начальная personalia портфель архив ресурсы о журнале

[ предыдущая статья ] [ к содержанию ] [ следующая статья ]


Эдуард Надточий

Об идоле субъекта

“Свобода означает, что мужские, боевые и победные инстинкты господствуют над другими инстинктами, например над инстинктами “счастья”. Ставший свободным человек, а в гораздо большей степени ставший свободным ум, топчет ногами тот презренный вид благоденствия, о котором мечтают мелочные лавочники, христиане, коровы, женщины, англичане и другие демократы. Свободный человек — воин. — Чем измеряется свобода, как у индивидов, так и у народов? Сопротивлением, которое должно быть побеждено, трудом, который расходуешь, чтобы остаться наверху. Высший тип свободных людей следовало бы искать там, где постоянно побеждается высшее сопротивление: в пяти шагах от тирании, у самого порога опасного рабства.”
Ф. Ницше[1] 

Предложенный И. Джохадзе текст едва ли можно назвать любопытным или оригинальным. Все это — весьма архаичная риторика, построенная вокруг бунтов шестидесятых европейскими и американскими “шестидесятниками” (а если заглянуть чуть дальше — уже исчерпывающе изложенная Ницше). С тех пор слишком многое случилось и было продумано, чтобы можно было столь запросто воскрешать покрытую толстым слоем пыли и многого другого аргументацию “протеста против общества потребления”, особенно популярную под знаменами “трех М”, из которых И. Джохадзе почему-то цитирует только одного — Маркузе. Утерянные по дороге Маркс и Мао, замененные Бодрийяром, одним из овощефруктов той бурной на некоторых улицах Парижа эпохи, создают в аргументации невосполнимые и красноречивые зияния. Эти зияния говорят, собственно, куда больше, чем сам текст — по ним видна невосполнимая и необратимая эрозия, случающаяся со всякой системой речи, и уж тем более с такой, которая так и не удосуживается себя досконально продумать (наверно, потому, что и сама мысль — один из буржуазных пережитков, не свойственных активным психоделическим революционерам).

Ниже нас будет интересовать не абстрактная парадигма “революционных шестидесятых”, у которой имеется и сегодня не мало партизан — обильно цитируемых И. Джохадзе — в университетах Европы и особенно Америки (из числа тех, кто был молод в конце шестидесятых, и сегодня как раз достиг ключевых позиций в интеллектуальных инфраструктурах). Интересовать нас будет проекция этой парадигмы на современное российское общество с его специфическими проблемами. И именно в этом контексте оппозиция “демократического тоталитаризма” и “авторитарной свободы” — в том виде, как она сложилась в левой риторике шестидесятых — подлежит перепродумыванию наново после всего того, что сказано на эту тему на протяжении 70х-90х годов.

Не ясно, зачем здесь тасовать колоду из засаленных карт “просвещение”, “модерн”, “постмодерн”, “симуляция”, “потребление” и с торжеством обладателя джокера покрывать все это “тоталитарно-демократическим капитализмом”. В любой цивилизации легко обнаружить те же умонастроения — у усталых от самих себя древних китайцев, римлян, индийцев, евреев… Да хоть перечитать известную дискуссию еврея Гершензона с дионисийским космополитом Ивановым. Или Шпенглера. Или “Миф двадцатого века” Розенберга. Или комментарии Хайдеггера к гимнам Гельдерлина. Или сидящего ныне в российской тюрьме Лимонова.

Только не вполне ясно — от чего же устал живущий в России человек? От чужого бездумного благополучия? Уж ему, по логике И. Джохадзе, не приходится жаловаться на невыносимую легкость бытия и отсутствие свободы. Чем больше его плющит — тем больше у русского человека свободы. А плющит его знатно, и передыху не предвидится.

