стр. 143

     ЮРИЙ ЛИБЕДИНСКИЙ

     ПЕРВЫЕ ДНИ В КОММУНЕ*1

     4 августа. Здесь земля не прячет гигантской округлости своей за холмы и леса, за мелочи земного ландшафта.
     От'езжаю на медленной подводе от Днепра. Исчезли внизу темные кудри его плавней, кругом волнистая блеклая равнина, вздувающаяся курганами на горизонте. И из напружившейся округлости земли лишь наполовину виден шпиль колокольни, и слегка кружится голова от ощущения гигантской кривизны, отделяющей меня от этого шпиля и идущей через близкое жнивье за тот вон овражек, и за бурооливковое пространство бурьяна, и за то вон дальше, от дали уже синеющее поле, и туда, туда за лиловые пространства, к этому чуть видимому шпилю. Раннее тихое утро, и длинные тени тянутся от каждой травинки...
     Над всем широким краем такое же широкое и пустынное небо, в северном уголку, чуть тронутое высоким полетом волокнистого облака.
     Подвода едет медленно. Я расспрашиваю возницу, а солнце подымается все выше и выше, и вот оно уже развертывает весь свой жар, всю яркость своего света и плоско, как на географической карте, легли села, и
_______________
     *1 Глава из книги.

стр. 144

ощущенье господства природы над всем этим миром так же открыто, как и ощущенье округлости земли.
     До революции этими равнинами - сорок тысяч десятин - владел граф Мордвинов, сейчас они переделены между коммуной, обосновавшейся в именье, и целым рядом сел. Одно из них зовется Маячки - и, точно чтобы осмыслить свой корень, оно маячит в мареве на далеком и волнистом краю земли.
     - Соломы не собрали... - говорил возница и рассказывает, что пятый год здесь неурожай.
     - Ну, а как у коммуны с урожаем?
     - Собрали... немного, а все лучше, чем у нас. Тоже плохо, - а хоть по двадцать пудов с десятины... - нехотя и с раздумьем говорит он.
     Коммуна прилепилась возле большого села Черненьки. Она, видимо, заняла барское именье. Но господского дома не видно. В'езжаем между двух кирпичных столбов на территорию коммуны. Вокруг большого пустыря, среди которого чахнут в пыли несколько деревьев, квадратом расположились продолговатые мазанки и краснокирпичные и серокаменные постройки коммуны. По сравнению с этим огромным пустырем постройки кажутся маленькие, словно бы между ними еще должны что-то построить, очень высокое и красивое... Мы уже под'ехали к продолговатому и низенькому строению, которое пахнет едой, и один из людей, сидевший на низенькой и длинной скамейке, встал, подошел к подводе и на ломаном русском языке спросил, кого мне надо, и заявил, что он замещает председателя коммуны, Мелешко. Он проводил меня в комнату для приезжающих, где указал на свободную койку, - другая была занята. В комнате был беспорядок; газеты и журналы были раскиданы на столе и по полу, размашисто написанный заголовок и первый абзац, очевидно, не удавшейся статьи молчаливо смотрели с белого листа бумаги -

стр. 145

все это обильно было посыпано табаком. Недовольно поворчав, мой спутник позвал женщину и поручил ей прибрать комнату, а мне сразу же предложил осмотреть хозяйство коммуны. Я согласился, и мы пошли...
     Сейчас 10 часов вечера. Мы только что вернулись с обхода, и я не смогу еще детально записать все что я видел, и все, что мне рассказывали, - остановлюсь только на бесспорных впечатлениях.
     Примыкая к деревне, отделенная от нее невысокой и прямой глиняной стеной, коммуна словно бы обнимает село одним своим продолговатым крылом, которое все занято очень большим плодовым садом. Сад - в низине и в низине же влажно-зеленое пятно огорода. Дальше полого вздымается радужье и замыкает далекий горизонт - там поля, желтые жнивья и черные пары.
     Хозяйство коммуны еще в других местах: над Днепром - виноградники, где-то в селе - мельница... Все это еще неясно - слишком много сразу мне показывали и рассказывали, но отмечаю главное: все внимание людей, которые были со мной, было направлено целиком на хозяйство - коммуна, вопреки неурожаям, все расширяет и расширяет свой зерновой клин...
     - Здесь вот мы вырыли колодец, лучше чем у старого хозяина - графа Мордвинова, им питается наш огород во время засухи... У нас было десять свиней, теперь четыреста... Мы развели стадо породистых коров.
     Мне показывают строящуюся силосную башню и около - машину для силосованья. Она будет резать листву кукурузы и движеньями пропеллера передавать ее на верх башни, и зеленая пахучая масса будет сама себя уминать и будет бродить в собственных травяных соках. Мне показывают строящийся склад для сельскохозяйственных машин. Его кроют каким-то белым, похожим на цинк металлом; такие целесообразно-овальные,

стр. 146

совершенно новой архитектуры строения, к которым не идет даже слово архитектура, - содержащие в себе что-то каменное, - я видел раньше только на картинах, но вот оно воздвигается среди исконных сорных трав нашей страны - бурьяна, курая и крапивы.
     А вот и общественные учреждения коммуны - столовая, прачечная, детский дом... Но в столовой, низенькой и темной, гудят мириады мух, ими заполнен воздух, и, одурелые от жара и запаха еды, они кидаются в кушанья и в лицо людей: скотный двор рядом со столовой. Надо строить новую столовую, вдалеке от скотного двора, - но нет денег. И все-таки - это общественная столовая, и женщины освобождены от мелочей домашней кухни.
     На ребятишках в детдоме плохие платьица, кровати покрыты грубыми одеялами, и постельное белье не блестит белизной - это много раз стиранный, суровый, сероватый холст. И почти нет картин на стенах, и почти не видно игрушек. Но все-таки дети собраны вместе, и для них построено лучшее двухэтажное здание, в скромной целесообразности которого уже чудится будущее. И симметричный чистенький цветник перед домом и все, что имеет отношение к детям, все образцово чисто и опрятно.
     На всем отпечаток суровой экономии и крайней урезанности, но я с восторгом оглядываю все это, и мне трудно людям, идущим со мной, не показывать, какие горячие волны восхищения проходят во мне. И меня даже тревожит: я радуюсь тому, что еще убого и неприхотливо. Ведь так же, как эти люди, я хочу, чтобы все это превратилось скорей в полнокровное будущее. Но ведь все это, что я вижу, это уже будущее, и то, что все это бедно и расчетливо, говорит о том, что это будущее сейчас уже существует в настоящем, в действительности. Оно не может еще быть иным в нашей

