Б.Н. Путилов

Фольклор ГУЛАГа как факт культуры

 Тема, ради которой мы собрались сегодня, долгое время как бы не существовала в нашей общественной жизни. И даже после того, как сам ГУЛАГ стал открываться миру в своем ужасающем естестве, фольклор ГУЛАГа продолжал быть закрытым для обсуждения и сколько-нибудь значительных публикаций, пребывая в некоем идеологическом заточении: выпускать его на волю было - по "высшим соображениям" - совершенно нежелательно. Конечно, кое-что из этого фольклора временами просачивалось в печать, а чаще - в неподцензурный домашний рукописный и магнитофонный быт. И только в годы перестройки, а в полной мере - после августа 91-го фольклор ГУЛАГа вышел на свободу, стал темой, открытой для собирания, публикаций, популяризации, для серьезного общественного и научного осмысления.
 И вот парадокс: мы не поспешили воспользоваться открывшимися возможностями. Запреты сняты, а фольклор ГУЛАГа продолжает пребывать в некоем культурном запаснике невостребованным, а значит - убывающим в своем составе и постепенно, с необоримой закономерностью, уходящим в небытие. Ибо давно известно: фольклор, не зафиксированный современниками или ближайшими потомками, исчезает безвозвратно. Имеется в виду фольклор текучий, крепко повязанный с движением самой жизни и не претендующий на вековые обобщения.
 Непонятно: то ли, утратив прелесть запретного плода, этот фольклор нас уже не так интересует, то ли мы слишком заняты другими делами, то ли, может быть, не разрешили технических и методических трудностей, какие ставит перед нами непривычный культурный материал, - но факт остается фактом: наука теряет драгоценное время, необратимо опаздывает.
 Наша конференция - это скромная попытка прервать столь долгое молчание, возбудить общественный интерес к теме, ввести в оборот свежие материалы, обсудить проблемы его собирания и публикации, наконец - поговорить о теоретических аспектах.
 Все это - чисто научные мотивы. Но у нее есть, конечно же, и мотивы человеческие. Нам очень хотелось привлечь к нашей конференции тех, для кого фольклор ГУЛАГа - не тема, не материал для исследований, но часть их жизни, предмет горькой памяти, их переживаний, их лагерного бытия. Самое большое наше желание - это чтобы те, кому есть что вспомнить, есть, чем поделиться, что рассказать, преодолели бы естественный, понятный психологический барьер, соединяющий их с прошлым, и включились бы в общую работу по восстановлению того пласта культуры, который мы определяем широким понятием "фольклор ГУЛАГа". Я напомню, что Александр Солженицын открывает свой "опыт художественного исследования" ГУЛАГа посвящением: "Всем, кому не хватило жизни об этом рассказать. И да простят они мне, что я не все увидел, не все вспомнил, не обо всем догадался". В этих словах можно услышать призыв: дополнить, досказать, вспомнить еще что-то. Это в значительной степени касается сферы духовной жизни в ГУЛАГе, жизни Слова в нем.
 Попытаемся определиться относительно границ понятия.
 Можно, конечно, считать, что основной массив, подпадающий под это понятие, принадлежит Зоне. Но вполне оправданным будет отнести сюда же и фольклор тюрем, ссылок, поселений, спецприемников и детских домов, и вообще всех многочисленных мест несвободы, созданных тоталитарным режимом ради осуществления своих репрессивных целей. И подобно тому, как, говоря опять словами Солженицына, "Архипелаг этот чересполосицей иссек и испестрил ... страну, врезался в ее города, навис над ее улицами", - так и фольклор ГУЛАГа проник в самые разные сферы народной жизни, пропитал поры страны, наложил характерный отпечаток на ее культуру.
 Говоря же о содержательной стороне понятия, пытаясь хотя бы в предварительном плане очертить границы самого материала, представить его состав, его формы, виды, нам приходится продираться сквозь накопившийся в советской науке частокол из идеологических, методологических и эстетических стереотипов и предрассудков. Вопреки догмам марксистской фольклористики, замыкавшей категорию фольклора в рамки народного (то есть классово выдержанного) художественного, то есть подлежавшего эстетическим оценкам, творчества, мы сегодня призываем взглянуть на фольклор без этих классовых и идеологически направленных шор, осознать его как совокупность разнообразных невещественных способов создания, закрепления, сохранения и передачи - в формах активного функционирования - традиционного опыта различных социальных, профессиональных, возрастных и иных групп, коллективов, сред, сложившихся по разным мотивам и разным обстоятельствам. Невещественные способы - это слово, это музыка (точнее даже - фоника, то есть все звучащее и в этом звучании заключающий свой смысл), это - разного рода символические, знаковые действия, не имеющие непосредственно практической цели, это изображения вроде татуировки... Далее я вынужден ограничиться лишь сферой Слова, но мы все время должны иметь в виду свойственную феномену фольклора множественность сфер.
