стр. 7

     ВЛАДИМИР ВЕТРОВ

     БАТРАЧКА

     Повесть об одной

          Ждет-поджидает с восточного краю...
               Из песни

     I

     Одиннадцать лет назад приторочил к казачьему седлу Константин половину хозяйства. В тринадцатом - конь, седло, вьюк и казак Константин Ряднов - в сыпучую Хиву с полком на охрану. Дома же молодуха осталась да трехлетняя Санка.
     С той поры за одиннадцать лет дважды был дома Ряднов. В четырнадцатом ночевал ночь, а потом - нагонял эшелон: на германские позиции двинули под Двинск. Ночь эта прибавила едока - девочку Ксюшу. И в семнадцатом, когда сами рассыпали фронт, жил дома Константин, вплоть до того, как от поселка в разверстку назначили к атаману Дутову, поднявшему обтрепанное знамя против Советов. На поминки об этом времени остался Гринька. И за пять лет с 19-го - одно известие от ворочавшихся: дальше, дальше ушел - боится сдаваться. С бароном Угарным ("Да не Угарным, а Унгерном". "Ну, Унгерном!") - за бешеную, за мутную реку Селенгу, в Ургу, в землю Монгольскую. И еще глуше - в Китай. А там разве можно русскому жить? Живут. Боятся. Где-то там...
     Там где-то... А тут - освистанный пустой сеновал; трухлявый плетень, поваленный; крыша - дырявым дерном, как дряхлым животом - припавшая к потолку: тут еще был

стр. 8

голод, черный ветер - вымел остатки. Скотины теперь сызнова: овца и одер-коровенка, у которой от мокрети и недокорма на эстоль удою - против прежнего. Да, тут - вечно ненастное бабье лето, бурьян колючий батрацких дней и трое: 14, 9 и 5; и одна баба с двумя руками на четыре рта.
     Тут, собственно, осталась одна утеха - верность. Проходили воры лихие каппелевцы - приказывали, красноармейцы удалые - выпрашивали, - и свистали бабы без мужиков, не стеснялись. Но Глафира себя соблюла. Эк добро, подумаешь! Добро не добро, а одно оно, так, небось, будешь беречь; кроме того, некогда. За характер, за поведенье даже высокомерный и сластолюбивый старик Сорокин шапку наперед ей. Сорокин, бывший поселковый атаман:
     - Афанасьевне почтение. Ну, как Костенкин?.. За нас страдат, за нас - за правду и веру...
     "Какая правда и вера? - горюет про себя казачка: - Сманули - ткнули сволочи мужика за свою хабару. Не сровнять теперешну власть во всяком разе..."
     А лестно! Такой старик, такой - у которого в углу под образами знак прежнего могущества - посох с шишкой. Сейчас чихают на это, конечно, - а все никуда не денешь.
     Довольная собой чуть распустит складку меж бровей и гордо понесет голову. Но на заснеженном озере, над прорубью грязной - опять остается одна со своей горечью на сизом ветру. Хлопая отчаянным вальком хозяйское рядно, полощет думы:
     "В Комитет Взаимопомощи должна еще за корову, за семена. А чем выплатить? И только одна забота, одна сухота: две девки да сын. Санка - Саночка, хоть бы у тебя жись по-другому вышла. Саночка, Ксюшенька - не знать бы вам таких утех, ввек по-моему не задаваться. Гриньке бы не кидать молодой жены на эдаку маету!.."
     Потому что, когда приходит на улицу тепло, гладит ночью, как теплыми волосатыми руками, как волглыми усами щекотит и будит истому, - тогда еще тяжелей терпеть. Будто сманивает: эх, айда ли-чо-ли! Видятся скоромные сны. В сумерках хозяин Родион Петрович, в легком духе в стайку зайдя, шлепает по плотной спине или жамкает в тесном месте у сенов:

стр. 9

     - А-эх, Афанасьевна, баба ты первый сорт. Дурак Константин - Унгернов каких-то там восстанавливает. Жаль только, строгость твоя игуменская...
     - Ой, да чо уж: кожа да кости - кто и польстится!
     - И токо ты охаверничаешь, Родивон! - подследит тонкоголосая Агафья в створе, буравя хлевные потемки.
     Лицо у этой печеное-пареное, волос жидкий и носик луковкой, - а за своего мужика председательше глаза выдерет.
     Веселый чернобородый Родион Петрович впустую ляскнет зубами и упрячет что-то такое за деловым:
     - Опадат ли опухоль у Пестрянки? Чужо-т порося взял ли сосок? Ин, ладно. Ступай-ко, подмогни Михайле зигзаг гоношить...

