стр. 46

     Н. Ляшко.

     РАССКАЗ О КАНДАЛАХ.

     I.

     Заковали Алексея Аниканова в старые до блеска отшлифовавшиеся на чьих-то ногах кандалы. Выкованы они были давно, на Кубани. Алексей узнал об этом в Сибири, в каторжной тюрьме, после карантина. Во дворе его остановил старик каторжанин, наклонился, ощупал кандалы и радостно воскликнул:
     - Эх-а-а! Нашивал я их, нашивал. По звону узнал. Слышу, знакомое что-то. На Кубани, лет пятнадцать тому назад таскал. Новенькие были еще, шершавые. До меня ими гремел грузин один. Нарезал прямо из камеры винта, а их кинул. Тут меня осудили, стал я ими владать. А как погнали, попарился я в одном месте в бане, намылил ноги, в кровь разодрал их, а кандалы снял и полез под полок. Не один я - втроем улепетнули мы тогда. Эх, ягода-малина!
     Воспоминания опьянили старика. Тускнеющие глаза сверкнули месяцами сквозь мглу. Он подмигнул ими Алексею, потрепал его по плечу и добавил:
     - Молодой ты, а кандалы на тебе счастливые! Понимаешь, счастливые!?.
     Слух о том, что старик через пятнадцать лет по звону узнал свои кандалы, проник во все камеры. Поверили ему не все, но старик рассеял сомнения: на кобылке кандалов сохранилась его метка.
     Это выделило из общей массы каторжан старика и на несколько дней приковало внимание камер к кандалам. Кто их выдумал? Кто их выковывает?
     Арестантам, что в ротных мастерских делают кандалы, наручники, шьют смертные рубахи, каторга послала в эти дни много проклятий. Часть каторжан крепче озлобилась и затосковала. Иные же содрогнулись, глянув правде в глаза: сами строим для себя тюрьмы, куем для себя цепи, заковываем себя в них, шьем для смертников рубахи, расстреливаем, вешаем себя. Все сами, сами, сами...

     II.

     Письмо домой Алексей начал шуткой о том, что на нем счастливые кандалы. Написал несколько строчек и сорвался: письмо вышло горячим, терпким, и посылать его пришлось тайно, минуя контору.

стр. 47

     Отец Алексея, Матвей, неразговорчивый хмурый долбежник, раза три перечитал письмо и, подождав, пока уляжется в груди вызванная им щемящая, горько-соленая тревога, пробормотал:
     - Ну, ну... так...
     Письма Алексею обыкновенно писал старший сын Матвея, котельщик Василий. Матвей мало интересовался этими письмами, но на этот раз сказал Василию:
     - Ты оставь там на листке место. Все пиши, как всегда, а от меня особо будет...
     Василий написал о здоровье, о заводе, о родных, знакомых и обернулся:
     - Ну, чего писать от тебя-то?
     Матвей встал, уперся широкими руками в стол и тихо, хрипло сказал:
     - Напиши так: просит, мол, отец не бросать эти самые кандалы... Очень, мол, Алешка, просит он тебя схлопотать их или еще как... И прислать в роде на память ему, мне, значит...
     Над усатым и от глухоты слегка удивленным лицом Василия собрались морщинки. Его жена, жена Матвея, дочь и семилетняя внучка вскинули глаза.
     - И так горько, а ты подбавляешь, - печально взнегодовала жена.
     - Клин клином, мать, клин клином, - торопливо пробормотал Матвей и, указав на письмо, строго сказал: - Пиши, чего глядишь?
     И Василий написал.

     III.