стр. 147

стране, и оттого раздражали меня ранее читанные пряничные описания наших коммун тем, что нет на них этой суровой печати действительности, что описывается в них такая социалистическая полнота, которой еще нет и не может быть в стране, где над пустыми степями так беспощадно властвует солнце... Тоненькую, почти сквозную сетку социализма, мы уже протянули, и живая, молодая, незрелая ткань этой сетки мне дороже тех худосочных позолоченных сказок о коммунах, которыми дарят нас последние романтики.
     5 августа. Вчера вечером, когда я, разгоряченный и усталый, дописывал первое свое впечатление от коммуны, в комнату вошел рыжий парень, еще по-отрочески вихляющийся на ходу. Быстро темнело, я торопился дописать и мельком взглянул на него сквозь дымку своих горячих мыслей. Когда писать стало невозможно, и я стал развязывать свои вещи и стлать постель, он уже раздетый лежал на своей кровати.
     - Вы товарищ Либединский, значит. Ну, как вам здесь нравится?
     - Что ж... хорошо. - Я ответил неопределенно, не хотелось пересказывать то, что было сейчас только так горячо записано. Парень как-то непонятно молчал.
     - А вы... давно здесь? - спросил я.
     И он ответил, правильно уловив существо вопроса:
     - Я студент Тимирязевского института, я здесь месяц и завтра или послезавтра уезжаю. Я здесь "на практике", ну и... по комсомольской линии тоже. И я... - стремительно и страстно начал он, но потом вдруг, передохнув, добавил уже по-другому - хитровато и сдержанно: - Вы доверяйте только тому, что сами увидите. Я бы много чего мог сказать, но не хочу на вас оказывать давления. Но и вы тоже не поддавайтесь тому, что они будут вам говорить.

стр. 148

     "Они"... Я старался вглядеться в лицо парня, но было темно, и я только отметил беспокойную и искреннюю стремительность в его голосе, словно увидел ее в мерцающих потемках. "Неужто я чего-то очень плохого в коммуне не заметил?" настораживаясь, подумал я, опять быстро перебирая сегодняшние впечатления. И оказывается, - против обыкновения, - я не запомнил лиц людей, которые с нами шли, я даже не сделал попытки в них разобраться, они были для меня сплошь хорошие. "Вот она - романтика, - с укоризной себе подумал я, - а еще хочу с романтикой бороться".
     - Так что же здесь, товарищ, происходит? - спрашиваю я.
     - Нет, вы сами смотрите.
     - А вы не бойтесь, расскажите, а я уж как-нибудь разберусь...
     Парня, видимо, смутила моя усмешка. Он немного помолчал, потом вдруг гибко поднялся и сел на постели:
     - Товарищ Либединский, здесь Дымовка... Только что никого пока не убили, но настоящая Дымовка. Мелешко, председатель коммуны, - кулак. В совете коммуны он подобрал таких, которые его поддерживают... Ячейка у него на поводу. Во главе черненьского сельсовета - Литвинец, кулак. Во главе маячинского сельсовета - Терехов, кулак. Это все мелешинские... Из одной шайки. Среди коммунаров здесь есть - ну, форменные капиталисты, по десяти тысяч рублей внесли. Они сами не хотят работать и стремятся, чтоб батраки на них работали... Они весь Каховский район опутали. В коммуне идет классовая борьба...
     Классовая борьба в коммуне! Не то чтобы я не допускал этого. Своими политическими воззрениями я был подготовлен к такой возможности. Но мне не хотелось расставаться с тем, что было о коммуне уже

стр. 149

записано. Кулаки в коммуне! Нет, те, кто были со мной, не похожи на кулаков. А может, этот парень сам ничего не понимает?
     - Ну, а те, что со мной ходили сегодня, они тоже кулаки? - спросил я.
     - С вами был Ковач, мадьяр, и потом агроном наш... Нет, Ковач - он подлинный коммунар, американский рабочий.
     - Но ведь он, кажется, заместитель Мелешка.
     - Так ведь он один только в совете настоящий коммунар, остальные - мелешкинская шайка - все, все... А кто протестует, тех сразу исключают. Вам это все кажется очень странным, товарищ Либединский, но вы сами посмотрите - посмотрите об'ективно - на факты. - Он как-то особенно выделил слово "факты" и добавил: - Здесь был еще один комсомолец Хазанович, журналист, он - фактовик. Вы, наверное, знакомы с этим течением. Мы вместе установили факты. Мелешко бывший кулак, он служил у белых, у Колчака, а потом пролез в партию, скрыв свое кулацкое происхождение. И имущество свое он передал в коммуну, чтоб спасти от реквизиции.
     - Но ведь коммуна была отмечена образцовой на конкурсе колхозов, - сказал я, вспомнив, как мне хвалили Мелешку в Колхозцентре, говорили, что он бывший алтайский партизан. Но ведь эти ребята, очевидно, установили факты...
     - Никто не станет говорить, что Мелешко не может работать, нет, он хороший хозяин, но все это не для коммуны, все это для себя... И он хитрый, он сейчас живет, ну, как примерный коммунар, но он выжидает лучших времен, и мы установили, что он, в связи с постановлением последнего с'езда колхозов, подготовляет себе возвращение имущества, вложенного в колхоз... Это мы установили. Здесь есть такой старый коммунар -