     II

     Ты, одинокая бабья сухота, бурьян батрацкий!
     А получилось это на Миколу Вешнего. На пасхе хозяйка обещанье дала богу в красном углу - на весь дом криком: схожу к Миколе в город пешком за 40 верст! Очень замечательный там в притворе Микола, восковой, и престол его в мае. А у Агафьи под коленкой "сучье вымя"*1 вздулось: так ни с того, ни с сего на самом сгибе - нето нарыв, нето божеское наказанье - пять стержней, один другого ядреней. Весь праздник без Агафьи отгуляли, - в стон она, в визг, в рев, в лежку. Пользовали ее знахарка и пес Шарик: приговоры были на хлеб, после чего хлеб Шарику скармливали; потом сметаной обмазывали "вымя" это, опять Шарик слизывал. И чем только, чем! И в бане через ручку парила, что ни присоветывали - все делала, - а оно пуще цветет и мокнет.
     - От надсады?! Пустое... Восподи, ужли за то, что отцу Акиму, пьяному, тухлых яичек зимусь подсудобила? Ужли за жора, за етова?!.
     А еще припоминает: Троеручице в кружку в прорезь втолкала (в советском бумажном пятаке завернутые) пропащие "мелеены" и даже керенки. Ай за это? Ну, грешна, ну, грешна окаянная женчина! Ты ето, Родивон, ты: его ладом
_______________
     *1 Карбункул.

стр. 10

спрашивают, куда теперь ети гумажки - плакали денежки? А он в подвох: "Ето уж токо в церковь осталось - куда боле"... Тьфу, язва просмешная, а не муж! Ежли, говорит, там воду в вино перьгоняют, то уж деньги в деньги - плевое дело... Владычица Волоколамска, связала меня с эким жеребцом!
     - И какие могут быть у тебя грехи? - утешал Родион Петрович: - Муж дома, ешь досыта, ругачку с молитовкой каждый день творишь, не забываешь. Грехи - у умного, у глупого нет грехов.
     - У-у, разразит те ковда-нибудь, жиган...
     Посочило вымечко, доспело и стало стихать, синеть, бледнеть, подсыхать. Накануне утречком онучи навертела, надела лапотки (не от недостатка, а для смиренности), бодажек застрамленный подобрала, потыкала им крест-на-крест в воздух за деревней: простите, христа-ради! - и пошла. Вот угодница божия, полюбуйтесь, добрые граждане! Глафире строгий наказ угодницей дан: насчет горшков, насчет ребят и телков, насчет теста постного на карасевые пироги и двунадесятной бражки на печи. (Не забыла ли чо?)
     С ней еще двое: девка-кликуша - приложиться к пухлой батюшкиной (того баского, с русой бородкой) белой руке, и слепой побирушка дед Митрий - посбирать - пожорить "скусного" чего на паперти. На диво Родион Петрович не препятствовал, только дурой спокойно этак обозвал. В правление артели сходил - отзвонил и повез барду в поля к аппарату, именуемому по округе "Интернационал": в очередь - самогон сидеть.
     (В Москве - свой, а в Сорокином - не отстали - свой Интернационал!)
     День проколошматившись по чужому хозяйству, с ковригой и картовью наведав своих, малость на ребятах расстроившись и размягчившись и вечером укладываясь спать в посторонке хозяйской, - заново, как прелое сено на просушку, разметала свою жизнь и позавидовала Глафира:
     Есть же счастье которым - на богомолье ходят еще! Ой, Константин, Константин! Жизни ее всего четыре года было. И почему изо всех несчастная такая? Не глупа же - если в делегатках бывала. Не ленива же - вон что везет. И не урод - если мужики вслед облизываются. А что такое:

стр. 11

ни вдова, ни мужняя жена. Одно дело бы - убит: разрублено, поболит - срастется, - зато ясно - на все на четыре стороны. А то ждешь, тянешься... Ох, Костенька! Не по-опаске, а по-любви. А скажи: друго-т раз голова болит, каждый волос чувствуешь - толстый, тяжелый...
     Слышит, - приехал хозяин, цедит в усы песенное. Встать или нет? А ну его, сам управится. Посторонку открыл: спит? Постоял: - Спит, должно... Усмехнулся - покачнулся. Поднял Михайлу-работника.
     Хороший человек все-таки Родион Петрович: смотри-ка, жалеет батрачку - не будит. Мокренек маленько вернулся. Это - в порядке: мужик, как мужик - живет, как все. Вон он какой лобастый зубоскал. Каждой любо с ним разгуляться, и не таку бы мог завоевать, как его лахудра Агафья...
     И что это - про чо думается!
     Вот почему это вышло на Вешнего Миколу: потому, что ушла хозяйка. А то, ведь, случается это и на всякого другого святого, и на летнего, и на зимнего, и даже на всех Сорок Мучеников. И не только на святого, а, извините, и на всякого лешего случается. И еще потому, что на улице - тепло не тепло, а ласковые волосатые руки, теплые. На улице от молоканки с девок памятная гармонь и от ворот тревожный шопот. Ладонями мягкими закрой глаза, убайкай заботу, посмеивайся, торкайся у самого сердца: ну, айда! И чо дурочку строишь который год? Да к кому же мне? У, бессовестная...
     Да, потому что все спало в доме, и ребятня, и парнишко-работник, а Родион Петрович - темный, как свекла из земли, горячий, как рана, как порез - пришел в посторонку и стал обнимать прямо безо всяких слов...
     - Уййди! Слышь-ко, Родивон Петров... Слышь, закричу!
     - Про кого бережешь, Гла-ашь? А-а? Константин-от, поди там... с китайками...
     - О! - отчаялась Глафира и ударила хозяина в губы, зубы счакали. - Ну, тебе говорила, - виновато промолвила она затем: - Слышь, кричать буду... Не крути... О-о!
     - Чш-ш, дьявол! - откинулся Родион Петрович.
     Ткнул ее в бок и отстал, наполненный тугой кипящей страстью и злостью; и, рассыпая это, как редкая

стр. 12

мешковина муку, в поры своего тела, убрался в саманницу спать.
     - Право, дьявол...
     А Глафира уткнулась в подушку, подушку стиснула и вымочила жаркое лицо в слезах. Эта, у которой в глазах огонь и темная вода, стукается в полую плоть... Да не человек ты, что ль? Ну, кто смеет попрекнуть, узнавши: каждый у жизни, как мясо с кости, рвет. А муж? А где он? А есть или нет конец? Наверняка, со всякими сам. И с китайками. Знамо, несутерпны мужики против баб... А так я и буду ему выкладывать! Да что это за жизнь: забыла уж, как смеются, как в польке ногами двигают...
     Было это, как огонь на сухостойный лес. Вот подбирается снизу по траве; пробует, взмывается по стволу (по телу) по медовому, до вершины (до головы). И зноб, и зной, и безумие... Пусть, что поманил Родион Петрович собачьим кусочком, - расплескалась голодная бабья кровь. Да чтоб тебе не встать завтра, проклятый Родион Петрович! А с кем же? Не с Михайлом же, с сосунком, с благовестником?.. Костенька!.. Выпивши Родион, и сам забудет пьяную ночь. Чтоб тебе, неверный Родион! Ой, да чо же это, бабоньки?!
     Отчаянно машет рукой, скрипит половицами, зябнет - от отлива крови - у выходной двери, жмется, как ворина, прядает в темь саманницы.
     - Чего тебе?..
     Зубами колотя, тяжело выдохнув, молча легла; обхватила, аж хрустнуло у ключиц. Молча, глаза зажмурив, весь дух отдала Глафира:
     - Н-ну, во-от. А то кобенится. Знашь, как я могу тебе подмогнуть в делах...

     III

     Не забыл, однако, эту ночь Родион Петрович. Перво-на-перво Агафья вернулась и напомнила:
     - Чо ето у тя с губам-то, Родивон? С Дамкой целовался, што ль?
     - Укусила гнусина кака-то, - отвернулся Родион.
     Посверлила Агафья гляделками и пошла зудыкать: то не ладно, это не хорошо.