 Устность давно признана важнейшей характеристической чертой фольклора. Стоит подчеркнуть при этом, что речь должна идти не о внешних, технических сторонах ее проявления, а о глубинном качестве: фольклор отличается от литературы тем, что он предназначен не для чтения, он всегда так или иначе включен в более широкую систему и внутри нее может функционировать лишь в устных формах.
 В условиях ГУЛАГа любое творчество неизбежно приобретало устный характер: парадокс заключался в том, что узники ГУЛАГа, сплошь грамотные, а нередко высокообразованные, были лишены возможности пользоваться, как правило, письмом. Устность стала, помимо всего прочего, вынужденной формой общения и выражения. Даже писательство приобрело устную форму: произведение, вместо того чтобы заноситься на бумагу, заучивалось автором для будущей записи. Но фольклор создавался и жил не ради будущего записывания и чтения: его функция была - жить устно, воспроизводиться в живых бытовых ситуациях, выступать как естественная часть текущего бытия, немедленно откликаться на происходящее, выражать оценки и суждения на месте, быть действием. Вот почему для нашего познания этого фольклора совершенно недостаточно иметь лишь тексты.
 Вербальный фольклор откроется перед нами в своей содержательности, смысловой глубине, типовой значимости лишь при условии, если всякий раз удастся хотя бы отчасти восстановить то, что принято называть контекстом и что включает конкретные ситуации, при которых текст звучал, психологическую атмосферу, бытовую обстановку, положение людей и т.д. Отсюда вытекает желание видеть не просто запись текста, но окружающий его живой рассказ, бытовой сюжет, картину, где текст окажется составной деталью. В идеале можно представить себе собрание текстов фольклора ГУЛАГа как свод живых рассказов, достоверных сюжетов. Чем больше будет таких рассказов, тем полнее окажутся наши знания и фольклора, и всей обстановки, в которой он возникал и жил. Совершенно очевидно, что здесь без участия живых свидетелей, людей, переживших все это, никак не обойтись. Либо они сами, по собственной инициативе, станут такие сюжеты переносить на бумагу, любо возникнет необходимость творческого содружества их с фольклористами, этнографами, писателями. Для фольклористики здесь - свои проблемы. Мы привыкли добывать материал в специальных экспедициях, имея дело преимущественно с коллективами, группами, работая публично. А здесь нужна совсем иная обстановка - доверительная, тихая кабинетная работа, требующая и своей методики и своего психологического настроя.
 Один из принципов - никакого отбора, никаких предварительных условий: ценно и интересно, исторически и культурно значимо все, что воскрешает словесную традицию ГУЛАГа. Не требует обоснования необходимость записи песенного фольклора, но стоит опять-таки подчеркнуть - записи сплошной, безотборочной, без оглядки на его качества. Мы имеем весьма слабое представление о песенном репертуаре десятилетий, порожденном ГУЛАГом. По-видимому, именно в сфере этого репертуара наиболее резко выявляется социальная, нравственная и идеологическая дифференциация ГУЛАГа. В этой связи особую проблему приобретает блатной фольклор. Мне думается, сложность ее остро выявлена в статье Абрама Терца: "Отечество. Блатная песня" ("Нева", 1991, N 4). С одной стороны, автор полностью допускает правомерность расхожего мнения о блатном мире: "Все самое подлое, гадкое, злое, что было и есть в России, воплотилось в этом жадном до чужого добра, зверином племени". Он соглашается со словами Солженицына о социальном родстве советской власти с уголовниками и его замечанием, что начальство не затыкало рот блатной песне, потому что "пропаганда блатных взглядов ... вовсе не противоречила строю нашей жизни, не угрожала ему". Абрам Терц говорит о холодном отчуждении и решительном неприятии блатной песни в определенной среде обитателей ГУЛАГа: "бывшие политзаключенные сталинской поры (58-я статья), на собственном горьком опыте узнавшие цену блатным, всю эту воровскую поэтику подчас и на дух не выносят. Слишком живо она облекается в плоть и кровь".
 Все так. И тем не менее категорическим оценкам Абрам Терц - Синявский решается противопоставить тщательно выверенный анализ, из которого явствует, во-первых, что экзотический блатной песенный мир вобрал не только нравственные начала собственно блатных, но и выразил какие-то стороны мира народного. "Посмотрите, - пишет он. - Тут все есть. И наша исконная, волком воющая грусть-тоска - вперемежку с диким весельем, с традиционным же русским разгулом... И наш природный максимализм в вопросах и попытках достичь недостижимого. Бродяжничество. Страсть к переменам. Риск и жажда риска... Вечная судьба-доля, которую не объедешь. Жертва, искупление... Словом, семена злачной песни упали, по-видимому, на благодатную, хорошо приготовленную народную почву и взошли, в конце концов, не одной лишь ядовитой крапивой и низкопробным чертополохом, но в полном объеме нашим песенным достоянием, чаще всего прекрасным в своих цветах и корнях, независимо от того, кто персонально автор и чем он промышляет в свободное от поэзии время".