стр. 150

дед Сорокин и еще кое-кто из коммунаров, мы их сплотили, они послали заявление в ЦКК РКИ, мы им составили...
     Он неясно белел в противоположном конце комнаты и продолжал рассказывать.
     - Ладно, - резко прервал я его, - утром договоримся.
     Он замолчал и, видимо, разом заснул. Я ощущал тяжесть и жар своей головы, я не мог спать. То, что так исступленно-искренно говорил этот парень, и то, что я так горячо записал в своей тетрадке, - это стояло одно против другого и друг друга исключало: если одно было правдой, другое быть ею не могло. Но и в том и в другом чувствовал я силу жизненности.
     В окно я видел синюю тихую пустынную ночь - она, верно, и усыпила меня. Утром, когда я проснулся, окно уже стало белым от зноя. Мой ночной собеседник лежал с открытыми глазами. Мы вставали вместе, и я еще раз расспросил его о том, что он рассказывал ночью. Ночное впечатление сейчас прояснилось и подтверждалось: этот неплохой парень был беспокоен и рыж, как огонь. Он то становился вялым и как бы потухал, то, перебегая с мысли на мысль и все время пересаживаясь со стула на кровать и размахивая руками и блестя карими глазами, опять разгорался. Фамилия у него чем-то подходящая к наружности - Иволгин.
     Раздался колокол, созывающий на завтрак. Я шел через пестреющий людьми и их голосами широкий двор коммуны к низенькому кирпичному зданию, у которого вчера остановилась подвода: это столовая и кухня коммуны. Совсем другое чувство было у меня к тому, что я видел и слышал вокруг - я ничему сейчас не доверял. Классовая борьба в колхозе! Это был точно сигнальный рожок тревоги, и я весь замкнулся, отгораживая

стр. 151

себя от новых впечатлений и поставив под сомнение все вчера записанное. И после завтрака я направился к маленькому каменному зданию конторы - там я хотел найти секретаря ячейки. Но его не оказалось, он был в Каховке. В конце концов и он мало чем мог бы мне помочь: разве я не взял бы его под сомнение? Ведь бывали же случаи, когда партийцы покрывали такие вот Дымовки.
     По всему маленькому домику, состоящему из коридора и четырех комнат, слышно было как сухо и быстро трещат костяшки счетов. Я открыл дверь и увидел среди вороха бумаг одинокого человека. Это он, скосив глаза на ведомость, бросал на счета цифру за цифрой... Я смотрел на него и начинал понимать, что мне нужно... Цифры. Мне нужны цифры и фактические данные. Я должен составить общее представление о том новом, что меня окружало, я должен иметь упрощенный чертеж коммуны.
     6 августа. Весь остаток вчерашнего дня и целый сегодняшний я при помощи работников конторы систематизировал фактические данные о коммуне. Надо сказать, что работа эта могла быть проделана быстрей, если бы я составил какой-либо предварительный план своего исследования. А я бросался от сведений, относящихся к настоящему финансово-экономическому состоянию коммуны, к справкам исторического характера и т. д. Здесь я запишу только то, что мне интересно.
     До революции территория, сейчас занимаемая коммуной, была частью владений графа Мордвинова, занимавших площадь в 43 тысячи десятин. Из них 25 тысяч десятин шли в аренду крестьянам, 12 тысяч десятин - в обработку именья, 5 тысяч десятин - под выгон овец. Хозяйство поставляло экспортное пшеничное зерно и приносило полмиллиона годового дохода. После революции почти геометрически правильный

стр. 152

прямоугольник - длиной около пяти верст, шириной в четыре версты (всего 1981 десятина) с усадьбой в северо-западном углу участка - был занят коммуной, а все остальное пошло в пользование крестьянским обществам, сразу обильно расселившимся по этим землям.
     Согласно оргплану коммуны на десять лет, внушительной толстой книге, обстоятельно составленной, но не содержащей какой-то главной, классовой основы хозяйствования, хозяйственною целью коммуны является производство экспортного пшеничного зерна. Но на ряду с этой задачей коммуна осуществляет:
     а) введение паровой обработки и пропашного клина, занятого кукурузой; б) введение в качестве второстепенной отрасли свиноводства, основанного на использовании кукурузы; в) молочное скотоводство как продовольственная отрасль с целью частичного использования соломистых кормов.
     Кроме того, есть возможность эксплоатации фруктового сада и огорода при усадьбе. На Днепре коммуна организовала виноградное хозяйство в 102 десятины.
     Как же справляется коммуна с этими задачами?
     1. Коммуна с основной хозяйственной своей задачей - увеличением площадей засева - справляется (вопреки последним годам неурожаев).
     2. Еще интенсивней растет свиноводство, вместе с ростом засева кукурузы. Увеличивается, хотя и с перебоями, молочное хозяйство. Растет из года в год тяговая сила коммуны.
     Хозяйственный рост коммуны налицо. Это значит, что коммуна выполняет и другую свою задачу: она наглядно показывает крестьянам, что, сплотившись вместе, можно лучше и успешнее бороться с природой, чем поодиночке.