Корежит русского человека образованного сословия от чужого благополучия уже очень давно. Уже Белинский этим был озабочен, а уж про Достоевского с Толстым и говорить не приходится. Филиппики Федора Михайловича против французского обывателя, с радостью меряющего свой и чужой рост для рапорта в полицию и творящего тихий адюльтер, без бросания ста тысяч в огонь и подкарауливания с ножиком в коридоре, не остались без последствий и для самого французского обывателя. После войны во Франции выросло несколько поколений людей, считающих заподло быть заодно с государственными институтами и беспрерывно озабоченных сохранением своей левой девственности. Ну да не мне оценивать итоги их деятельности — на мой взгляд, весьма плачевные для них самих и для их страны.

Хорошо хоть про народ-богоносец нет больше речи. И про красоту, спасающую мир. Нам просто предлагают антиномию: между демократией и свободой. Старая песня времен бунта битников и хиппи. Маркузе, которого с губной гармошки даже не потрудились переложить на меховую. А жаль. В исполнении группы “Ноль” Маркузе звучал бы веселее.

Когда я читаю подобные построения, я начинаю лучше понимать Г. Павловского, почитающего главной задачей путинской эпохи разрушение интеллигенции — или “образованщины”, как предпочитает он формулировать это сам. “Да щей горшок, да Сам большой” — этой ценности, о которой так молил соотечественников Розанов, не надобно тем, кто озабочен загниванием обездвиженной цивилизации благополучия. На практике эта цивилизация живет обычно в соседнем доме, крепком, с ухоженным огородом и прямым забором — не в примером собственному дому благородного мужа, покосившемуся, как и вся его пьяная жизнь. Ему ведь некогда и незачем заниматься такими низменными делами как огород и дом — все это ущемляет его (=общечеловеческую) свободу. Да и сподручней думать о ней, глядя на поросший лопухами двор. А то ведь начнешь копать, сажать и поливать — так ведь и погрязнешь в ненужных потребностях, затеряешься среди симулякров и банок с вареньем, едрить их налево, и пропадешь, как последний француз.

Ну почему, почему нет ничего похожего на мудрость той же индийской цивилизации, где находится место и брахманам, и кшатриям, и купцам, и домохозяевам, и даже неприкасаемым, к которым, собственно, и должны быть отнесены российские радетели общечеловеческой свободы?

Все эти вопрошания, как и мои заметки — нечто глубоко несвоевременное, уже не нуждающееся в осмыслении. Слишком поздно. Время заката Европы прошло. Солнце село. Через пятьдесят лет основное население Европы будут составлять турки и арабы, а России — туркмены, азербайджанцы и китайцы. Сомнительно, что азербайджанскую интеллигенцию будут интересовать означенные вопросы, а у китайцев, к счастью, есть Конфуций, который ответил на подобные вопросы незапамятно давно.

Любопытно, однако, посмотреть — в назидание будущим азербайджанским архивным юношам, роющимся во вчерашнем окаменевшем дерьме — на теоретический аппарат, которым оперирует И. Джохадзе. Ведь едва ли он желает сознательно присоединиться к описанной выше позиции. Тогда ему следовало бы в “Лимонку” писать, там такое любят. Это выбранный им инструментарий неотвратимо влечет его на вполне протоптанную, и едва ли лично ему симпатичную столбовую дорогу русской интеллигенции.

Итак, что же это за инструментарий? Франкфуртская левая социология, приправленная для вкуса модным сегодня в России Бодрийяром (и призрачно за ним встающей псевдомаоистской манерой французских философствующих почитателей Ленина). Просвещение, модерн, возвращение я его подлинной сущности и подлинного бытия, бегство от свободы, либеральный тоталитаризм, ложные потребности, буржуазность и капитализм и т.п. — все это dйjа dit именно этого умонастроения — что И.Джохадзе честно подчеркивает обильными цитатами из соответствующих “первоистоичников” (жаль, среди них нет Мао и Ленина — для чистоты эксперимента следовало бы и их помянуть).

