[Главная] [Архив] [Книга] [Письмо послать]


Не судите по себе!

Зацепила и довольно долго уже не отпускает сентенция, угнездившаяся во вполне основательной книге. Сочинения называть не стану, поскольку сильно задевшее меня суждение отнюдь не определяет его тональности и смысла. У книги есть свои достоинства и недостатки, но не о них тут речь. А вот о чем.

Строго обозревая свою молодость, Толстой признавал, что «стал писать из тщеславия, корыстолюбия и гордости» («Исповедь»). Любой серьезный писатель, положа руку на сердце, знает, что это так, что первые произведения не пишутся из духовных соображений или, во всяком случае, высокие соображения сильно подогреваются желанием славы и денег.

В отличие от автора процитированных строк я не могу себя причислить к «серьезным писателям». Впрочем, как и к писателям вообще. Я по образованию и склонностям историк литературы, а по профессии — критик, то есть литератор, старающийся более или менее (уж как Бог даст) внимательно читать чужие тексты и худо-бедно их истолковывать. Видимо, поэтому я обделен тем особым — надо полагать, нисходящим свыше вкупе с творческим даром — «знанием» о природе первых сочинений, которое предъявляет нам «серьезный писатель». Каковое знание иначе как личным опытом (мистическим наитием) объяснить нельзя. Ибо выносить подобного рода глобальные суждения («любой серьезный писатель знает…») можно либо на основании глубокой «веры», либо опираясь на сумму конкретных фактов. В нашем случае — суждений о собственных «порочных» дебютах если не всех «серьезных писателей», то достаточно представительного их корпуса. Такого свода саморазоблачительных суждений нам не предлагают. По очень простой причине: предъявить его, не насилуя историю словесности (да и других искусств), невозможно.

Толстой в «Исповеди» (и позднее) много всякого наговорил не об одном «Детстве», но и о «Войне и мире», «Анне Карениной» и прочих «докризисных» своих сочинениях. Как и обо всей своей «грешной» жизни. Игнорировать тот строгий счет, что выставил себе великий писатель, глупо и пошло, но и воспринимать его буквально — то есть перечеркивать судьбу и книги Толстого — ничуть не лучше. Как бы безжалостно ни судил себя Толстой, подвергать сомнению величие его человеческого пути, масштаб личности, силу духовных исканий (равно как отрекаться от толстовской прозы 1850–70-х гг.) способны лишь люди фанатического склада (не важно — «толстовцы» или адепты иных учений). Вопрос же о стимулах к сочинению «Детства» здесь вообще ни при чем. Толстой писал свою дебютную книгу, не имея практически никаких представлений об устройстве литературного мира, журнальной политике, отношениях автора с читателем, гонорарах. Он писал ее, если угодно, «в никуда» — то есть ведомый исключительно неодолимой жаждой высказывания. Которая в неразрывной связи с божественным даром и обеспечила первозданную красоту и мощь этой повести.

Как и «Бедных людей» (от которых Достоевский отнюдь не отрекался), писавшихся внешне в другом контексте (петербургский литературный мир совсем рядом), а по сути — в таком же, как у Толстого, абсолютном одиночестве. Под ту же высокую диктовку, властную силу которой не мог одолеть очевидный страх юного Достоевского перед выходом на публику. А как быть с Тютчевым, чей истинный дебют (публикация в пушкинском «Современнике» подборки, которую издатель нарек «Стихотворениями, присланными из Германии») случился практически помимо воли автора? Какую славу (не говоря уж о деньгах) могли доставить своим создателям первые книги великих русских поэтов «модернистской» (простите, не люблю словосочетание «серебряный век») эпохи, от «Стихов о Прекрасной Даме» Блока и Симфоний Андрея Белого до ахматовского «Вечера» (стихи писались для себя и поразили вернувшегося из дальних странствий «опытного» Гумилева, нежданно открывшего в своей странной жене большого поэта), «Близнеца в тучах» Пастернака (которому предшествовали годы метаний меж музыкой и поэзией), трагедии «Владимир Маяковский» (да и поэмы «Облако в штанах»)? Широкую известность в узких (очень узких!) кругах (если использовать позднейшую шутку) могли они обеспечить — и то не наверняка, но никак не больше. И что мы должны думать о первых сочинениях Солженицына — сочинявшейся в лагере (и заучивавшейся, ибо записать нельзя!) «Дороженьке», пьесах и ранней редакции романа «В круге первом», которые автор был должен прятать от любых сторонних глаз, да и о рассказе об одном дне одного зэка, который писатель медленно отпускал на свободу?

