стр. 215

     С. Гехт

     АБРИКОСОВЫЙ САМОГОН

     Рассказ

     Десять лет длилась тяжба между Каховкой и Алешками. Десятым годом был двадцать первый. Хотелось бойкой Каховке быть днепровским центром, но этим центром были сонные, плавающие в дюнах Алешки.
     Где-то переиначивались судьбы, перекраивались карты, честные люди теряли свой облик, цвет и запах, но здесь, на пламенном правобережьи всегда разговор одинаковый, - словно кто-то замариновал людей.
     - Как это так, - кричали каховчане, - в Алешках пристань - не пристань, а бадья, и речка то-о-же паршивая Конка; одно удовольствие - голое солнце и песок по колена. В нашей Каховке - асфальт и Днепр, и кусты, и прохлада, в будни - базар, по воскресным дням - ярмарки; что хочешь, выбирай - пшеница на отбор и кони-красавцы. Сам бог Каховку назначил быть столицей.
     - Хорошо, - говорили каховчане. - Каховская кровь - таврическая кровь, кучегурами пылает, виноградом брызжет.
     Но в Алешках народ хоть и не торгового звания, а себе на уме. Отвечали алешкинские огородники так:
     - Вам сам бог завещал, да нам губисполком приказал.
     Ездили обиженные каховчане в Алешки на съезды. Кричали на съездах со слезой, с надрывом.
     - Наша программа такая. Пора обратить внимание - приложить данные усилия - добиться, во что бы то ни стало, собственного исполкома и комхоза.

стр. 216

     Ничего не помогало. Из Алешек шли директивы, из Алешек летели приказы, и Каховка принимала их к сведению, к исполнению, безропотно подчинялась и съеживалась в зеленой зависти.
     Но крепки пословицы, и против них не попрешь. Будет - говорит одна - и на нашей улице праздник. Всякому овощу - поддакивает другая - свое время. Это значит, что каждому городу, - будь он велик или мал, - сужден свой час, знаменательный час, когда прокатившееся по его стогнам событие делает его местом историческим. Стоял в Каховке сивашский стрелковый полк. Врангеля поперли, о войне забыли, и занимался этот полк караульной службой и любовью. Был в этом полку адъютантом беловолосый латыш Дрн. Стрелки считали его своим, городские торговцы хаяли, но лаской, огородники любили весьма. А женщины - те ценили его манеры, но возмущались его речью. О всякой вещи, будь она самого прелестного назначения, он говорил в мужском роде.
     - Вы очень милый дам, - вежливо отшаркивался он, целуя ручку.
     Или так:
     - Он мне страшно понравился.
     - Кто он?
     - Анна Ипполитовна, сударь.
     Завелась у него в Каховке Оксана, а сердце у Дрна было такое же, как и волосы, и стал он яростным каховским патриотом.
     - Чудной мой латыш, - говорила ему часто Оксана стеклянным голосом, голосом, не допускавшим возражений, - ты здесь власть, тебя у нас за начальника считают, и почему бы тебе не осрамить этих алешкинцев. Зазнались они очень, гордые - не подходи.
     Дрн слушал и мотал на ус. Но когда узнал, что в Алешках его называют не Дрн, а дрянь, его щеки вспыхнули, как плавни в засуху.
     "Ох, какой свин, - подумал он, - пустой осел, паршивый собак. Я им докажу, откуда ноги растут".

стр. 217

     В то время в Таврическом уезде убирали урожай. Был двадцать первый год, невероятная засуха ожгла юг, урожай выдался худой и жалкий. Чахлая карликовая пшеница, сморщенная картошка и желтые водянистые огурцы. Хороши только вышли абрикосы. Такие же, как и всегда, пухлые и ласковые, с ямочками и пылью. И - что важнее всего - их было много. В Алешках их было невыносимое количество. Город задыхался от их клейкого аромата, их желтизна смешалась с белым цветом мазанок и бурой массой песка - другого цвета город не видел. У каждого огородника было собрано не меньше двухсот пудов. Вывоз был запрещен, налог внесен, оставались целые возы.
     В Алешках бывает так. Стоит одному сделать какое-либо дело, как все остальные делают то же самое. Люди, как дети, и мозги их - воск: лепи, что попало - материал подходящий. Это обстоятельство быстро уразумел молодой огородник с Доброй Слободки - Франц Самосуд. Никто не знал, откуда он родом и к какой нации принадлежит. Полагали, что либо еврей, либо немец, но женщины настаивали, что турок.
     - У него глаза, - говорили они, - шелковые-шелковые, бархатные-бархатные, совсем турецкие.
     Жил он в Алешках всего полгода и огород получил по ордеру, от комхоза. Хозяйство у него было плевое, но продуктов всегда горы стояли. Говорили алешкинцы робко, что он жулик и жила, но любили его за балагурство, и никому не удалось узнать, закупил он свое добро или сам наработал.
     В июльский день Самосуд вылез во двор и стал сушить абрикосы. С утра до вечера сидел он подле воза, бережно разламывал абрикосы пополам, выхватывал косточку и раскладывал все абрикосы отдельно и косточки отдельно на крыше своей мазанки.
     - Абрикосу надо сушить, - кричал он сверху своим соседям, - если ее да не сушить, пропадет, как сирота, пропадет.
     И доверчивые алешкинцы на следующий день только и делали, что сушили абрикосы.
     Но через два дня Самосуд сполз, кряхтя, с крыши, зло плюнул в корзину и сказал тем же соседям.