Прежде всего, поражает крайняя абстрактность рассуждений. О каком, собственно, Западе, идет речь? О Германии? Франции? США? Швейцарии? Все это весьма серьезно различающиеся проекты “запада” — не только политически и культурно, но и в области иерархий потребления. Но вопрос этот не функционален. Русский интеллигент везде проездом — и в Тамбове, и в Урюпинске, и во Франкфурте. На все он смотрит мельком, как на наглядное пособие к своим идеям. Времени сориентироваться на местности нет — да и интереса тоже. Поэтому “цветы и деревья здесь те же, что и у нас в средней полосе” — как писал Чернышевский из Сибири, находясь в уникальном месте, растения и насекомые которого по большей части нигде и не встречаются. Для русского головного человека за пределами, в которых надзор осуществляют родные городовые, всюду “Запад” — не только в Швейцарии или Бельгии, но даже и в Турции. А у его станции метро в Москве, где вместо городовых надзор за базарчиком осуществляют азербайджанцы — уже восток. “И им не сойтись местами”. Ни городовым с западом, ни русскому интеллигенту с азербайджанцами.

Такое вот выведение к виду через идею.

Давно замечено: русский думающий в голову человек нуждается в тиране. В угрозе быть выпоротым и ликвидированным в даль. Только тогда его бедную каморку с нарисованным на холсте градом Китижем посещают не только тараканы, но и тетя Муза. Мне, большому любителю Мандельштама и Бродского, совершенно ясно, что ни тот ни другой не стали бы никогда великими поэтами, если бы их не плющила родная страна. И что великий расцвет музыкального исполнительского искусства целиком обязан Гуталину. Шорох его усов слышен в Скрябине Софроницкого и Шуберте Рихтера. Нет усов Гуталина — и современным российским исполнителям просто нечего сказать. Ах, как Кисин играл бы при Гуталине!

Т.е. свобода для русского интеллигента — двухсоставная конструкция. С одной стороны, принужденный магнитными токами всегда склоняться к Северу, он видит чарующую свободу в юге, востоке и западе (распределение свободы по степеням осуществляется сообразно личным вкусам — кому Восток, а кому Запад венчают недостижимость свободы). С другой стороны, коль уж от Севера не убежишь, то с мудростью а ля Чаадаев приходит трезвое понимание того, что склонение к северу — Покой и Воля. То бишь осознанная в качестве свободы необходимость. Вот переживание недостижимости счастья склониться как-нибудь иначе и есть то “промежуточное состояние”, в котором даруется думающей в голову стрелке вдохновение воспеть трагичность своего бытия, отождествляемое со “свободой при авторитаризме”, хвалимой И. Джохадзе.

Компас этот достаточно своеобразный. Не какой-нибудь там буржуазный компас, где стрелка всегда без всяких приключений спокойно указует на Запад — и жиреет себе в излишнем перепотреблении магнетизма. Склонение российской стрелки к Северу — дело, полное приключений. И азербайджанцы по голове могут дать, и городовой загрести на паспортный контроль, и ежики с обыском ночью завалиться. И т.н. “западные обыватели” это тоже прекрасно чувствуют — и пребывают во время своих недолгих путешествий в страну российского компаса в полном восторге от обоссаных подъездов, оторванных ручек на дверях и общего ощущения разлитой в воздухе опасности и необеспеченности телесной дистанции. Однако природу этого восторга, на мой взгляд, И. Джохадзе толкует несколько превратно. Дело не в том, что “западный обыватель” приехал из местодействия, где он тотально заорганизован своей продажной демократией поступать “как все”, и потому никакого действия его местодействие ему не дарует. Тогда как в России он, наконец, входит в состояние своего человеческого достоинства пребывающего в действии исторического субъекта. Отнюдь нет. Просто из места, где его достоинство приватного тела обеспечено аксиоматически, он вдруг попадает в место, где обеспечение этого достоинства предельно проблематично. Можно прыгать на эластичной веревке с высоты или там летать с парапантом, но острота ощущений в этом случае — остается на уровне мгновенного разрыва круга присутствия. Тогда как при путешествии в Россию под ногами развертывается бездна в самом строе присутствия, и на него дышит смрадным духом зияние бытия. Это тебе не горные дровяные тропы.