     Кандальный срок был труден, но Алексей крепился. Еще на суде, выслушав приговор, сказал он себе: "Ну, держись, не ной, Алешка"... И сдержал слово: как ни было мучительно, помнил, что ему лишь двадцать два года, что жизни у него впереди много. Помнил и другое, редкое в людях, драгоценное: тоской, слезами над собою жизни не сделаешь ярче, своих мук - легче, людей - счастливее. Наоборот, - отравишь других, а себя выжжешь и надломишь.
     В неволе он держался так, будто его жизнь еще не начиналась, будто каторга, цепи - приготовления к ней. Многие в камере чуяли, как горит он, и радовались, что его душа радужится, подменяет то, что есть, тем, что должно быть, покрывает мечтою жизнь с ее тяготами и грязью. Иных смешило и раздражало, что в неволе, в месте страдания он прям и идет по выбранной дороге так, словно вокруг нет ни стен, ни решеток, ни надзирателей, словно ноги не скованы.
     Перед ним был весь мир. Он был в нем, с людьми, мыслью и сердцем жил с ними и следил за собою, силился понять, не упадет ли, не разобьется ли, не изменит ли он, когда придет воля... И крепил себя, готовился.
     С людьми он был слишком прям, откровенен, не выносил издевок надзирателей, начальника, часто вспыхивал и часто сидел в карцере. Был бит, но не замиравшая в нем жизнь быстро глушила боли, залечивала раны, муки, и день выхода на поселение встретил его здоровым. Лицо было задернуто грязноватой,

стр. 48

мутной бледностью, на висках синели жилки, но синева глаз блистала цветами на пустыре и свежо переливалась.
     В конторе, на последнем обыске, ненавистный начальник спросил:
     - Выдержал, Аниканов?
     - Выдержал.
     - Гляди, в другой раз не выдержишь.
     - Выдержу.
     Начальник вонзил в Алексея серые глаза, кивнул на связанные кандалы и насмешливо спросил:
     - Выдержишь? Со своими кандалами придешь на каторгу? Не спасут...
     - Я кандалы для образца беру, - глухо отозвался Алексей. - Займусь на воле кандальным делом: мало ли кому понадобятся скоро кандалы.
     Начальник понял намек, резко сузил глаза, но сдержался и протянул:
     - И то-о дело...

     IV.

     Повестку Аникановым принесли в субботу. В воскресенье Василий сходил на почту и принес обшитый холстиной ящик:
     - От Алешки.
     Домашние столпились к столу. Василий распорол холстину, косарем снял крышку, из туго набитого пахучими столярными стружками ящика вынул связанные веревкой кандалы и затревожился. Пальцы его соскальзывали с узлов. Кандалы клубком змей зашевелились под ослабленной веревкой, выскользнули из нее и придушенно зазвенели. Из них на стол вывалились вылощенные хомутками кандалов кожаные, туго свернутые в трубку, подкандальники. Связаны они были мягким ремешком, что от кобылки шел к поясу и поддерживал на весу цепи.
     - И как же... на ноги это?
     Притихнув, касались кандалов, поднимали их, разглядывали расширившимися глазами. Мать всхлипывала. Василия познабливало, дергало. Он чувствовал себя не по себе и, чтоб отогнать неловкость, тревогу, порывисто взял кандалы и громко сказал:
     - Вот так штука... надо померять.
     Разулся, одел на ноги кандалы и проволочками скрепил хомутки. Холод железа от щиколок хлынул на икры, к груди и сжал сердце. Непослушными руками Василий поймал кобылку, путаясь в цепях, неуклюже прошелся и чужим голосом сказал:
     - Вот так Алешка щеголял в них. Балдеж, побей меня Бог...
     Выпрямился, остро почувствовал: если бы его, как Алешку, заковали в кандалы бы, он завыл, зарыдал бы от страха. И, пряча это чувство, добавил:
     - А в письмах писал, что ничего, мол, хорошо все...
     Скрипнула дверь; Матвей шагнул через порог, глянул на Василия и сердито сказал:
     - Игрушку нашел? Сам нажил бы да и игрался...
     Василий потупил голову, торопливо снял кандалы, положил их на стол и пробормотал:
     - Была бы охота...

