начальная personalia портфель архив ресурсы о журнале

[ предыдущая статья ] [ к содержанию ] [ следующая статья ]


Сергей Зимовец

Нехватка субъективности. От ней все качества

Предметом нашего рассмотрения будет небольшая и малоизвестная пьеса Л. Толстого “От ней все качества”, которую он написал в 1910 году. Характерно, что этой пьесой сам автор был недоволен, хотя и переписывал её пять раз. Между тем она была сыграна любителями в 1912 году на хуторе В. Г. Черткова в Телятинках, Тульской области. А в 1918 году она была поставлена в Петербурге на сцене Александринского театра.

Не вдаваясь в спорные суждения о сути эстетического, художественного значения этого произведения или более того о нравоучительности его тона, мы все же особо должны признать, что эта пьеса имеет существенную языковую ценность. Не менее значима и симптомологическая (или нормопатическая) составляющая этого произведения, безотносительно к тому, в какой степени оно калькирует или картографирует реальность как таковую.

Итак, события развиваются в простой крестьянской семье. Старуха-мать, жена и дети ждут возвращения отца семейства Михайлы с городского базара, куда он отправился продавать сено. В его отсутствие местная администрация, десятский Тарас, следуя общинному правилу, приводит на ночной постой Прохожего. Через некоторое время приезжает наконец подвыпивший Михайла, между ним и женой Марфой вспыхивает конфликт, чреватый потасовкой, но в дело вмешивается Прохожий и скандал затихает. Затем следует всеобщая попойка, а наутро Прохожий исчезает, прихватив с собой хозяйские вещицы. Михайла догоняет Прохожего уже за деревней и насильно возвращает к себе домой. Далее следует краткое дознание, грядет праведная расправа, но неожиданно Михайла проявляет гуманность и отпускает Прохожего с миром...

При чтении пьесы особое внимание привлекают несколько характерных мест. Во-первых, это диалог десятского Тараса с женщинами, Акулиной и Марфой. Марфа обеспокоена тем, что Михайла в городе напьется. Вот как проходит обсуждение этой темы.

Акулина (садится за прялку; к Тарасу и указывая на Марфу). Нет того, чтобы помолчать. Я и то говорю. У нашей сестры обо всем докука.

Марфа. Кабы он один, не думалось бы. А то с Игнатом поехали.

Тарас (усмехается). Ну, Игнат Иваныч точно насчет выпивки дюже охотлив.

Акулина. Что ж, не видал он Игната? Игнат сам по себе, а он сам по себе.

Марфа. Тебе, матушка, хорошо говорить. А ведь его гульба-то вот где (показывает на шею). Пока тверёз, грешить не стану, а пьяный сама знаешь каков. Слова не скажи. Все не так.

Тарас. Да ведь и ваша сестра тоже. Человек выпил. Ну что ж, дай покуражиться, выспится, опять все чередом пойдет. А ваша сестра тут-то и перечит.

Марфа. Что хошь делай. Если пьяный, все не по нем.

Тарас. Да ведь все надо понимать. Нашему брату тоже нельзя другой раз не выпить. Ваше дело бабье — домашнее, а нашему брату нельзя — али по делу, али в компании. Ну и выпьет, авось беды нет.

Марфа. Да тебе хорошо говорить, а нашей сестре трудно. Ох трудно. Кабы вашего брата хоть на недельку бы в нашу должность впрячь. Вы бы не то заговорили. И меси, и пеки, и вари, и пряди, и тки, и скотина, и все дела, и этих голопузых обмыть, одеть, накормить, все на нашей сестре, — а чуть что не по нем, сейчас... Особенно выпивши. Ох, житье наше бабье...

Прохожий (прожевывая). Это правильно. От ней все качества, значит, все катaстрофы жизни от алкогольных напитков [1] .