Но можно ли связать эти два состояния — переживание “промежуточного состояния” между активным и пассивным плющинием думающим в голову российским человеком и рассеяние присутствия приватно обеспеченной телесности? Мне кажется, что да. Что их противопоставление — мнимое. Это один и тот же способ локализации присутствия. Просто в одном случае он утверждает себя позитивно, а в другом — негативно. Речь идет в том и другом случае об эйдетической обеспеченности взгляда и об активности сознания, замыкающей существование вокруг поставляющей мир в наличие субъективности. Обретение свободы через фигуру тирана (или авторитаризма) — операция, исходящая из конституирования той же самой инстанции присутствия, что и приватное обеспечение телесности. Эта инстанция — когитально устраивающий себя субъект.

Речь в том и другом случае идет о зеркале эйдолона, о невидимом зеркале, спрятанном за нерастворимостью сплошной материальности того, в опоре на что подтверждает свою активную природу взгляд, бросаемый из центральной точки стягивания мира в сторону периферии. Тот, кто — подобно Маркузе, Бодрийяру и им подобным — исходит из топологии некоторого активного центра, пытающегося утвердить свою реальность прорывом взгляда сквозь видимость ватного круга обманывающих предметов — утверждает удостоверение мира на основе самоволия, своего рода птолемеевскую систему мира, вращающуюся вокруг сознающего субъекта. Так или иначе, но его “думание в голову”, его способность продуцировать идеи представляется мощнее любого потока симуляционного обмана, откладывающего в том, чему идеи служат формами — эйдосами. Даже пессимистический вариант этого мира, предлагаемый Бодрийяром, предполагает некоторую точку, из которой он, Бодрийяр, строит высказывание о сплошном обмане симуляции. Ценность критического усилия не подвергается сомнению. Но это критическое усилие лишь прочнее утверждает обращение периферии субъективного присутствия — всего круга материальных и квазиматериальных вещей, окружающих субъекта — в идола, в размерность, собирающую на себе чувственно — зримое восхищение и не пускающую его в трансцендентное измерение — но возвращающее назад, к источнику взгляда. Т.е. идол — это то, что собирает взгляд и возвращает его обратно, как невидимое зеркало, удваивающее мир с двух сторон уравнения существования. Я, которое мыслит, и я, которое существует, сливаются как раз при посредстве этого невидимого зеркала, спрятанного в фигуре, которая дает взгляду возможность возвратиться и увидеть себя, окруженного вещами. Эта фигура непроницаемой материальности мира и есть, собственно, настоящий субъект, от которого волит к присутствию отражаемый взгляд. Дом смотрит на жильца, а не наоборот, и прикипание взгляда к дому, как к месту обитания или собственности и создает, собственно, жильца, дает ему ощущение присутствия в доме и наряду с ним. Дом — субъект, а жилец — предикат. Как таковой дом — идол, и именно эту операцию и пытается придать остракизму Маркузе и следующий ему И. Джохадзе. Но за счет чего? Предполагается, что Тиран, живущий взиманием присутствия, дает субъекту возможность свободно волить свое я, исходя из собственной сущности. Т.е. что взгляд не может прикипеть к такой инстанции насилия, как Тиран, обратив смотрящего в предикат. Что между мной и тираном — зона “не из чего не изблеванности”, не пробегаемая сознанием, не дающая ему замкнуть присутствие в круг калькулируемого комфорта.

Не ясно, насколько знаком И. Джохадзе с той ситуацией, которая кажется ему спасением свободы. Советский интеллигент очень комфортабельно приспособился к любым формам тирании, превратившись в необходимый предикат к субъективности фигуры тирана. Не знаю, можно ли что добавить к тому, что написала по этому поводу Надежда Мандельштам.