стр. 13

     Не забыл Родион Петрович ночи - после нее другие были, и даже - дни. Расточилась сухая хмара в сердце батрачки: лицо ее - цветущий луг, голос ее - серебряный лад. Дивилась, корила себя, что нет стыда в ней: ходит ровно налитая светом до краев, - глаз из-за этого не подымала на Родиона при людях. Хозяйку - слушала и служила - не видала. Ровно ливень прошел в сухую землю и взвеселил травы, и воздух стал нежный и уступчивый, как женская грудь, и волосы - легкие, как березовый колок.
     Видались на полях, - пары подымая, майские, и сея поздний июньский овес. По началу больно приятно было Родиону Петровичу: привязалась баба, как собака, вот - хоть бей ее. Но потом надоедать стало. Липнет на каждом месте - вдруг кто-нибудь заметит: вот так член правления артели, общественный работник! Одно слово - интеграл! Чего тут хорошего. Рабочком или женотдел пристегнется - не отлягаешься. Особенно, если - упаси от чего - затяжелеет; с бабой, ведь, этак: с ней шутишь, а она всерьез принимает. А отделы эти - они душу вынут; у них и дела-то: чего работник, да как с работником? Нет, брат, тут с политикой надо, народ нынче больно востер.
     И потихоньку от'езжать стал - все в правленьи. А когда Глафира упавшим голосом довела до его сведенья свои приметы: "красок" давно нет и позывает то на кислое, то с души, - очень осердился Родион Петрович и всякие любезности в ту же пору прекратил:
     - Ну, вот! И вовсе ни к чему это, вот чо я тебе скажу. Совершенно даже неуместно. Ты меня перед народом не срами, Глаша. Тем более, што я, как сказать, не больно навязывался.
     - Не к тому я, - сказала, совсем потемнев, Глафира. - Мне-то как? В каку меня теперь роль произведут?
     И слезы выступили, как наледь.
     - А чтобы вас черти драли... Ослобониться надо. Нечего тут сырость-то разводить, не маленькая.
     - Вот и я... про аборку. Д'огласка, ведь - огласки пуще всего опасаюся. Чо я тогда? На изгал, на издев...
     - То-то што огласка. В город надо. Там все сделают. Там - досконально.

стр. 14

     В город - это верно. Недавно избач вычитывал насчет аборта: очень большое снисхождение к женщинам, бедным бесплатно. Но в город некогда: вот-вот уборка озимых, совестно в такое время бросать хозяев, к тому же и ее доля в посеве есть. После, как сняли рожь, наклалась Глафира в город с пятью мешками ржицы, смолоть по-пути. Агафья поперек:
     - Приспичило женчину посылать? Ей по-двору хватат. Пусть бы Михайло.
     - Не лезь не в свое дело. Раз надо человеку: ситца посмотреть для ребят...
     Но в городской больнице поворот от ворот. Доктор отрезал: поздно хватилась - родить придется. Фельдшерица фыркнула: удивительно бестолковые эти деревенские. И сиделка сокрушенно поддакнула: деревня - и деревня, безо всякой культпросветности.
     (И правильно, и обидно - ладно вам тут в городу-то!)
     Дома же Агафья день ангела Родиону устроила: за то, что выбросил целый рубль Глафире на расходы (каки-таки расходы?), и за то, что "кот мартовский" - он.
     "И откуда только унюхает зараза?!" - удивился про себя Родион и прицыкнул:
     - Молчи, ты! Чо ты своим куречьим умом понимаешь?
     - Распрекрасно я тебя понимаю, пес ты гулящай, пра, пес гулящай. Кобель, кобель! - выше подняла Агафья.
     - Не ори, говорят! - покрыл тогда Родион Петрович: - Орет, дура эдака. Людям чо и надо, на язык поддеть.
     - Д'вижу я, вижу: с ей уж ты шашки раскидывашь!..
     - У, ты, безмозглая, - зашипел не помня себя Родион Петрович и цапнул жену за руку: - Она наблудит, Глашка - на нас навещают. И забудь про это, па-аскуда!..
     Задохнулся даже от ненависти. И так поглядел, что Агафья рот полчаса не могла закрыть, боялась, что шумно выйдет.

     IV

     Билась Глафира, как рыба в мотне: волокут чьи-то руки на берег, на песок. Веретенцем - подумать страшно! Свело веретенце летось Федосью, такую славную бабу, на погост под ветлу.