стр. 49

     - Не охота? Знаешь только на работу, домой, нажрешься и дрыхнуть...
     - А вам хочется и его в Сибирь угнать? - обиделась невестка. - Хватит одного: за всех отстрадает...
     Матвей скосил на нее глаза, кинул:
     - Сама знаешь, чего хочу, - и подошел к столу...
     Щупал звенья, шевелил их, сдвигал и раздвигал хомутки. Расправил подкандальники, поводил пальцами по выдавленным хомутками желобкам и замер. Слова оправившегося Василия о том, как он получал посылку, раздражали его... Большой, сильный, покладистый, вечно сонный, он казался Матвею безчувственным, деревянным. Не чета Алешке. Тот учился, сам до всего доходил. Того в праздник за посылкой не пошлешь, - с утра пропадал и возвращался к ночи, голодный и веселый. Говорил, читал вслух ему, матери, Василию, внучке... Эх!
     Суд над Алешкой, угон его на каторгу посеребрили голову Матвея, раздвинули до ушей лысину и в сердце разворошили полымя... Жалко, до слез было жалко, но полымя сводило челюсти, сжигало слова жалобы. Пусть, пусть... Газету, в которой была напечатана речь Алешки на суде, Матвей хранил и, когда в доме было пусто, читал ее.
     Трогая железо, представлял, как оно давило молодые ноги. Алешка рисовался крошечным, заморенным неволей, маленьким и одиноким. Только крепится. Прижать бы его, поносить, как носил когда-то, пальцами пройтись по его ребрам, чтоб он звенел смехом, хватал за бороду, прижимался.
     Весь день Матвей был молчалив и хмур. Лишь вечером глянул на жену, улыбнулся ей и сказал:
     - Так-то, мать...
     - Что ты?..
     - А ничего... я все об Алешке...
     - А-а, - протянула жена, и глаза ее вновь стали влажными.
     - Ну, ну, экая ты, право, слезливая.
     На следующий день в обед Матвей принес с работы кусок пропитанной олеонафтом пакли, смазал ею кандалы, заботливо сложил их в ящик и поставил к книгам Алешки на этажерку.

     V.

     На заводе о кандалах узнали все. Близкие и соседи заходили глянуть на них, качали головами. Соседи по станку, знакомые просили Матвея принести кандалы в завод. Пожилые просили спокойно, молодые, похожие на Алешку, с жаром. Матвей все отнекивался:
     - Чего их глядеть... не стоит, - но в конце лета уступил: - Принесу ужо на молебен, поглядите...
     Главной мастерской была сборочная - в ней строились паровозы, - огромные в три пролета, с рельсовыми путями, с похожим на летящего кондора электрическим краном. Три полосы слюдистой от солнца и непогоди стекляной крыши накрывали шеренги станков - от болторезок до валовых, - ряды крыльями раскинувшихся верстаков, разметочные плиты, цепи козел с паровозными частями и замкнутую сетчатой перегородкой инструментальную.

стр. 50

     В рабочую пору в ней голубыми муравьями шевелились и сновали слесаря, токаря, строгальщики, долбежники, разметчики... Ватагами шастали чернорабочие. Кондор с грохотом, треском плавал взад и вперед, сверкал искрами, шевелил могучей кольчатой стальной лапой и на блестящем крюке, сжатом когтями, нес бандажи, болванки и рамы. Прибой звуков и голосов трепетал и ширился.
     Золотой трещащей мошкарой из-под резцов летела медь. Железо змеилось серебром. Чугун падал пепельными хлопьями. Постели строгальных станков покряхтывали под стальными зубами. Клыки долбежных станков размеренно вонзались в литье. Собачки самоходов трещали цикадами. Молотки падали на зубила, заклепки, оправки, керны. Придушенным барабанным рокотом по полу стлался говор шестерен. А выше, в объятьях кронштейнов, пели валы; ремни шелестели, шушукались и бойко хлестали по шкивам концами вшивальников. Из водянок на резцы падали капли перламутра, и к трансмиссиям плыли пропитанные железом струи пара. Каменные точила с зыканьем лизали сталь, а наждачные визжали и струили звезды.
     Над главными воротами изнутри висела икона - голубое небо, серые облака, а на них Богородица с узорчатым покровом. День Покрова был самым торжественным заводским праздником. Накануне его Матвей из года в год ходил на кладбище - косить траву, в лес - ломать ветки деревьев. Мыл икону Покрова, чистил лампаду и помогал украшать мастерскую зеленью.

     VI.