Но я хочу просто сопоставить способ конституирования фигуры тирана с конституированием круга потребительского поставления в наличие. Тот идол, который сокрыт в мире послушных вещей приватного комфорта, утверждает себя позитивно, как то, что создает иллюзию своей подручности инстанции взгляда, тихий и спокойной периферии, устраивающей приватную безопасность присутствия. Идол же тирана замыкает присутствие негативно. Взгляд ненависти или обожания, сосредоточенный на инстанции, утверждающей себя взиманием жизни, обретает в этой инстанции абсолютное основание для своего возвращения назад, для необходимого этому взгляду тавтологического обращения источника света на самого себя. Здесь уже нет никаких иллюзий возможного другого слоя подлинной реальности. Вот она — реальность, в этом непроницаемом лице вождя, бесконечно поглощающем интенциональность направленных на него взглядов. Путин, о котором можно думать все что угодно, поглощающий без следа и с абсолютной податливостью пластилина любые экстатические ожидания (равным образом старушки пенсионерки, доцента и американского президента) — лишь ясно представленная форма того, что являет любое воплощение фигуры тирана — будь то Сталин, Мао или какой-нибудь Борджиа. Русский думающий в голову человек — тот, что живет по идее — необходимым образом нуждается в фигуре тирана как в идоле, необходимом для конституирования собственного присутствия — совершенно идентично по способу тому, как конституирует себя субъект сверхпотребления на абстрактном “Западе”. Он утверждает свое существование предиката к идее точно также, как “приватное тело запада” утверждает себя в центре материального присутствия — предикатом к нему. И свобода здесь — того же рода. Когда так ценимый многими Тимофеевский утверждает, что о Путине надо думать только хорошо, потому что мы таким образом материализуем наши мысли — то тем самым он невзначай выдает главную операцию, которой созидает себя русский интеллигент — замыкание йдеб, видения, на эйдолон, идол, необходимый идее, чтобы отразиться и дать интеллигенту замкнуть уравнение своего существования — “предоставить я его сущность”. Фигура тирана и есть это я, схваченное своей сущностью в сплошное основание мира. Тиран и есть сущность, необходимая интеллигенту для свободного воления своего Я. Негативность сказывается лишь в том, что вместо подвластного подручного в идоле видят нечто бесконечно чужое и ужасное — как это, собственно, и положено настоящему идолу. К идолам приватных вещей взгляд прикипает без нажима, тогда как прикипание взгляда к идолу тирана — операция телесной мнемотехники, болезненная и кровавая — и потому более сообразная архаической природе самого идола. Интеллигент утверждает свое поклонение своим горделивым противостоянием, своей сосредоточенностью на неприкипании. Давно замечено, что диссиденство — предикат к репрессивной машине и без нее несчастно. В общем виде интеллигент точно также — негативно удостоверяющий себя предикат к идолу своего потребления, к своему подлинному субъекту (и не потому ли слово подлинный в русском языке — с репрессивным подтекстом?).

Альтернатива — ложная. Свободно волящий субъект в обоих случаях лежит в основе устроения присутствия через фигуру идола. Предпочесть в этом случае модель взимания жизни как более “честную”, модели ее предоставления — примерно тоже, как Ленин и его единомышленники предпочитали лживой системе представительной демократии прямое право иерархии деспотов как материализации воли пролетариата функционально устраивать “народную жизнь”. Система потребления — одна и та же, просто эстеты —интеллигенты предпочитают аутентичный образец его бесчисленным копиям-подделкам. Идол должен пахнуть кровью и быть страшным. Тогда я — наиболее свободно волит к сущности своей субъективности. Возвращаемый от идола тирана взгляд кругом видит ложь, обман и симулякры, которые необходимо, чтобы успокоить его присутствие совпадением я с собственной сущностью, развеять спокойной железной волей настоящего идола — будь то пролетариат, евразийская соборность или союз трудовых коммун. Тогда он у себя — плавающий между точками якобинской диктатуры и термидора, существующими вне времени и пространства. Русские люди идеи не могли не толкнуть Ельцина в Чечню — я совершенно согласен с Г. Павловским — ибо им нужен был тиран, организующий их предикативное бытие в межеумии между чаемыми якобинством и термидором. Они и от Путина ждут не дождутся то ли того, то ли другого — и ждать им, собственно, больше и не чего, иначе нет им возможности пребывать при сущности своего я.