стр. 153

     Ну, а что, если коллективный труд коммуны весь направлен только на то, чтоб увеличить благосостояние кучки кулаков? Ведь и на капиталистическом предприятии люди тоже работают коллективно...
     Предо мной встает вопрос: является ли коммуна социалистическим предприятием? Если взглянуть поверхностно, то вопрос кажется странным. Производство коммуны обобщено полностью, быт и потребление - на 90 процентов.
     Труд коммунара оплачивается, и принципа этой оплаты я не понимаю. Ставки мужчин колеблются между 37 рублями и 19 (в среднем 25 рублей); ставки женщин в среднем 19 рублей. Связи с производительностью труда никакой нет. Правильно ли это? С другой стороны - почему такая разница в оплате труда мужчины и женщины?
     Мне кажется, что в гораздо большей степени позволяет определить коммуну история ее возникновения:
     а) В Сибири по окончании гражданской войны бывшие красные партизаны основали значительное количество коммун. Две расположенные по соседству коммуны слились в одну, под названием "Новый строй" - по конторской книге затрепанного вида, называющейся "Книга N 1". По записи внесенного имущества в коммуну "Новый строй" (старейший документ коммуны) можно заключить, что в основной массе участники этой коммуны - средние крестьяне: имущество, внесенное коммунарами (изба, службы, лошади, молочный скот), редко превышает тысячу рублей, обычно колеблется между шестью- и семьюстами. В организации этой коммуны участвовало и некоторое количество батраков (есть взносы величиной в сорок-пятьдесят рублей). Но семья Мелешко, состоящая из отца и трех сыновей с женами (один из них Иван Мелешко и является в настоящее время председателем коммуны), внесла в

стр. 154

коммуну имущества на 3770 рублей, причем по инвентарной описи видно, что сельскохозяйственных машин в имуществе Мелешко было на 1300 рублей, двенадцать лошадей, своя кузня, значительное стадо молочного скота и сепараторы. Даже и для Сибири - это хозяйство кулацкое. Трудно предположить, чтоб оно обходилось без наемного труда. Это надо запомнить.
     б) Примерно в это же время на другой стороне земного шара - в САСШ - под руководством рабочих коммунистов собирается группа желающих ехать в Советский Союз и там организовать сельхозкоммуну. Состоит она из хорошо квалифицированных рабочих, индустриальных и сельскохозяйственных, главным образом немцев и мадьяров по национальности. В сухом перечне вложений этой группы есть суммы в 10 тысяч, в 6 тысяч рублей (это очевидно, и есть капиталисты в колхозе). Ниже 600 рублей взнос коммунара не допускается, средней является сумма около тысячи рублей. Эта коммуна обосновалась первой в именье графа Мордвинова и назвалась "Эхо".
     в) В 1923 году коммуны списались через Колхозцентр, "Новый строй" переехал, влился в коммуну "Эхо" и стал называться "Коминтерн".
     г) В 1925 году к ней присоединилась коммуна "Новый быт" - виноградное хозяйство на Днепре. Состав - местные батраки-украинцы.
     д) В 1927 году коммуна пополнилась партией сибиряков и группой русских эмигрантов крестьян из Бразилии.
     е) Немного позже в коммуну вошла группа венгерских эмигрантов, бежавших от белого террора.
     ж) И наконец - коммуна непрестанно пополнялась батраками и бедняками из ближайших деревень, демобилизованными красноармейцами и более или менее деклассированными элементами городского населения.

стр. 155

     Я сразу заметил, что после каждого нового слияния часть из вновь пришедших уходит. Выходы из коммуны участились после 1926 года. После того как был окончательно организован капитал коммуны, была выделена часть, составившаяся из государственных вложений и кредитов, и точно определен пай каждого коммунара в количестве пятидесяти рублей, причем все внесенное сверх пая стало уже вкладом. Тогда несколько человек из американцев, принесших с собой крупные суммы, ушло из коммуны. Коммуна судилась с ними, но по постановлению суда почти всегда принуждена была вклад возвращать.
     Но за последнее время (январь 1928 года - август 1928 года - я делал выборку по протоколам) из 13 случаев убыли из коммуны ушел только один более или менее состоятельный коммунар, за преступление исключено двое, один мобилизован на военную службу, один переброшен на партработу, один как квалифицированный рабочий ушел на фабрику и пять сельскохозяйственных рабочих, не имеющих никаких вкладов, ушло добровольно, или исключено "за небрежное отношение к работе и нарушение трудовой дисциплины".
     От выводов я пока воздерживаюсь, но этот факт запоминаю.
     Таковы основные вехи истории коммуны. Они представляются мне готовым остовом гигантской эпопеи о нашей эпохе.
     Из Сибири, Венгрии, Бразилии и Америки люди, не знающие друг о друге, разноязычные, с разными навыками труда и культуры с'ехались сюда, в эту вот точку земной поверхности, где я сейчас пишу, - с'ехались делать одно дело. Ведь это же происходило в действительности - эти грандиозные передвижения. На океанских пароходах, с тракторами и домашним скарбом, ехали в Советский Союз американские рабочие;

стр. 156

потом в красных теплушках из Новосибирска на Украину тянулись сибирские крестьяне, а теперешние их товарищи еще работали на плантациях Бразилии, еще боролись в коммунистическом подполье Венгрии. Какие характеры можно здесь развернуть...
     Но чтобы описать историю коммуны, надо знать ее настоящее. Чтобы показать характеры людей, чтобы понять, каковы они были в прошлом, надо увидеть их в настоящем - вернее сказать, надо поглядеть, как они настоящим пробуются. Я еще ничего не знаю. Такие лихорадочно-вдохновенные мысли, которые сейчас меня волнуют, ни во что не воплощаются. По опыту знаю: почти нет дня, чтобы у меня не возникли такие соблазнительно-грандиозные темы, которые, при малейшей попытке на них сосредоточиться, не превращались бы в туман. Много, много раз должна вернуться ко мне тема, чтоб я получил возможность над ней работать.
     Теперь я знаю, примерно, откуда черпала коммуна свой людской состав. Я сопоставляю эти данные с тем классовым лицом, которое имеет коммуна в настоящее время. Эти данные, понятно, приблизительные. Они определены по наличному списку коммуны (в %):