Предварительно хотелось бы отметить — для нерусскоязычного читателя, что в этом диалоге вообще не идет речи о каких-то братьях и сестрах персонажей, хотя их речь пестрит этими словами. Здесь можно бы квалифицировать формальное указание на социальную стратификацию полов, мужского и женского, “ваш брат” и “наша сестра” — это риторические обороты речи, отсылающие к специфическим психосоциальным ролям различных полов. Но более существенное значение этих оборотов речи, с нашей точки зрения, в том, что суждения персонажей апеллируют к некой коллективной инстанции, которая говорит через них, т. е. в данных высказываниях работает принцип соответствия частичного устройства большой коллективной машине высказывания. Только через сцепление частичного устройства высказывания с коллективным возникает не только само выражение и его смысл, но и легитимируется его правильность, уместность. Скрытый месидж здесь таков: то, что скажу я или ты в качестве отдельных лиц, — не существенно, суждения о сущности вещей, ситуациях и поведении человека могут иметь значение только как суждения от коллективного субъекта. Только речь от имени других может иметь авторитетный, компетентный и заслуживающий внимания характер. Речевой акт, лишенный такого эпистемологического авторитета, это пустословие, болтовня, блядословие.

В этой позиции речь никогда не исходит изнутри, субъективность не является тем внутренним богатством, которое выражает себя в языке orbi et urbi. Она — отношение без структуры, т. е. аффект, эксцесс причастности к коллективному сцеплению высказываний. Если за субъектом закреплены фаллические и анальные территории в качестве мест его психосоциальной привязки, то в языке таких территорий, принадлежащих субъективности, пожалуй, не существует. Субъективность — это скорее отклонение сигнификативных цепей от их целей посредством недержания синтаксиса. Чем более грамотен субъект, тем менее он субъективен. У речи субъекта нет другой функции, кроме как быть потоком, сливающимся с другими потоками. Но следуя этому имманентному предназначению, она пересекает различные экзистенциальные территории, производит эффекты и дефекты, т. е. продуцирует неустойчивые в сингулярном отношении контуры субъективности как таковой.

Следующим чрезвычайно интересным моментом пьесы является языковое поведение частичного высказывающего устройства “Прохожий”. Вот образчик его стиля в момент обсуждения алкогольной темы.

Прохожий. Мало того. Есть такие люди, субъекты, значит, что вовсе от ней рассудка лишаются и поступки совсем несоответствующие производят. Пока не пьет, что хошь давай ему, ничего чужого не возьмет, а как выпил, что ни попади под руку тащит. И били сколько, и в тюрьме сидел. Пока не пью, все честно, благородно, а как выпью, как выпьет, значит субъект этот, сейчас и тащит что попало” [2] .

Обратите внимание, в этом коротком высказывании Прохожий умудряется начать предложение с субъектным подлежащим множественного числа, перейти к безличному предложению, построенного на отсутствии субъекта высказывания третьего лица единственного числа, все это трансформируется в безличное предложение с подразумеваемым первым лицом, чтобы тут же перейти к субъекту третьего лица единственного числа.

Эта синтаксическая непоследовательность (анаколуф) обильно сдобрена специфической революционно-экзотическая лексикой: “мерси”, “катaстрофы”, “кальера” [карьера], “аппетит”, “фракции”, “деспотический”, “эксплытация”, “экспроприация”, “енерция”, “дегенерат”, “меланхолия”. В целом же стилистическая орфоэпия Прохожего может быть охарактеризована чрезмерным сокращением гласных, выпадением согласных, нечеткостью артикуляции, прямым искажением слов, неверными ударениями, сбивчивым темпом речи.

К тому же в информационной структуре этого дискурса субъективность в качестве побочного продукта семантики синтаксической конструкции постоянно оказывается не темой, а ремой [3] . Несмотря на все языковые усилия окружающих тематизировать Прохожего (ему то и дело даются отправные характеристики тематического класса: “щеголь”, “чудак”, “сукин сын”, “молодчина”, “шельмец”), он тем не менее умудряется сигнифицировать собственную персону рематически, т. е. как что-то неустойчивое, неопределенное и “виртуальное”. Сообщение, в котором говорящий репрезентирует себя в качестве рематизированой темы, придает дискурсу чрезвычайно деструктивный характер. В языковом отношении Прохожий ведет себя как специфический дискурсивный вирус.