стр. 218

     - Абрикосу сушить, что блох разводить. Дрянь дело, товарищи. Овчинка выделки не стоит. На рубль наработаешь - на копейку удовольствия.
     Вечером этого же дня все горожане прекратили вялую сушильную работу.
     И вот тут-то начинается история с самогоном, печальная и неуклюжая история, переиначившая судьбу двух днепровских столиц.
     - Надо варить самогон, - сказал озабоченный Франц Самосуд. - Настоящий абрикосовый самогон. Без него пропадет абрикоса, как сирота, пропадет. А в самогоне - крепость и сладость.
     А рыбаки, у которых есть плоскодонные шаланды, но нет огородов с фруктовыми деревьями, и которые имеют в изобилии карасей и комсу, но совсем не имеют абрикосов, - эти рыбаки покупали их и варили самогон, варили с упоением, с злостью, с обидой.
     Под знаком самогона кончался бешеный июль. И начинался уже август, когда Самосуд произнес однажды на рыночной площади в шумный базарный день следующие слова:
     - Граждане огородники, - сказал Самосуд, - много работы ждет нас впереди, много. Еще баштаны лежат неубранные и зеленые кавуны...
     Хорошо говорил Самосуд. Недаром он был горожанин. И не напрасно прозвали его балагуром.
     Он предлагал устроить трудовой праздник. Местом действия будет Добрая Слободка, материалом - абрикосовый самогон, а в программе - песни и танцы.
     Он обещал пригласить почетных гостей. Местную власть: комхоз и исполком и духовное сословие.
     "Ох, подведет, - думали те, что постарше, - куда немец гнет - не иначе как политика".
     Но люди в Алешках, как дети, и мозги их воск: лепи, что попало - материал подходящий.
     И Самосуд лепил.
     Что было потом, никто хорошенько не помнит. Видели только, как Франц разъезжал до самого вечера в крашеном

стр. 219

шарабане, как он остановился у крыльца земской управы, где теперь находился комхоз, как выходил из калитки церкви Бориса и Глеба, видели еще, как он весело потирал руки, когда спускался с исполкомовской террасы.
     А вечером... Но вот что произошло вечером на Доброй Слободке, в городе Алешках, уездном таврическом центре и первой днепровской столице.
     По синему небу катилась желтая луна. Зеленую лужайку зализывали красные огни. В неподвижную августовскую ночь огородники развели костры из сосновых шишек. Пьяный дым заволакивал уже всю Добрую Слободку, - а веселый пир только начинался.
     Среди гостей были Митяй-Митюха - заведующий комхозом, военмор Дырка - секретарь исполкома и батюшка-Андрей. Столов и стульев не было. Стаканов также не было. И еще не было никакой закуски. Сидели группами, подле каждой кадушки по десять человек. Самогон черпали жестяными чумичками и пили его молча.
     Но редко кто знает, что такое абрикосовый самогон, и мало кто догадывается о его исключительных качествах. Этот пламенный таврический напиток похож на складной ножик, где с одной стороны штопор, а с другой - бритва. Иногда он убаюкивает и успокаивает, как нежная любовница. Но иногда его действие подобно безумию. Врываясь в тело буйной отравой, он надрезывает стержень человеческой мысли и мутит человеческий разум.
     Это обстоятельство уразумел Франц Самосуд. Говорят, что он сам был пьян, как дьякон. Но в ту минуту он посмотрел вокруг себя и увидел, что все пьяны, как псаломщики.
     Глаза у всех были турецкие, а носы хуже турецких - багровые, огненные, казацкие. Огородники ползали, карабкались, плясали вокруг костров, вокруг кадушек, ковырялись руками в остывшей жиже, плевали в нее и снова запивали. Почетные гости были в ажиотаже. Военмор Дырка спал на груди у отца Андрея, а Митяй-Митюха лил обоим на головы по капле самогон.