     Рабочие. . . . . . . . . .  7
     Батраки. . . . . . . . . . 16
     Крестьяне-бедняки. . . . . 45
     Крестьяне-середняки. . . . 27
     Прочие . . . . . . . . . .  5

     Из первой сибирской группы сохранились в коммуне почти исключительно крестьяне-середняки. Почти все рабочие принадлежат к американской группе. Процент партийцев выше всего среди сибиряков и американцев. Они же составляют актив коммуны (просматривая протоколы советов коммуны, я выписал примерно 15 фамилий активистов, одиннадцать из них относятся к сибирякам

стр. 157

и американцам, четыре - коммунары из местного батрачества и незаможних).
     Вот самый общий чертеж коммуны, который я хотел себе составить. Я знаю, он очень неполон, но я не предполагаю составлять себе полный. Я не специалист по исследованию колхозов. Но писателю тоже нужны цифры и фактические данные. Вчера после разговора с рыжим парнем я потерял уверенность в своих впечатлениях, и мне нужны стали цифры и фактические данные. И вот теперь я эту уверенность получил. Откуда она? Ведь я же до сих пор не знаю, в наших ли руках коммуна. Социалистическое ли она предприятие? Что за человек Мелешко? Он ли прав, или те, кто против него написали заявление? Прав ли фактовик, или прав я в своей записи впечатлений?
     7 августа. Мимо окна по дороге уходят в поле тракторы, их токот, более грубый, чем токот автомобиля, будит меня, и я вижу лицо Иволгина. Оно в счастливом ребяческом сне. В окне такое же розовеющее, еще не проснувшееся, незрелое утро.
     - Коммуна... - называю я сонно все это, хочу встать и опять засыпаю.
     Когда я просыпаюсь, Иволгина уже нет. В комнате жарко. Мне весело. Я выспался и, быстро надев до крайности упрощенную летнюю одежду, беру ведро и выхожу из калитки. Я вижу Иволгина. Высокий и тонкий, с блестяще-рыжими волосами, окруженный маленькими босыми мальчишками, он кажется великаном среди измельчавшего народа. Недалеко от них в судорожной позе недвижно лежит собака с остекляневшими глазами и растянутым от сильной жажды ртом. Другая рядом торопливо пожирает какой-то кусок. Третью Иволгин подманивает: он нежно цокает, держа в руке кусок хлеба, и та подходит, облизываясь, и издали робко машет хвостом. Вдруг та собака, которая ела, валится

стр. 158

на-бок, как-то ужасно равнодушно и беззвучно дергает ногами, вся твердеет и застывает в судорожно-напряженной неподвижности. Иволгин и ребята молча и жадно смотрят на все это.
     - Вы зачем их травите? - спрашиваю я.
     - Кусаются... - отвечает один из ребят, не отводя глаз от третьей собаки, которая осторожно обнюхивает кусок черным блестящим, живым и влажным носом.
     - Они не понимают ничего, - поясняет Иволгин, - кого надо кусать, кого нет. И вот завживотноводством Раумбергер поручил мне их отравить.
     Я смотрю, как валится и костенеет третья собака. Ребята подманивают еще двух - с проницательно-умными, блестящеглазыми мордами, гибко-веселыми движениями. За эти дни пребывания в коммуне я уже заметил, как понуры и бестолковы собаки, как нерешителен их лай, они - как служащие накануне сокращения. Я понимаю, что происходит: здесь, в создающемся, никогда невиданном типе человеческого общежития они должны гибнуть - славные рыцари частной собственности, которую человек сделал их инстинктом.
     Иволгин сходил за водой. Мы скидываем гимнастерки и обливаем друг другу плечи и спины.
     - Вон Мелешко, - говорит Иволгин.
     У конторы, по другую сторону широкого двора, я вижу очень большого человека в белой рубашке. Я торопливо одеваюсь и иду поздороваться с ним и взглянуть на него поближе.
     У него широкое, загорелое, красно-коричневое лицо правильных очертаний. В его серовато-синих круглых и небольших глазах есть что-то зорко-напряженное и холодное, как у хищной птицы. Над небольшим и жестким, немного словно бы искривленным ртом носит он маленькие усы. Он поздоровался со мной и сказал, что был предупрежден о моем приезде. Он держится с достоинством

стр. 159

и некоторой опаской. Ему, видимо, думалось, что надо со мной быть, надо что-то мне сказать, но явно было некогда, и он ушел по хозяйству.
     Есть в нем что-то заставляющее настораживаться. Верно это и побудило меня просить Иволгина свести меня с протестантами против Мелешки. Иволгин охотно соглашается.
     Вот я встречаюсь с первым. Это Токач, красивый черноусый мадьяр. У него светлозеленые смелые глаза, очертания желтовато-смуглого лица правильны. Он в синей индустриальной прозодежде, в руках у него ключи, он идет к молотилке. Иволгин останавливает его. Я говорю, что приехал из Москвы знакомиться с бытом коммуны, спрашиваю, как здесь живется. Токач, не отвечая мне, сам спрашивает меня о Москве. Мне кажется, он не доверяет мне, и я хитро интересуюсь, читал ли он Бела Иллеша, Матэ Залка, Гидаша? Токач разом оживляется, в глазах его блестит быстрая мысль: да, он читал их, с Гидашем он даже знаком. Я говорю, что тоже знаком с Гидашем, а Иллеш и Залка - мои друзья. Я спрашиваю, давно ли он из Венгрии. Он оживляется еще более, сильно коверкая русский язык, говорит с хорошей революционной ненавистью о социал-демократах, о троцкистах, - он в курсе всех постановлений последнего пленума ИККИ, он их целиком принимает...
     И вдруг мы одновременно оглядываемся и видим, что наш по-городскому напряженный разговор происходит среди простора равнины, по которой к далекому краю земли разбежались пыльные дороги. Кругом - пустые, сжатые поля, над ними такое же пустое небо и солнце, открыто властвующее над всем этим. Токач сразу гаснет, сутулится и направляется к молотилке.
     - Я слышал, - говорю я, - что в коммуне непорядки, может, вы мне скажете, какие.