     Первое октября было сродни арбузному соку - ясное, бодрое, пахучее. Из-за завода тянуло жухнущими травами, бурьяном. Но самым ярким были неприметный ветер и паутины. Паутин было много, - разные на разной вышине сорванными с кораблей снастями плыли они за ветром и искрились.
     Сборочная пестрела раззолоченными, окровавленными осенью ветками. От собираемого паровоза, вдоль пахнущего лесом помоста, к накрытому ризой столу и вокруг него, к иконе, была притянута борвинковая кудрявая змея с вплетенными осенними цветами.
     Из боковых пролетов зевами станин, глазами патронов глядели вычищенные, пахнущие скипидаром и смазанные янтарным олеонафтом станки. Плиты, крайние верстаки пестрели рубахами, платьями, платками, шалями. Священники и дьякона разными голосами молили снятую со стены, сидящую на облаках, украшенную цветами Богородицу укрыть всех от горя и напастей покровом своим.
     На молебне было много ценителей пения, и хор - а в нем пели и рабочие - старался, был возбужден. Раскаты его бились в крылья немого кондора, в стекляные крыши, рокотали за толпою. Ряды станков, углы, переплеты стропил откликались органом.
     При громовых раскатах многолетия даже станки, казалось, стали вместе с людьми на цыпочки, чтоб видеть побагровевшего дьякона и неистовствующий, готовый изойти звуками, хор. С кропила на необшитый паровоз, на его строителей стаями ринулись холодные брызги.

стр. 51

     Начальники мастерских, инженеры, мастера заспешили к директору. Он сверкал булавкой, блистал бельем, пробором, торопливо кивал головою, принимая поздравления, и обнажал зачерненные табаком зубы. Помощники мастеров, чертежники, техники, монтеры, бригадиры не смели подходить к нему близко, но тянулись ему на глаза, по нескольку раз кланялись, ловили его слова, многозначительно передавали их друг другу и старались не замечать насмешек и взглядов рабочих.
     Толпа спотыкалась о железо, чугун, балки и плыла ко кресту, евангелию и иконе. Посторонние, женщины и дети рассыпались по мастерской, оглядывая станки, расспрашивая о них. Хор умолк...
     Казалось, кончилось торжество сборочной. И вдруг гул голосов разрезал лязг. В сборочной ничто так не звенело. Многие обернулись. У крайнего строгального станка, вокруг Матвея с кандалами, столпилась бригада долбежников, часть строгальщиков, токарей, посторонних, женщин. К кандалам тянуло. Все старались потрогать их. Оглядывали, звонили в звенья, определяли из чего они выкованы. Удивлялись, что они так отшлифовались на ногах. Расспрашивали Матвея. Задние напирали, толпились. Кто-то крикнул:
     - Аниканов! ты стань на станок и покажи всем!
     Державший кандалы токарь вспрыгнул на станок, поднял кандалы, взмахнул ими, точно кадилом, и отчетливо сказал:
     - Вот! кандалы токаря нашего цеха - Алексея Аниканова. На каторге носил он их за наше дело. На поселении теперь... Может, вернется скоро... Вернется, поняли?
     Резко тряхнул кандалами и спрыгнул в толпу. Слова его слышали все; все видели кандалы. Воздух гудел от говора. От размахивающего руками директора отделился заведующий проходной конторой и ринулся к станкам:
     - Посторонитесь! Кто говорил? Что показывал? Кандалы? Какие кандалы? Что за чертовщина! Какого Аниканова?
     Токарь вырвал из рук Матвея кандалы и передал их соседу:
     - Дальше, своим...
     Кандалы юркнули из рук в руки и, позвенев в глубине толпы, скользнули под синюю косоворотку к горячему молодому телу и смолкли.
     - Кто Аниканов? ты?
     - Я.
     - Ты что тут показывал?
     - Кандалы сына.
     - Какого сына?..
     - Что на каторге...
     - А-а, где же кандалы?
     Матвей в упор глянул на заведующего проходной, пожевал ртом и сказал:
     - Уплыли.
     - Куда уплыли?
     - Куда надо...
     - Куда надо? Смотри, старик, туда ли?..
     - Слепнуть стал от смотренья...
     - Ты что этим хочешь сказать?..
     - Ничего.
     - Ничего? ораторствовать вздумал? Забыл! Расходись! Молебен кончился!..

стр. 52

     Толпа нехотя, тихо двинулась к выходу. В ней вслух и шопотом говорили о кандалах, о каторге, об Алешке.

     VII.