стр. 15

     На хуторах за 5 верст бабушка Фендриха. Знает в чем дело бабушка, ей нечего сказывать - она видит такие дела сквозь стены.
     - Бабушка, только перекстись - никому-никомушеньки.
     - Чо мне креститься, я и так: со мной, как с попом.
     ...Одно средство сказала бабушка: чилибуху*1 испить. Хороша она - вокурат теперь, в августе - сама действительна. Ой, не надо, бабушка, не надо! Савотинска девка осенесь пробовала ее - в три погибели, ни поработать, ни поесть: внутри, ровно зола горяча. О-ой!
     - Ну, не надо и не надо. Чего голосишь? И какой народ нонеча боязливый пошел. Не пользована, а уж орет...
     - Н-нет, не надо, не надо!..
     В декабре, когда отработала по договору и ушла от Родиона и Агафьи (а Родион ей десять рублей сверх подарил), - письмо за странными печатями из Китая: прошлепанная вдоль и поперек - от мужа весть - кулаком в грудь:
     "Дражайшая супруга наша, если вы себя содоржите а как Совецкая влась нашу темноту прощает а мы никовда супротив народу не позволим. Слыхано живут в Расеи ничево сибе самостоятельно. Виду етова надумали подаваться по домам довольно повоевали за их благородиев. С китайцами доводилося разговаривать по душам нащет Революцыи они согласны и я и Семен Бляхов охота вмести, а Семен пока на излечении в гошпитале у нево дурна...".
     Прямо из Шанхая - кулаком под вздох...
     Как рыбу в мотне: волокут-волокут на берег, на серые пески!
     ...Ой, да чо же это? Захолонет в груди у Глафиры, и руки станут липкие, как потник. Нет выхода! Поступайся последним достоянием, именем верной жены. За что ж терпела 5 лет? Да что бы это такое выдумать?
     Не может баба - ни веретеном, ни чилибухой: жить она еще хочет, так вот и орет внутри - жить! С Константином жить, с мужем. До-поту робить, до-поту. Есть крепко, просто есть. И смотреть - не мигать в веселые мужни глаза. Значит, родить! А младенец? Куда младенца? Потом это, потом...
_______________
     *1 Чилибуха - копытень.

стр. 16

     Нет, все-таки? Весной женотдел зыбку весил на дереве в палисаднике. Какая теперь зыбка в такие холода - убрали. Ох, ты, мальчик ли, девочка ль, кому нужна твоя жизнь?! И кому подкинешь тебя? В деревне? В деревне - в одном конце чихнешь, в другом кашляет. В город? В городе, восет по газете агитатор выяснял: приютских отдавать в деревню для привычки к работе. Не примут, стало быть, если и дойдешь в городской приют. Нет, нечего и думать. Потом все это. А сейчас - скрывать, таить ото всех.
     Таить - легко сказать. Конечно, фигура позволяет: не у какой-нибудь дохлой, - в бедрах просторно. И еще можно одежонку как-нибудь ерошить, призавешивать. А, главное - вертись-вертись, не поддавайся.
     Работала, как лошадь. Нарочно недоедала: заморить плод, чтобы меньше был, меньше...
     Но очень подозрительна стала Глафира. Соседка одна зашла да чего-то и уставилась на ее живот.
     Побледнела Ряднова, вскинулась:
     - Чего приглядываешься? Рай не видала? У, язви вас, только и зорят чего-то, только и ищутся!
     - Да ты чо, бабонька? Ай ополоумела?
     - А ты чо?.. - И опала: - Ой, да прости, Андреевна. Сумнительна какая-то я стала. С нищетой етой...
     А хуже хвори боится Глаша встреч с Агафьей: оглядит, как разденет белыми, злющими глазами, круглым птичьим взглядом. Идет Глафира и стынет: вдруг - хлестнет?!
     Только с бабушкой на хуторах: за один разговор за 5 верст крупку ей носила.
     - Как же мне, как же мне?.. Ох, горемычная я...
     - А чо с им...
     Шопотом-шопотом...
     И часто по ночам за печкой подолгу смотрела Глафира на свои ноги, от натуги и беременности в синих шишках венозной крови; и на круглеющий и сияющий живот - растет и растет. Щупала и плакала без звука, изредка забываясь и всхлипывая...
     Избенку свою она сдавала молодняку под вечорки. В месяц за три рубля. Санку к секретарю сельсовета в няньки определила, тоже - целковый. Бычок в уплату ссуды пошел. Овца об'ягнилась. (Ну, и позавидовала же ей Глафира! Очень