стр. 160

     - В коммуне? - раздраженно и нехотя говорит Токач. - В коммуне вообще нет правды. Вот мы дрались на улицах Будапешта за русскую революцию, а здесь сидит мужик Мелешко и всех давит. Что это? Разве это революция?
     Около молотилки Иволгин подводит рослого краснощекого парня со странной для него, точно бы даже женственной округлостью очертаний сильного тела, одетого в рвань защитного цвета.
     - Это Романенко... - говорит Иволгин. - Он тоже подписал заявление против Мелешка.
     - Да ну их... - говорит Романенко, бережно завертывая цыгарку из махорки, которую ему молча отсыпал Токач. - Я уйду отсюда, поступлю рабочим в совхоз. Там и хорошо и спокойно, а здесь всего нехватает.
     - А не лучше ли остаться в коммуне, исправить ее недостатки? - говорю я.
     Иволгин поспешно со мной соглашается, Токач смотрит в сторону и хмурится. Романенко неприязненно и насмешливо глядит на меня. Это взгляд махаевца и шкурника, который, чтобы не прислушиваться к тому справедливому, что я ему сказал, цепляется за те черты моей внешности, которые позволили бы ему рассматривать меня как заезжего чужака-интеллигента. Токач - совсем не то, он довольно высокого склада коммунист, и все же в них обоих есть что-то общее и мне уже знакомое; с такими настроениями мне приходилось бороться на окрвоенполиткурсах и в Высшей военной школе связи, при переходе к нэпу. Люди, подобные Токачу и Романенко, изображены в "Комиссарах". Ведь теперь, как и тогда, мы на переломе, и вот они - отстающие и падающие духом.
     По распорядку коммуна обедает в полдень. Пища довольно однообразная, но хорошего качества: на первое - борщ или суп с жирными кусками мяса, свинины или

стр. 161

баранины; на второе - каша или пюре; в заключение - арбуз или яблоки и груши да еще кипяток, в котором растворен какой-то не то кофейный, не то чайный суррогат. Это, конечно, много лучше, чем те обиды, какими кормили нас коммунальные столовые при военном коммунизме, и все же есть что-то общее с ними - это суровое однообразие военного положения. На обед обычно приходят прямо с работы и в столовую - низкую, темную, жаркую, переполненную мухами - приносят острые запахи скотного двора и мастерской. Но когда человек проголодается на работе, он ест весело: ведь тут же и встречаются мужья с женами и товарищи с товарищами - и вот столовая вся наполнена шумом и говором. Люди откусывают мясо с костей и режут сочные арбузы, и прислуживающие - тоже коммунары - не успевают приносить пищу, не успевают убирать кости, недоеденные куски хлеба и арбузные корки, и люди едят среди всего этого, а от жирного супа, от которого потеет лоб и блестят глаза, словно пьянеешь...
     Я представляю себе высокие потолки, стеклянные стены с открытыми люками, прохладный ветер ходит по залу, много зелени, - это здесь же вот будет, в коммуне "Коминтерн", столовая лет через десять. По внешности в этой будущей столовой ничто не будет походить на эту, такая красивая чистота, такая совершенная опрятность будет в ней господствовать. Но то будет та же столовая, которую я сейчас вижу, в которой я сейчас вот ем, она вся будет пропитана этим же духом товарищеского общения... Вдруг я замечаю, что мои соседи по столу, молодые парни - очевидно, трактористы, судя по очкам на фуражках, сбитых на кудрявые затылки, - разом взглядывают на входную дверь, и лица их как будто темнеют, словно там встал кто-то, заслонивший источник света. Я смотрю туда и вижу: в дверях стоит Мелешко, он оглядывает всю столовую.

стр. 162

     - Приехал? - вполголоса спрашивает один мой сосед.
     - Ага, - отвечает другой.
     Мелешко уже сел, но я отметил те нехорошие взгляды, отчужденные и робеющие, которые были к нему направлены. Мне даже кажется, что веселое гуденье товарищеских разговоров спало, когда эта рослая фигура в белой рубахе, слишком короткой, чтоб ее можно было подпоясать, появилась в дверях столовой. И я тут же отодвинул вглубь себя мечтанья о столовой будущего.
     К концу обеда Иволгин показал мне еще одного протестанта, конторщика Кузьмина. "Хороший парень, но Мелешко довел его до того, что он подал заявление о выходе из коммуны", рассказал о нем Иволгин. Кузьмин - это хлипкий и бледный мальчишечка с линиями лица довольно правильными, но какой-то общей чахлостью. Он в рубашке апаш и зеленых галифе, с ним рядом - жена его, словно разрисованная бледной акварелью: розовые щеки, голубые глаза, соломенные волосы. В платьице, довольно простеньком, неуловимая городская претензия - бантик лишний, что ли... Оба они резко не похожи на своих соседей, раскрасневшихся от еды и жары. Этой паре надо жить в мещанском пригороде, в домике с палисадничком, превратности революции занесли их сюда, но они здесь случайны, и совсем не важно - останутся ли они здесь или будут отсеяны. Говорить мне с ними не хочется.
     После обеда ко мне подходит босой, сильно оборванный паренек, лицо у него еще мальчишеское с чуть обозначившимися волосками на верхней губе, глаза удивленные и упрямые. Его фамилия Тепляков, он тоже подписал заявление против Мелешка. Иволгин сказал, что я хочу говорить с теми, кто подписывал заявление...
     - У них в коммуне система такая: заманят в коммуну батрака или бедняка, выжимают из него все, что