     Токаря, показывавшего на молебне кандалы толпе, в полночь увели в тюрьму. У Аникановых с полуночи до рассвета звенели шпоры. Бритые, усатые рылись в вещах, заглядывали в печь, лазили на чердак, ходили в сарай, с фонарем осматривали в садике землю, на кухне приподнимали половицы. Матвею опротивело это, и он сказал:
     - Кандалов в доме нету.
     Перестали искать, обрадовались:
     - А где же? они у кого?
     - Не скажу.
     - Ты должен сказать... это противозаконие...
     - Не скажу...
     Хмурились, ворчали, грозили, но ушли с пустыми руками. Заводские ищейки с утра начали приглядывать за Матвеем. Мастер сказал ему:
     - Вот уже, Аниканов, не ждал я от тебя... Напрасно, право... Не идет это к тебе, стар.
     Матвей подумал, что в работе допустил ошибку, и забормотал:
     - Я что... я делал честь-честью... как в чертеже...
     - Кандалы в чертеже, голубчик, не значатся, хе-хе-хе... Зачем ты вчера принес их? Эх, голова... Люди помолиться сошлись, а ты с кандалами к ним.
     В глазах Матвея потускнело, мастер стал серым, мастерская багровой и зыбящейся.
     - Я не выдумывал их и не делал, - сдержанно заговорил он. - Выдумали другие... и заковывают людей... Я и принес, чего мне прятаться-то...
     - А зачем же все-таки спрятал их?
     Матвей настороженно глянул на мастера - "Знает уже, входит в шайку-лейку" - и громко сказал:
     - За тридцать замков запру, в землю зарою.
     - Нашел золото...
     - Дороже золота. Вот вашего сына закуют, узнаете, какие они...
     - Ну, ну... куда хватил...
     - Сами вы затеяли разговор этот. А зарекаться и вам нечего: по одной земле ходим...
     Мастер смутился и отошел. На заводе во всех мастерских говорили о кандалах, о вчерашнем случае с ними, об аресте токаря и обыске у Аникановых. Матвей устал рассказывать, как было дело, и с полудня начал отнекиваться от любопытных:
     - Как да как... Обыщут тебя, сам узнаешь.
     После работы, в переулке, его догнал парень, у которого хранились кандалы, и передал собранные в заводе для Алешки деньги. Матвея смутило и обрадовало это. Он забормотал о том, что он - не нищий и сам поддержит сына, но тут же и сдался. Заблистал глазами, заговорил о своей радости и на прощанье весело сказал:

стр. 53

     - А кандалы ты на всякий раз получше хорони, а то беда тебе от меня будет... Не гляди, что стар, - волью...
     - Не придется, сохраню...
     Матвей с минуту глядел от ворот на удаляющегося парня и думал: "Вспомнили, ишь ты... та-а-ак, хорошо"...

     VIII.

     Вторично кандалы зазвенели среди рабочих под новый год, на вечеринке в столовой. Играл рабочий оркестр. В разгар веселья из толпы, запрудившей дверь из корридора, выскользнули каторжанин в Алешкиных кандалах и каторжанка в холщевой юбке и бушлатике. Подали друг другу руки, проворно врезались в сорок танцующих рабочих пар и оглушили их звоном. Пары разъединились и застыли. Из корридора, буфета все ринулись в зал. Оркестр сбился и умолк.
     Тысячи глаз скользили за парой с оранжевыми тузами и буквами "Р. К. Т." на спинах. Она через весь зал описала звено и стремительно понеслась к двери. Толпа проглотила ее. Свет мгновенно погас, и во тьму залы от стен хлынул торопливо усиливающийся бумажный шум. Что-то взлетало, падало и с шуршаньем распластывалось на полу. Растерянный шум резнули крики испуга... Но свет вспыхнул и смял их. Все жадно забегали глазами и впились ими в свернутые треугольниками листы бумаги, тучей белых голубей запятнавших пол.
     Секунду все были в оцепенении... Но звонкий голос назвал голубей по имени:
     - Прокламации! - и толпы рук ринулись со всех сторон к полу:
     - Дай сюда! Постой! По одной, по одной, чтоб всем хватило! Не берите много!..
     Топот, крики, хруст сгибаемых спин, шелест... И вновь пол был сер, гладок, блестел следами каблуков, розовел и голубел волокнами смятых и разорванных лент серпантина.
     Взвился зычный крик распорядителя. Грянули звуки оркестра. Закружились пары. И многим казалось, что каторжанина, каторжанки и внезапной тьмы, испуга и голубей не было. Они - сон, бред...
     А в проходной конторе у телефона стоял человек и кричал в трубку:
     - Надо оцепить столовку и обыскать всех! Обнаглели!
     У подъезда, в корридоре сновали заводские ищейки, заговаривали, притворялись веселыми, восхищались. Сверлили взглядами лица, заглядывали в зал, но видели лишь вереницы кружащихся пар.
     Молодые глаза скользили по растерянным лицам, подмигивали им и со смехом говорили: "Знаем, мы все знаем... Это мы, мы"...
     Робкие хмурились, ворчали:
     - И повеселиться уже не дадут...
     - Не дадим, не дадим.
     И в молодом смехе, в звуках оркестра слышалась путающаяся в ногах, придушенная порывами, знобящая песня цепей:
     - Бряц-бряц...