стр. 17

просто: ягненок - и все тут, никто не спрашивает от кого). Словом, жить можно. И даже очень здорово можно жить - под гармоньку.
     Но камни в груди у ней, острые; трутся, счеты-расчеты головы в порошок трут: в межговенье, ай нет - на масленой. Кабы до прихода Константина, кабы успеть. Не торопился б он. И как только она, такая - встретит?! Гулял он, фактически гулял, - а все же... а все же... Так и трут в порошок. А переливчатый ветерок гармоники веет-развевает:

          Ой, весело-весело
          На тракторе работнуть.
          А потом на все село
          Сербиянку*1 тряхануть...

     Тилим-тилим-ты-да-я...
     А девка выйдет и дроботно-дроботно, от чего от юбок хлипает лампешка:

          Девую последний год,
          А на тот не иначе:
          Если Троцкий не возьмет, -
          Разведу Калиныча...

     ...С полатей из-под тряпья пялили до-красна глазенки Ксютка и Гринька; и на печи, отворотясь к трубе, под замызганной овчиной мать шепетала, высчитывала: в феврале, обязательно - в феврале. И еще один, во чреве, пригревшись, ножкой толкал-толкал.

     V

     Пришла масленица - пришло и это в конце масленицы.
     Прошли освобождающие "воды", открывая выход новому человеку. Еще до вечера, до веселых вечорок шумя крылами налетела боль, тупая, нестерпимая - огромная птица села на живое мясо, как на куст, взмахивая крылами, ими бия и терзая - пригибала бабу к земле. Пальцами впиваясь в дерево, садилась сразмаху на-пол, тащилась к лавке.
     - Мамка! Чо с тобой-ча? - в страхе вопили ребяты: прихватывало дух у Ксюшки, а Гринька ревел без зазрения совести:
     - Ма-а-ам!..
_______________
     *1 Сербиянка - обычный танец казачьих деревень.

стр. 18

     - О-еченьки!.. Цытьте хошь вы-то... Жи-ивот у меня болит... О-о-о!.. Никому не сказывайте... О!
     А кому им сказывать? Они дома сидят, им не в чем на улку в этакую стужу...
     А когда ввалилась разудалая гармонь и почала скалить зубы и выгибаясь выговаривать:

          Мне б от мамыньки от зоркой
          Токо б вырваться, -
          Я к ребятам на вечерки
          Регистрироваться.

     Тогда под далекий от нее смех, под грохот парней, под визг девушек - обезумела серая птица: боль-боль-боль, - выворачивая нутро, разгребая хрящи, разводя в сером молоке огненные круги перед глазами. Тогда улучив момент и будто набив обручи на несусветную муку, железо набив на распадающуюся плоть - выскреблась она, волоча тулупишко, за дверь и добралась с воплем до дырявой стайки, припала в углу на навозную кучу.
     Леденея и смерзая от диких порывов и целовков ветра; в испарине холодной - в ледышках, в ледышках; обмирая и скрежеща зубами; суча ногами и руками - взрывая мерзлый навоз под собой; неустанно стеня, - мучилась, закатывая глаза в просвет, в пустое мутное небо, как в мертвое бельмо из-под нависшей растрепанной соломенной брови. Цедила стон, понимая одно - как бы кто не услыхал, как нитку тянула стон. Как нитку, стальную... как проволоку... как полосу... Ы-ы-ы-ы...
     Наконец, погружая руки в самый клубок боли, - а-аых! - рванула и - на мгновение - ушла из рук воля, упала, как мешок с воза. Как тяжкий ворон, крича - взнялся с распластанной бабы, продираясь сквозь лес, сучья - ввысь. Но тут же очнулась от необычайной легкости, от крика ребенка, в своем рождении ощутившего безысходность смерти, смертельный холод. И оттого, что учуяла кого-то, не видя, за плетнем. Сразу, как клещами сдавила живой вопящий в ногах комок: за горлышко его, за горлышко...
     - Кто тут? - испуганно спросил голос за плетнем.
     Молчит, все молчит в стайке: молчит и Глафира, все задавив в себе, молчит и это в скрюченных руках.