стр. 163

можно, а потом - вот как я: обносился на работе, прошу одежу, они отказывают.
     - Почему вы говорите, товарищ Тепляков: "они"? Разве вы себя не чувствуете хозяином коммуны?
     - Здесь Мелешко хозяин, - говорит Тепляков. - Здесь оплот кулаков и американских богачей... Я уйду отсюда.
     - Это неправильно... - начинаю я.
     - Как ты можешь понимать, товарищ, правильно или нет, когда вот, - он вынимает из кармана грязную почтовую повестку, - вот мама из Сибири письмо прислала, марок не наклеила, а я двадцать копеек достать не могу - выкупить письмо. Это разве порядки здесь, а?
     Он взглядывает на меня удивленно и упрямо, машет рукою и уходит прочь, оставляя следы своих босых ступней на дорожной пыли.
     Вот я только что уговаривал его не уходить из коммуны. Но для меня самого были неубедительны мои слова. И я вспомнил фигуру Мелешка в дверях столовой и то, как на него смотрели... Да, да - именно поэтому не было уверенности в моем голосе. Я еще не понял того, что такое Мелешки в коммуне, я еще не понял самой коммуны.
     Мимо меня из столовой проходили люди. И я на многих лицах видел выражение застарелой и унылой обиды - то, что было на лице у Теплякова, и что сейчас делало невозможными мои недавние мечты о столовой будущего.
     Появился Иволгин и повел меня в сапожную мастерскую. Там тоже протестант, сапожник Шлезингер. У него тонкие, мелко вьющиеся пышные волосы, выпуклые глаза, горбоносый еврейский профиль, выражение интеллигентности и слабодушия на бледном лице. Он встречает меня с тем приятным родом ласковости и уважения,

стр. 164

с каким всегда встречают те читатели, которым нравятся мои книги. Он вообще много читал и здесь он заведует библиотекой. А где она? Она, оказывается, у него тут же - в ящике под кроватью. Я просматриваю ее. Очень плохо - вернее сказать, библиотеки в коммуне нет: несколько устарелых книжек по коллективизации, пустяковые политические брошюры, немного по агрономии, о художественной литературе и говорить не приходится.
     - Никакого внимания культуре со стороны наших руководителей, ну прямо же никакого. Что ж? Мелешко - грубый мужик, он совсем невежественный, разве ему нужна культура?
     Я слушаю, но вот мне не нравится, что Шлезингер так говорит о Мелешке. А он говорит, что раньше работал на обувной фабрике, на машинах, а теперь... И он небрежно слегка отбрасывает пальцами шило и дратву, которые он положил на стол, когда я вошел... И этот жест, пренебрежительный и слабый, делает уже неважным то остальное, что он говорит - опять о Мелешке и грубости и неделикатности людей в коммуне. В нем есть то преклонение перед культурой вообще, которое я наблюдал у многих рабочих-бундовцев, черта, почти всегда сопровождающаяся какой-то нехорошей брезгливостью к людям отсталых форм труда. И вместо всех этих кружных разговоров надо бы ему прямо сказать, что он - городской человек, что здесь, среди непобежденных полей, ему неприятно и тоскливо, что ему нравится, чтоб ночью перед его окном горел бы уличный фонарь и слышны были бы звонкие шаги по тротуару, а здесь по вечерам темно и тихо, и он хотел бы работать на машине, а не тем кустарным сапожным способом, который он воспринимает как униженье. По какой-то линии Шлезингер больше совпадает с Токачем, так же как Тепляков с Романенко.

стр. 165

     Сегодня я был в бане коммуны. Она разделена на два отделения - мужское и женское, в каждом по шесть душей. Горячая вода - каждый день к концу работы. Я пришел до конца работы. В бане пусто и чисто. Я раздеваюсь и беседую с "банным дедом" - он истопник, уборщик и сторож при бане, сухонький и довольно крепкий старичок, мохнатые брови и уши, большой нос, распухший, весь в жилах и красноте, похоже, что болезнь какая, седая борода подстрижена клином. Он глух, и мы кричим друг другу: я - что приехал из Москвы посмотреть на жизнь коммуны, он - о том, что приехал со второй сибирской партией. Он спрашивает, что слышно за границей, не будет ли войны, "как пролетария ворочается". У него характерный для сибиряка независимый тон речи, живой и любознательный интерес к революции, на который я сразу же откликаюсь, легко рассказывая ему международное положение. Он слушает внимательно, но в его глазах маленьких и темно-синих, без блеска, как камешки, что-то вроде недоверия. Это тень его глухоты: он себе не верит, тому, что он правильно слышит.
     Дверь открывается, входит поседевший от пыли Токач...
     - Здорово, нечистая сила... - говорит он старику, добро и весело.
     - Сам ты - нечистая сила... - злобно отвечает старик, - сволочь такая, приедет сюда к нам и - нечистая сила...
     Токач недоуменно смотрит на него.
     - Вот ты был злой, - говорит он удивленно и грустно, но дед, сердито хлопнув дверью, уходит из предбанника в баню.
     - Что он вдруг злой? - спрашивает Токач. - Вот ведь - как собака, старый мужик. Я ведь с ним шутил.
     Дед, сердито ворча, возвращается.