стр. 54

     IX.

     Известие о том, как прошел на заводе день Покрова, лишь взволновал Алешку. Главным в этом событии для него был отец; не тот, что предостерегал его, порою бранил, ворчал, а новый, как-будто помолодевший. Но после письма о новогодней вечеринке, о пляске в его кандалах, об обысках и арестах он почувствовал главное не в отце - в песнях его кандалов на воле. И для него в них было острое, выпрямляющее и влекущее. В нем насторожилось все и заныло в предчувствии полного опасностей перелета.
     ... Весною, когда на заводе готовились к маевке, Аникановы узнали, что Алешка бежал. В дом вошло напряжение и, как перед судом, сжало его. Все стали сдержаннее; говорили тише, по вечерам настораживались. Ночью долетающий с улицы шум задерживал дыхание и заставлял долго, напряженно ждать стука в окно.
     "Не поймали ли где... бить будут" - зудила мысль. Матвей подыскал на слободке приют сыну и все чаще с нетерпением подходил к станкам и верстакам молодых:
     - Ну, ничего не слышно?..
     ... В половине мая, во время работы, ему подали записку и шепнули:
     - О сыне...
     Он дернул привод, глянул на записку и с болью в сердце кинулся от станка. Почудилось ему, что записка из тюрьмы, что Алешка пойман. Он долго и быстро ходил по двору, по мастерским. Наконец, ринулся за малярный и обшивочный цех, сел в бурьян, вскрыл записку и засмеялся. Алешка был на воле, далеко, работал в заводе.
     "Молодец", похвалил его Матвей и ожил, залучил глазами.
     ... А завод просыпался. Вокруг Матвея голоса звучали все бодрее, думы крепли, искали, метались и часто задерживались на кандалах. О них вспоминали все: темные, забитые - со страхом, враги - со злобой, друзья с любовью.
     О них не забывали и в проходной, и в сыскном. Ни один обыск не обходился без упоминания о них: где они? кто танцевал в них под новый год?
     Сама жизнь напоминала о них. Вдруг стало известно, что несколько каторжан в Сибири сделали из своих кандалов чернильный прибор и послали его любимому писателю. Номер газеты с письмом писателя к превратившим свои цепи в игрушку каторжанам переходил из цеха в цех, из рук в руки и превратился в замасленную паутину.
     Поступок каторжан, письмо писателя взволновали и сбили с толку молодых. Они с жаром заговорили о том, что можно сделать из кандалов Алешки. Решили сделать из них подарок одному из французских социалистов. Мечтали приковать к своему подарку внимание рабочих всех стран. Начали чертежи чертить, но Матвей проведал об их затее, обозвал их молокососами и стыдил:
     - У меня спрашивали вы? Или старики не в счет? Ну, а у Алешки? Молодой он и хозяин, будто, им... Эх, вы-ы... Свои наживите да и мастрячьте, что в голову влезет, а распоряжаться