Да и вообще все категории, которыми оперирует такого рода инстанция высказывания, существуют исключительно в умопостигаемом мире без конкретных координат. Не только ни как не локализуем Запад ( а равным образом и Россия, о которой, правда, в статье ни слова, что справедливо — за пределами МКАД Россия этой инстанции высказывания заканчивается), но и капитализм, просвещение, демократия, тоталитаризм и т.п. Все это — фигуры без всякой возможности локализации относительно конкретной исторической длительности, высказывание не локализует эту инстанцию в историческом времени (если только это не глобальная эсхатологическая схема от Адама до труб Апокалипсиса).

Но интересно отметить, что и “западный обыватель”, попав в Россию, испытывает экстатический восторг — именно потому, что ему в чистом виде предстает его собственная ситуация, сокрытая среди бесчисленных вариаций локального идолопоклонства. Здесь он наконец один на один с истиной своего взгляда, очищенного от запинания о всякие никчемные детали. Разумеется, этот “западный обыватель” — сугубая абстракция, но абстракция работающая, как модус восприятия в мире за пределами России. Не всякий приезжающий в Россию, переживает восторг от обоссанных подъездов и простоты нравов. Но тот, кто переживает — просто будит в себе этот модус восприятия, в котором непрерывно вынужденно пребывает думающий в голову русский человек. Этот модус он может разбудить и в Москве, и в Нью-Йорке, и в Кочабамбе — и тогда он окажется тем, чем является русский интеллигент — и будет бороться, подобно бунтарям шестидесятых, против “растленного запада” и “тоталитаризма демократии”. Ничего специфически этнографически-русского в этом модусе нет. Концептуальная идолатрия, строящая свой кошмарный мир из беспрерывного обмана и абстракций, пытающихся обман разоблачить, сформулирована еще Декартом в его размышлениях о боге-обманщике. Просто русский интеллигент, получивший в безраздельное пользование формулирование онтологических оснований для русского языка, сделал из борьбы с богом-обманщиком центральную силовую линию своей жизни — а значит и жизни языка, приватизированного в безраздельное и достаточно убогое пользование. Поэтому не приходится удивляться, что русский мир целиком и полностью проецируется в язык как война химер, как сон во сне, как бесконечная метафора — и утягивает за собой всякую возможность нехимерически взглянуть на соседей. Вместо них — бесконечное вращение бессмысленных абстракций — запад, демократия, тоталитаризм, чеченцы, американцы, НАТО… Бесконечно интересно и страшно читать русские построения на тему, к примеру, войны в Косово или каких-нибудь очередных скандальных разоблачений в желтой “западной” прессе. Кругом какие-то происки, какие-то глобальные силы погубляют православных, расчленяют некую Россию (представляемую, видимо, за пределами МКАД сплошным монолитом), продвигаются на Восток (это к рыночку возле метро, видимо) и вообще строят дьявольские, далеко идущие планы. Одна абстракция наступает на другую, а обе они, в единстве, дают отпор третьей. Иначе в мире свободно волящего субъекта, т.е. в мире концептуальной идолатрии, и не бывает. Просто в России свободно волящему к идолатрии субъекту не положено ни какого предела, и те, кто сделал своим назначением мышление в голову, здесь целиком и полностью отождествлены с этим своеволием как с главной ценностью своего существования. Тогда как у соседей это не более чем одна из программ осуществления мысли в языке ( и даже национал-социалисты были бессильны такое положение дел переменить).