Именно поэтому при коммуникативном столкновении с ним наименее резистентные частичные устройства коллективного сцепления высказывания начинают давать сбой. Такова сцена, в которой подвыпивший и разгневанный Михайла пытается избить жену. Высказывание-вирус “не дозволю над женским полом эксплытацию производить” моментально овладевает вербальными рефлексами Михайлы и непоправимо деструктурируют их. Михайла еще пытается включить эту информацию в коллективную речь, но безнадежно перевирает ее: “эксплытация” у него становится “остолбацией”… и программа “зависает”. Теперь, чтобы вернуться в нормальный режим, Михайле требуется дозагрузка вина.

И еще один момент: что означает признание Прохожего о невозможности самоконтроля в момент опьянения? Притом, что эта “бесконтрольность” фатально приводит его к одним и тем же последствиям — к краже. Очевидно, что при этих состояниях управление переходит к каким-то иным по отношению к сознанию структурам психики. И это иное задает-запускает инвариантную программу поведения. Данный случай вполне клинический и в психотерапии называется “клептоманией”. Не попадает ли данная характеристика в разряд характеристик субъективности? Я попытаюсь развести два измерения совпавшие здесь: клиническое и социальное. В клептомании реализуется подавленная энергия сексуального влечения, кража является особым перверсивным средством символического овладения объектом удовольствия, которое высвобождает при разрядке переживания сексуального порядка, но при этом с необходимостью стимулируется страхом и тревогой. Перверсивное языковое поведение Прохожего сразу же распознается Игнатом: на ту же самую фразу, которая останавливает и дезинтегрирует аффект Михайлы, он реагирует так: “Зараз видно, что дюже до баб охочь, едрена палка”. В языке у подсознания нет иного механизма кроме как возвращения подавленного в поле денотаций, манифестаций и сигнификаций в преобразованном, искаженном виде, но балагур Игнат, с прозорливостью психоаналитика, проникает в скрытый смысл сказанного, т. е. осуществляет вполне адекватную интерпретацию. Такова клиническая картина события.

Социальный аспект обнаруживает себя в том, что сам Прохожий определяет в конечном итоге свое пагубное пристрастие — воровство — в качестве справедливой “революционной экспроприации”, а наказание — как неправедное гонение, тем самым превращая себя в “пострадавшего за правду”. Точка субъективности здесь — это соединение своей психосексуальной перверсии с социально значимым действием. Так что демонстративный революционный дискурс латентно мотивируется требованием “справедливого”, равномерного распределения сексуального удовольствия.

Что же такое субъективность в том виде, в котором она репрезентирована в произведении Толстого? Не является ли она лишь отклонением по отношению к коллективно-групповым стереотипам, социальным нормам и установкам? Или она является тем, что находится по ту сторону нормопатии и в то же время не совпадает с клиническим поведением? То есть субъективность как бы располагается на границе между общепризнанным и патологией, из-за чего и происходит ее фиксация, стигматизация как таковой. Так или иначе, но структурно субъективность принадлежит к неустойчивым хрупким образованьям, хотя бы потому, что она всегда оспаривается. Субъективность в своих проявлениях всегда готова опрокинуться, перейти в свою противоположность. Её непостоянство и нестабильность составляет суть ее манифестаций, суть тех эмоционально-экспрессивных состояний, которыми она, как правило, захвачена. Поиски субъективности ведут нас по направлению к довербальным интенсивностям, зависящим более от логики аффектов, чем от логики высказываний. В субъективности человек открыт фундаментальному разделению с самим собой по всем аспектам, что и составляет его генеалогическую сущность. Если сформулировать кратко суть субъективации и субъективности человека, то можно было бы сказать, что субъективность — это техника гетерогенного миметизма, совмещенная со способностью поддерживать автономию в поле множественных интерсубъективных человеческих инстанций и картографий.

Чрезвычайно характерна для понимания источников и возможностей субъективной автономизации заключительная сцена пьесы, когда люди схватили Прохожего.

Прохожий (в волнении). Я не вор, я экспроприатор. Я деятель и должен жить. Вы понять не можете, что хотите делайте.

Марфа (мужу). А бог с ним. Покупку вернули. Пустить бы его без греха… Пущай идет.