стр. 19

     - Кто тут? - уже смешливо хмыкая повторил голос в проеме в свету и затряс коробкой, заширкал спичкой.
     - Ганька! - натужась завопила тогда роженица: в ужасе - вот-вот осветит, - Ганька! Ты чо охальничашь? Не сровня каж-жись...
     - А-а... ты это, тетка Глафира, - остановился парень и положил коробку в карман. - Чо тут у тебя вяньгат?
     - Айда, ухходи... На ягну наступила, вот и вякнула... Нету в шарах стыда-то? А-а будь ты трои...
     - Х-ха! А я, мол, из молодяжника кто шиперится, - медленно повернулся и пошел парень. - Ну чо разоряешься...
     ...Оторвала пуповину на, - на-прочь: знает. Срывающимися, застывшими культяпками перекрутила, задержать кровь. Последнее выпало - "место". Отбросила - конец!.. Но спохватилась, дотянулась и сгрудила все. Царапаясь поднялась-подползла по корявой в остриях прутьев стене, срывая кожу, тычась и накалываясь в беспредельном истощении. А в щель сомкнутых челюстей, в закушенную губу зажатый, дрожа и не умолкая, шел обмороженный, скорбный плач. Сунула слизкую массу на поветь в угол под солому и - выждав еще, окончательно застывая, бледно-мучная и сизая, с печатью смерти, сизая - как мартовские снега с темными провалами - глазами, - приволоклась в избу. Обеими руками вцепилась в косяк, вымолвила:
     - Ой, ребятушки, кончали бы вы, ради христа. Недужится мне чой-то, сил нетука...
     - На-вот! А ты ложись давай на-печь, чо ишо? - спокойно ответили ребята. - Заломалась-закамисарилась. И чо приставлятся?
     Разумеется, сполна надо денежки за квартиру догулять, неужель попускаться. Разошлись, когда подслепый февраль разлиплял белесые ресницы, протирая зенки...
     День следующий и ночь трепала ее лихорадка. Горели опаленные бессонью и жаром глаза в синих кругах; впалые щеки маком цвели, шевелились, как маковый цвет. Чужая поясница, совсем чужая - ныла-ныла: что-то будто цапало за ступни, оттаскивало таз... А концы, а спрятать - помнишь?
     Ночью поднялась и, пока не закатилась в обморок, в кресте плетней на задах долбила: скреблась, тарахтела мерзлая

стр. 20

огородная земля - слушала во все уши. Долбила, пока не выпала лопата, пока не упали руки плетьми, - тогда уползла в избу.
     А днем еще пошла: собирая последнюю моченьку, ровно слабость одну увязывая в узлы, - потащилась на работу, на помочь пилить дрова. Вид свой показать: хворь какая-то неизвестная, а ничего. Там увидала ее Агафья, оглядела-обследовала: "Матушки мои! Чо ето - никак скинула? Так и есть, так и есть. Где же ублюдок-от? Ай притиснула?! Ой, окаянна! Ой, потаскуха! Побечь к Санке, повыпытать - куда подевала молоденчика... А-а, вишь ты, верность твоя липовая... Ой, подлая!..".
     И когда вечером, отлежавшись, достала Глафира (Глафирина тень!) - с повети стылые куски, доставила их к ямке, - толпа, враждебная и жадная, щупая фонарями, окружила ее. Даже не крикнув, опустилась она на-земь: замерла, закостенела. Оборвалось и пусто стало в сердце, как в сумеречной степи осенней. Только ровно ворота на ржавых навесах растворилися заскрипев (или это люди над ней скрипят?), а за ними - голая, холодная темная степь.
     - Ишь, стерьва, на чо решилася.
     - Оммозговала.
     - А я подмечаю, я подмечаю... Ах, аргаматска кобыла...
     Глаша сидела, сидела батрачка Ряднова недвижно. Держала трупное; водила тоскующими, как у загнанной собаки, глазами: вокруг, исподлобья. И никого не видя, не видя людей, дрожа мелкой дрожью, - скулила, скулила...

     Челябинск,
     22.IX-1925 г.

(Перевал: Сборник. М.; Л. Круг. 1926. Сб. 4)

home