Думать и ставить проблему чаемой свободы, таким образом, необходимо там, где И. Джохадзе ставит последнюю точку. Как можно разомкнуть круг присутствия, устраивающий себя подобным образом? Как вырваться из мира перепотребления абстракций? Хайдеггер уповал на Dichtung и на Гельдерлина. Г. Павловский, насколько я понял, — на переориентацию Власти в своей опоре — как если бы интеллигенция составляла простую сословную группу, а не способ порождения присутствия и Власти. Демонополизация права интеллигенции на распоряжение языком в России тяжела потому, что, в отличие от соседей, уже замкнулся образ присутствия, подчиненный идолу Тирана, локальная множественная материальность бесчисленных локальных идолов находится в крайне зачаточном состоянии, и потому взгляд не в состоянии эффективно дробится, производя мелкие кооперативные сообщества по производству языковых онтологий. Сохранение монополии на истину языка — проявляемую, в частности, в заботе о законах, контролирующих допустимые способы речи — важнейший инструмент удержания интеллигенцией роли единственно легитимного свободно волящего субъекта.

В стратегическом плане, видимо, следует прежде всего подумать — на что можно опереться в попытке пройти сквозь зеркало, отталкивающее взгляд и отсылающее его обратно к источнику взгляда, как удостоверение взглядом самого себя и своей собственной свободы. Каким образом в русском языке и сказанном на нем можно обнаружить следы иного посылания инстанции высказывания в существование — минуя активность сознания и ценность смыкания я со своей сущностью. Путь противопоставления некоторых подлинных ценностей материализму абстрактного Запада — путь тупиковый. Гипокайменон, возвращающий выскызывающегося самому себе в качестве предиката материальной себетождественности присутствия — лежит внутри медузного взгляда того, кто глядит ледяными глазами Тирана на конкретные цивилизации своих соседей. Во мне, а не в швейцарской или французской демократии то, что я в ней вычитываю.

Чтобы взглянуть на конкретные цивилизационные проекты с точки зрения соразмерной им конкретной исторической длительности, их здесь-бытия, а тем самым и самого себя помыслить в конкретной исторической длительности, необходимо совершить нечто одновременно очень простое и очень сложное . “Просто” согласиться с тем, что реально и так определяет существование “свободного субъекта” — его предикативность к некоторому не контролируемому его взглядом гипокайменону, под-лежащему. Принятие такого простого, и, как показано выше, действительно задающего субъективность я обстоятельства напрочь ломает всю систему мира, устроенного на эйдолоне тирана. Идол от того и идол, что мы настаиваем на абсолютной ценности активности сознающего взгляда, бросаемого нами на мир, на его птолемеевской роли центрального светила. Конституирование мира необходимо попытаться продумывать, исходя из пассивности сознания, в пассивном синтезе принимающего свое положение предиката не присваиваемой интенциональности, т.е. через другого — другость чужих цивилизаций, удерживаемых в их инаковости, другость местностей, не собираемых во властную вертикаль тотальной московской окраинности, другость соседа, сумевшего удержать свой забор и самого себя в вертикальном положении. Простота такого “коперниканского переворота” — мнимая. Ни уговорами, ни административным восторгом, ни пламенными обращениями к нации сдвинуть речь с привычных ей онтологических координат невозможно. Я не проповедник и не политический советник. Как философ, я могу только искать и пытаться продумывать периферийные знаки, накапливаемые пытавшимися говорить до меня в попытке свернуть с пути активно ищущего свою свободную сущность Я-эго. Именно так, как пытается сегодня делать это слабо слышимый Бибихин. Говорить не от себя, и при этом сделать это центральной установкой своего говорения — в отличие от всех тех, кто, хотя и говорит совсем не от себя — но настаивает на своем владении всеми теми бессмысленными абстракциями, в кругу которых он вращается — это требует больших усилий наново учиться говорить по буквам и складам. Ни Маркузе, ни Бодрийяр, ни даже Гельдерлин с Целаном здесь горю не помогут. Но это уже — тема разговора с совсем другими гомункулусами.



[1] Ницше Ф. Сумерки идолов — в кн.: Ницше Ф. Сочинения в 2х тт, т.2, М., Мысль, 1990, с.615. Жаль, что жанр эпиграфа не позволяет более пространных выписок. Все, что предложил публике И. Джохадзе, на этой и последующих страницах “Сумерек идолов” изложено куда интересней и изящней.


[ предыдущая статья ] [ к содержанию ] [ следующая статья ]

начальная personalia портфель архив ресурсы о журнале