Михайла (повторяет слова жены). Без греха… пущай идет. (Задумывается. Строго к жене.) “Пущай идет”. Спасибо, научила. Без тебя не знаем, что делать.

Марфа. Жалко его, сердечного.

Михайла. Жалко! Поучи, поучи, без тебя не знаем, что делать. То-то дура. “Пущай идет”. Идет-то идет, да ему слово сказать надо, чтоб он почувствовал. (К прохожему.) Так слушай ты, мусью, что я тебе сказать хочу. Хоть и в низком ты положении, а сделал ты дюже плохо, дюже плохо. Другой бы тебе за это бока намял да еще и к уряднику свел, а я тебе вот что скажу: сделал ты плохо, хуже не надо. Только уж больно в низком ты положении, и не хочу я тебя обидеть. (Останавливается. Все молчат. Торжественно.) Иди с богом да впредь так не делай. (Оглядывается на жену.) А ты меня учить хочешь.

Сосед. Напрасно, Михайла. Ох напрасно, повадишь их.

Михайла (все держит в руке покупку). Напрасно так напрасно, мое дело. (К жене.) А ты меня учить хочешь. (Останавливается, глядя на покупку, и решительно подает ее прохожему, оглядываясь на жену.) Бери и это, дорогой чаю попьешь. (К жене.) А ты меня учить хочешь…

Михайла (жене). А ты меня учить хочешь…” [4]

Частичное высказывающее устройство “Михайла” находится на пересечении различных дискурсов, имманентно связанных с группами-субъектами, — вменения в вину, прощения, сословного превосходства, наказания и т. д. Он должен выбрать один из них для огласовки, но при этом выдержать его синтаксис. Жалостливая жена подсказывает ему выбор. Но принимая дискурс прощения, Михайла старается автономизировать его, обосновать в качестве собственного. Иллюзия речи от имени собственного, иллюзия самостийности и самоволия создается за счет автономизации с одной стороны от семейной картографии, с другой — от корпоративно-групповой. Именно потому он так настойчиво исключает частичное высказывающее устройство “Марфа” из коллективного сцепления высказываний, деструктурируя и обесценивая её речь, и в то же время рассогласовываясь с мнением Соседа. Это и есть субъективность Михайлы, считающая себя ответственной за саму себя, позиционирующая себя с точки зрения инаковости по отношению к семейным традициям, местным обычаям и юридическим законам. Но эта слабая автономизация субъективности не является завершенной, поскольку она не охватывает всю совокупность источников и инстанций. Это частичная субъективация, поскольку частичное высказывающее устройство “Михайла” не может осуществить свою самореференцию и осуществляет мимезис к дискурсу православной этики, дискурсу гуманизма и всепрощения.

Исследуя репрезентацию субъективности в русской культуре, нужно признать, что каждая социальная группа передаёт свою собственную систему моделирования субъективности. Определённая картография зависимой группы создаёт семиотические, мифические, ритуальные, симптоматологические метки, и, исходя из этой картографии, индивид позиционируется по отношению к своим аффектам, своим страхам и пытается управлять своими ингибициями и влечениями.

Субъективная ситуация проявляет себя и имеет значение настолько, насколько она поддерживается определённым контекстом, определёнными рамками, которые задаются совокупностью коллективных инстанций. Именно поэтому в русской культуре субъективность не может стать ни формообразующей, ни отправной для конституирования жизненного мира, для этого ей не хватает автономии и суверенитета. По своим синтаксическим режимам и экзистенциальным устройствам она является частичной.


[1] Л. Н. Толстой. Собр. соч. в 20 томах. М., 1952, т. 11, стр. 336-337.

[2] Там же.

[3] Рема — ядро высказывания, содержание сообщения, конституированное на основе темы. Тема — та часть сообщения, которая содержит что-то известное, знакомое и служит отправной точкой для передачи нового — ядра высказывания, т. е. ремы.

[4] Л. Н. Толстой. Собр. соч. в 20 томах. М., 1952, т. 11, стр. 376-377.


[ предыдущая статья ] [ к содержанию ] [ следующая статья ]

начальная personalia портфель архив ресурсы о журнале