стр. 166

     - Слушай, дед, ведь он шутил... - говорю я.
     - Какая же это шутка - "нечистая сила"? Это уж пусть он бы меня обматькал, а то я ему баню топил, а он - раз: "нечистая сила"...
     У Токача весь этот случай, видимо, разом перевернул настроение; он, хмурясь, раздевается и думает о чем-то своем и унылом.
     - Вот цельный год я с ним вместе, в коммуне, а что мы? Даже и "здравствуй" сказать друг другу - и то не можем. Прямо - как это у попов говорится - столпотворение Вавилона: каждый лопочет на свой лад...
     - Не нравится в коммуне? - спрашиваю я.
     - Как это не нравится? - живо возражает старик. Я, можно сказать, сам, как Колчака прогнали, так организовал коммуну, потому что коммуна - это правильная, настояще-правильная жизнь. А только жили мы в Сибири в коммуне - всякий другого знает от самого корня и все собраны вместе, уже это действительно вместе. И каждый раз товарищ какой из города приехал, и вот собирают собрание и полный доклад, как и что и где на свете идет. А здесь нет ничего, чтобы вот о таком поговорить - вот как ты хорошо со мной поговорил.
     Токач ушел в баню, я слышал уже дождевые звуки паденья на пол тончайших струек воды. Я вспомнил, как сегодня утром Токач поразил меня осведомленностью в международных делах. А здесь вот сидит человек, мечтающий об этом обо всем услышать, о том как "пролетария ворочается", как хорошо могли бы они говорить об этом, что им обоим дорого, но они холодно и отчужденно проходят друг мимо друга. Это тоже очень важно. Это тоже надо запомнить.
     Еще днем Иволгин показал мне седого и смуглого старика с достойным и высокомерно-грустным выражением лица. Это был Сорокин - старый коммунар, вождь протестантов,

стр. 167

он-то как раз и знает достоверно все о Мелешке. И вот, когда стемнело, Иволгин таинственно проводил меня к молотилке. Там с винтовкой в руках сидел Сорокин.
     Августовские зрелые запахи, ветер тихий, как теплое дыханье, звезды стали ярче, они налились, они падают, как спелые плоды, падают бесшумно и стремительно.
     Сорокин негромко шепчет мне о Мелешке все то, что мне уже говорил Иволгин. Но в медленном движении его глуховатого голоса, в пересказывании кляузных мелочей есть большая сила ненависти, доходящей до сумасшествия, и вот мне рисуется нереальный мир, мир борьбы двух начал: злое, простершее крылья над коммуной и торжествующее - Мелешко, и борец за правду, преследуемый и гонимый - дед Сорокин.
     - Вот, спасибо товарищам, мы заявление послали в Москву, но у Мелешка везде рука, он в большую силу вошел, он всех опутал... Да разве в нем одном сила?
     И он опять с такими же кляузными подробностями чернит всю коммунистическую головку коммуны: все сплошь кулаки, дезертиры, тот попался в воровстве, этот присвоил семь рублей, а сказал, что потерял, другой все бы хорош - на помещичьей дочке женился. И вот, не повышая тона, тем же глуховатым и монотонным от ненависти голосом Сорокин предвещает гибель коммуне. Оказывается, что Мелешко и его сторонники виновны в неурожаях последних лет. Я, понятно, не могу уже не выразить недоумения, но Сорокин тут же об'ясняет:
     - Мелешко - он хочет коммуну погубить, и вот он велит год за годом засевать пшеницу, а того не понимает, что земля здесь не родит пшеницы, здесь нужно на огородничество переходить.
     Я вспомнил толстую книгу хозяйственного плана коммуны, где четко формулирована основная задача коммуны -

стр. 168

производство высокоэкспортной пшеницы. Я напоминаю об этом Сорокину.
     - Это я не знаю, какую там книгу сочинил Мелешко с агрономами, - говорит Сорокин, - агрономы - они все рады вредить крестьянину. А вот природа она свое говорит - не родит и не родит. - Он мрачно торжествует от имени природы в этих словах и потом добавляет хитренько. - А овощ у нас с руками оторвет херсонская кооперация.
     Я молчу. Мне не хочется с ним говорить. То, что он сейчас сказал, это очень похоже на то, как в Москве кое-кто из больших партийцев ставит вопрос о тяжелой и легкой индустрии, и это уподобление сразу об'ясняет мне и суть высокотеоретических разговоров в Москве и близорукого лукавства старика. Он нехороший, этот дед Сорокин, я не доверяю ему... Впрочем - я ведь еще ни в чем не разобрался, надо смотреть, смотреть...
     Я вхожу в комнату и привожу в порядок все, что записано за день. Потом начинаю раздеваться. Я ужасно устал, мне хочется спать. Но Иволгин, как только я оторвался от пера, спрашивает меня:
     - Ну как, поговорили с Сорокиным?
     - Да.
     - Ну и что?
     - Я еще ничего не знаю, товарищ Иволгин. Но вот у меня от всех этих разговоров с протестантами создалось такое впечатление, что хорош или плох Мелешко, я не знаю, но они-то все - совсем вне работы коммуны... Ведь они почти все хотят уходить из коммуны... А ведь для коммуны сейчас тяжелое время. Это как называется?
     - Но это, товарищ Либединский, Мелешко создал такие условия.
     - Может быть... - говорю я и разом вспоминаю Теплякова. Такие, как Тепляков, не должны уходить из

стр. 169

коммуны. - Может быть... - говорю я, - но протестанты-то ваши, мне кажется, что вы их напрасно сплачивали, это, пожалуй, вредное дело и идет против коммуны...
     - Товарищ Либединский, вы поживите здесь с мое. Вы вот посмотрите хотя бы, как с молодежью. Они рядом живут с нами - и вот зайдите поговорить. А все почему? Разное жалованье коммунарам, совсем нет равенства...
     "Народ мечтает о равенстве", вспоминаю я плохую, в свое время разоблаченную фразу Зиновьева. Может здесь, в том, что сейчас сказал Иволгин, есть то же. Но я не додумал, не договорил и заснул...

     ---------------

     [Большими буквами в конце страницы]

     ПРОТИВ
     капитулянтов, пасующих перед трудностями.
     ПРОТИВ
     комчванствующих болтунов, преувеличивающих достижения пролетарской литературы.
     ЗА ПАРТИЙНУЮ ЛИНИЮ,
     ПРОТИВ
     правого уклона и "левых" загибов.

(На литературном посту: Литературно-художественный сборник. М. Московский рабочий. 1930. )

home