Дело не в примерах. Можно их умножить, а можно припомнить и «как бы» подтверждающие тезис нашего «серьезного писателя». Но именно что «как бы». Весьма озабоченный вопросом об эффектном дебюте Лермонтов вырабатывался в великого поэта не на свету, а нагоняя легионы потаенных опусов, в безобразной куче которых рядом с образчиками эпигонства и вопиющей безвкусицы (а то и безграмотности) таились редкие чудесные (то пленительные, то обжигающие) строки и еще более редкие абсолютные шедевры («Ангел», «Парус», «Русалка»). Его вроде бы точно просчитанные «проекты» (историческо-демонический роман в духе модного Гюго, кровавая, приправленная колкими эпиграммами, мелодрама, сюжет и «мораль» которой сочинитель запросто калечил, пытаясь соответствовать цензурным стандартам, роман из светской жизни, сооружение которого свидетельствовало о том, что публика переориентировалась с Гюго на Бальзака) кончились чистым пшиком. «Вадима» и «Княгиню Лиговскую» Лермонтов бросил, «Маскарад» обрел (в иные времена) сценическую судьбу только потому, что пьеса стала восприниматься в контексте зрелых творений Лермонтова и его трагической судьбы (да и о тоскливом безрыбье русской драматургии забывать не след). Славу принес случай (впрочем, одним скандалом вокруг «Смерти поэта» она бы не далась), а с деньгами у Лермонтова — в отличие от большинства собратьев по словесности — был полный порядок. (Кстати, если уж так интересно о деньгах, то замечу, что зрелый Достоевский был озабочен этой проблемой куда больше, чем в пору сочинения «Бедных людей».)

Повторю: дело не в примерах. Дело в сути зацепившей меня «мудрости», суть которой — возможно, помимо воли автора — сводится к трем пунктам. Первый: все сочинители одним миром мазаны. Полагаю, что не одним, что писательские судьбы и темпераменты глубоко различны, что никакие общие «правила» при разговоре об искусстве (и о жизни) не работают. Второй: глубинное недоверие к художнику, к самой идее о его особой отмеченности. Объясняя, как Пушкин вышел в гении, должно признавать его незаурядным автопиарщиком, но не великим поэтом. В сфере «продажи» категория дара (и понятие об иерархии) не отменяются — они недопустимы, лишь когда речь заходит о самом искусстве. Третий: столь же глубинное недоверие к молодости. Начинающему автору словно на роду написано ходить в «бесноватых»; вот вырастет, остепенится, обогатит себя всякой мудростью-духовностью, тогда и напишет что-нибудь стоящее. А про двадцати-, тридцати- да, пожалуй, и сорокалетних что толковать? Для денег пишут. Либо для славы. Не то что «серьезные писатели», смолоду, как положено, дурака отвалявшие, а ныне досягнувшие «высоких соображений». Вот и вы, ребята, когда-нибудь повзрослеете. Тут-то и попрут у вас «Братья Карамазовы» с «Аннами Карениными». А пока — резвитесь, пиарьтесь да зашибайте потребные для радости жизни баксы. Не писать же, в самом деле, стихи и прозу потому, что божественный глагол слышишь? Откель ему в наших палестинах взяться. Плавали — знаем.

Андрей Немзер

19/08/10


[Главная] [Архив] [Книга] [Письмо послать]