 Для историка культуры, стремящегося, насколько это возможно, бесстрастно вникнуть в суть явлений, такой подход особенно ценен, если еще учесть к тому же, что автор в полной мере испил чашу лагерных испытаний и общения с героями, создателями блатного фольклора.
 Разумеется, для нас особенно важно собрать песенный фольклор, не связанный или столь явно не соотносящийся с блатным миром: политический, бытовой, психологический, лирический и т.д. О нем пока что известно гораздо меньше.
 Другая обширная область фольклора ГУЛАГа - это устная проза в различных жанровых разновидностях. Конечно же, в первую очередь имеются в виду разного рода нарративы, составляющие живую традицию, т.е. обращавшиеся в быту, представлявшие типологию прозы.
 В этом типологическом ряду я выделил бы слой лагерных мифов, легенд, преданий, слухов, предсказаний, утопий...
 Несколько образцов этого фольклора привел Солженицын в главе 19-й части третьей "Архипелага ГУЛАГа" - "Зэки как нация". Эта глава, кстати сказать, для фольклориста и этнографа вообще неоценимо интересна и может служить отправной базой для поисков материалов в определенной системе. Приведу лишь одно обобщающее высказывание писателя: "В личном примере старых островитян, в устном предании и в фольклоре выработан и передается новичкам весь кодекс правильного зэческого поведения, основные заповеди в отношении к работе, к работодателям, к окружающим и к самому себе. Весь этот вместе взятый кодекс, запечатленный, осуществленный в нравственной структуре туземца, и дает, что мы называем национальным типом зэка".
 Эти слова позволяют нам от нарративных, песенных и иных форм завершенных сюжетно текстов обратиться к фольклору, который словно бы растворен в потоке речевого общения, включен непосредственно в бытовые ситуации, в эпизоды работы, столкновений между людьми, в игры, моменты отдыха и проч. Этот речевой фольклор очень трудно фиксируется, поскольку он не всегда выделен из обычного речевого течения и поскольку в его употреблении много автоматизма, и сами знатоки этого материала как бы не замечают его самостоятельной ценности. Я предпочитаю такие формы называть текучими и неканоническими - именно в силу их нечеткой выделенности из стихии речевого общения, привязки к определенному кругу ситуаций и склонности не всегда задерживаться в долгой традиции. К более или менее устойчивым формам принадлежат пословицы и поговорки, формирующие жизненные, нравственные позиции обитателей ГУЛАГа, клятвы, божба, бранные выражения, которыми пересыпается речь, клички и прозвища, формы поддразнивания, разного рода едкие реплики по адресу окружения, каламбуры и "покупки" и многое другое, что не всегда находит более или менее определенных жанровых названий.
 Без образцов такого речевого фольклора не обходится ни один литературный текст на темы ГУЛАГа. Упомяну здесь лишь не столь известную повесть Ильи Поляка "Песни задрипанного ДПР" ("Октябрь", 1990, N 1), насыщенную образчиками и речевого фольклора, и фольклора песенного. Ценность его примеров - в том, что они открываются нам в живом контексте, в атмосфере вовлеченного в ГУЛАГ детства.
 Этот речевой фольклор впрямую соседствует и подчас сливается с живым языком ГУЛАГа в его словарном своеобразии. Слово всегда имеет тенденцию стать фольклорным - для этого ему надо обрасти традиционным контекстом, включиться в более или менее устойчиво повторяющуюся бытовую ситуацию. Об этом слиянии, о не разграничении словарного слова и слова фольклорного свидетельствует книга Жака Росси "Справочник по ГУЛАГу", (о которой недавно рассказал в "Литературной газете" С.В.Ломинадзе). Словарь, представленный в книге, создает, по словам рецензента, "ни с чем не сравнимый эффект присутствия" и воссоздает, на своем материале, трагическую судьбу народа.
 То же самое способен был бы осуществить свод фольклора ГУЛАГа.
 Коммунистический режим создал изощреннейшую изуверскую систему подавления, унижения и погубления миллионов. Ничего подобного по размаху, людоедской регламентированности и жестокой эффективности человечество не знало.
 Этой системе антикультуры ГУЛАГ противопоставил свою систему поведения, приспособления, сопротивления. Она, эта система, складывалась стихийно, усилиями миллионов - по законам обыкновенного человеческого разума и опыта поколений. Она не могла не нести на себе отпечатка породившей ее антикультуры, и фольклор ГУЛАГа, разумеется, тоже несвободен от различных ее влияний и несет в себе ее гены.
 Но он выступает как культура, противостоявшая античеловеческой системе, служившая выживанию, сохранению человека.
 Это и обеспечивает фольклору ГУЛАГа место в истории культуры.