стр. 220

     В темноте Самосуд держал речь. Он говорил о том, что необходимо сделать общественный поступок для гражданской пользы. Огородники кричали: "согласны, клянемся" - и заставили отца Андрея читать анафему каховчанам.
     - Пусть знают наших! Гони анафему, поп!
     И батюшка читал срамословную анафему.
     Потом Самосуд опрокинул кадушку, - темная жижа побежала по траве, - и вскарабкался на нее.
     - Рядовой Юла, отправляйся на колокольню. Да не жалей каната, не жалей.
     Огородник, которого звали Юлой, был толст и неподвижен. И менее всего он был похож на юлу. Он поплыл мелкими шажками вниз по Слободской улице, к церкви Бориса и Глеба.
     Десять минут спустя город содрогался от колокольного звона. Звон был неожиданным и необычайным и очень печальным. Юла вызванивал на колоколах "Яблочко".
     Пили, пили и снова пили. Шаландщик Давыдко, молодой цыган, кричал скользким фальцетом.
     - Я имею предложение, - кричал он, размахивая руками, как веслами.
     - Какое предложение, какое? - спросил Самосуд.
     - Построить радио-станцию. На этом самом месте. В знак памяти.
     - Хорошо ты говоришь - радио-станцию. А материал, Давыдко, материал где возьмешь.
     - Какой же материал, - усмехнулся Давыдко. - Шпалы у нас есть, скажи, есть?
     - Ну, есть.
     - И проволока есть?
     - Есть.
     - И песок есть и камень есть, так?
     - Так, - весело свистнул Самосуд и скомандовал: - Айда, ребята, строить радио-станцию.
     Шпал под рукой не оказалось. Выдергивали целиком загати и сваливали их в кучу. Проволоки также не нашлось. Вместо проволоки натаскали сухой камыш и конопляные палки.

стр. 221

     Радио-станция была уже почти готова, то-есть была сооружена клеть из трех гнезд, расположенных ярусами и удлинявшихся кверху. Внизу поставили круглую корзину, а наверх забросили бечеву с флагом.
     Флагом служила железная юбка; на ней был мелом нарисован череп, и написано большими буквами: "Смерть Каховке".
     Итак, радио-станция была почти готова, когда Самосуд спросил:
     - А кабель, Давыдко, кабель?
     Давыдко вылупил глаза.
     - Чорт, - буркнул он с досадой, - о кабеле-то я и не подумал.
     Самосуд захохотал диким хохотом. Потом он схватил радиостанцию за фундамент и повалил ее.
     - Отменяется, несостоятельно.
     И, обратившись к обществу, сказал:
     - Граждане-огородники, предлагаю перебросить мост через Конку, мост. В лесопилке, за кучегурами сложено десять тысяч срубов.
     Эти слова были встречены веселым гулом и хохотом. Мост через Конку - да это ведь закадычная мечта всех алешкинцев, да тогда ведь Каховке похвастаться нечем будет, - а кому не приятны успехи своей родины.
     И Самосуд это обстоятельство также уразумел.
     В веселое гуденье вмешался печальный и дикий колокольный звон, - Юла вызванивал на колоколах фокстрот.
     Был второй час ночи, - горланили уже петухи, и пахло рассветом, - когда желтая алешкинская луна была очевидицей следующего шествия.
     По всем улицам, вниз по пути к плавням и камышевым зарослям, медленно двигались телеги, фуры и шарабаны, запряженные лошадьми, волами, верблюдами и огородниками. На телегах были сложены свежие, пахучие сосновые срубы. Обоз, уже достигавший плавней, кончался за Доброй Слободкой. Шествие напоминало похоронную процессию, - его сопровождал тягучий, непонятный, мрачный колокольный звон.

стр. 222

     Над зданием Земской Управы часы показывали четыре часа и тридцать минут, когда прелестная пунцовая алешкинская заря была свидетельницей следующего события.
     Огородники бросали срубы в воду. Митяй-Митюха читал над ними благословение. Военмор Дырка тяжко спал, уткнувши голову в грязь. Отец Андрей скулил над ним отходную. Давыдко просовывал ему в ноздри сухие камышинки и зажигал их.
     Видела еще алешкинская заря, как горожане водружали собственный флаг на Конке, - этим флагом была разодранная на семь кусков ряса отца Андрея. И флаг был прикреплен к носу плоскодонной шаланды.

     Беловолосый Дрн пришел из штаба рано вечером. В штабе нечего было делать - в то лето занятия сивашского стрелкового полка были несложны: посменные караульные часы и бессменное любовное томление.
     У калитки его встретили Оксана и Самосуд. Самосуд был возбужден. Оксана щебетала.
     - В чем дело? - спросил Дрн.
     Самосуд выхватил из кармана газету и прочел:
     - "Общественное безобразие в уезде"...
     Дрн просиял.
     - То-то, - вздохнул он, улыбаясь.
     - "Преступное попустительство алешкинских властей", - продолжал Самосуд.
     - То-то, - опять с радостью вздохнул он.
     - "Отчисление от должности, строжайшее порицание, судебное следствие"...
     - Вот то-то оно-то, - сказали вместе Оксана и Дрн.
     Позже, когда латыш немного успокоился, Самосуд ткнул ему газету. В ней траурной каймой были обведены следующие строки:
     "В губернии говорят о перенесении днепровского центра из Алешек в Каховку".

стр. 223

     Дрн торжествующе затопал ногами.
     - О, какой фокус, - закричал он, - какой перемен, какой событий. О, мой милый жен, поцелуй Самосуду за мой счет.
     И он закрыл глаза от счастья. Самосуд наклонил голову, и Оксана приблизила к его щеке горячие, потрескавшиеся, облупленные губы.

(Перевал: Сборник / Под редакцией А. Веселого, А. Костерина, М. Светлова. Л. Гиз. 1925. Сб. 3)

home