стр. 55

чужими - плевое дело. Ветер у вас в головах, непроворот зеленый.
     Молодые смутились. Не ждали такой отповеди, но сознались: прав Матвей: не чужие - свои кандалы, не чужие - свои муки надо научиться превращать в игрушки. Чужие - знамя, пример.
     И остались кандалы на чердаке, в соломе крыши. Грянувшие война, мобилизации на долго лишили их места. Из домика в домик, из угла в угол переходили они, пока на заводе не обнаружился предатель - свой же, начитанный, сидевший в тюрьме строгальщик.
     Вначале к нему лишь приглядывались, наводили о нем сведения. Он выдавал осторожно, редко. А как сменили место явок, собраний да перестали здороваться и говорить с ним, он ощетинился. Каждую ночь по два, по три человека уводили в неволю. Обыскивали почти всех, о ком знал что-либо предатель. Не минули и Матвея. Спрашивали о сыне, о кандалах, опять грозили. Похвалялись найти кандалы, поймать Алешку.
     "Врете, не будет этого", решил Матвей и на другой же день сходил на слободку за кандалами. Положил их в кашелку, прикрыл и понес к крестному отцу Алешки, маляру Панову:
     - Схорони подарок крестника, а то сгинет. Иш до чего дошло у нас: своему брату страшно верить. Схоронишь?
     Панов чинил ведро и ответил не сразу. Это кольнуло, смутило Матвея, и он небрежно сказал:
     - Не бойся, тебя обыскивать не придут. А ежли и придут, вали на меня: Аниканов, мол, на сохранение дал... А я, мол, ни при чем... Я не отопрусь...
     Панов отодвинул ведро, метнул тускнеющими глазами и сердито оборвал Матвея:
     - Ну уж ты это того, оставь... Не от тебя б слышать. Хоть и кум ты мне, а без подлостев. И мне Алешка не чужой, - сын. И не боюсь я, хоть и думаешь ты, что боюсь. И понимаю... А что молчу, так обижать меня за это не гоже... да, не гоже... стыдно... не первый день знаешь меня.
     Таким Панова Матвей видел впервые. Растерялся, по стариковски, просто попросил у него прощения. Говорили долго, душевно, и Матвей вышел от Панова бодрым, легким, каким прежде выходил из церкви после исповеди.

     X.

     Панов хранил кандалы до Революции. У Аникановых первые вести о свободе были встречены слезами и лепетом матери:
     - Да неужто мученьям моим конец? А я уж думала, не дождусь, не увижу...
     Матвей с работы в толпе пошел в город. Над ним маком горело одно из наспех сшитых знамен. Новое, огромное, яркое. Рядом с ним таким маленьким было старое, лежавшее в подпольи, знамя. Но оно было роднее нового: дождалось, весело расправляло выдавленные неволей рубцы. Весенний ветер поласкал его.
     Матвей помогал разоружать, был в сыскном, у тюрьмы. Целовался с политическими. Ночью с неуклюжим бульдогом

стр. 56

дежурил на перекрестке, перекликался с другими. Забыл, что ему больше пятидесяти лет, горел, суетился, но не верил, что свобода не будет отнята. Остро вглядывался в каждого солдата и сжимал челюсти. Появление любого взвода настораживало и выпрямляло его.
     И лишь клятвы воинских частей в лесу знамен, на площади, растопили в нем ледок. Он пошел к Панову, поздравил его и взял кандалы. Открыто нес их по улицам, показывал прохожим. Дома под портретом седого бородатого ученого повесил их и сказал:
     - Баста прятаться, и вам свобода вышла...
     Глянул на ждавших его к столу домашних, улыбнулся и добавил:
     - Кажется, Бог даст и нашему теляти волка поймати. Готовься, мать: чую, сын явится...
     Алешка явился в конце второй недели свободы, в праздник. И каким явился! На пол-головы выше Матвея, плечистый, гибкий, с голубизной в глазах. Матвею дух заняло, но в душе шевельнулась и печаль: такого не поносишь на руках, не приголубишь. Где бойкий мальчишка, неуверенный и суетливый подросток? Нет его. Вырос, вытянулся... Сам поднимет отца, поносит, утешит...
     Не обошлось без слез, лепета, смешных забот о мелочах. Кандалы на стене Алешка увидел во время чая, кивнул на них и спросил:
     - Живы?
     - Живы... отсидели свое на чердаках...
     Матвей и Алешка глянули друг на друга и долго раскатисто смеялись. Матвей принялся рассказывать, у кого сколько хранились кандалы, как их искали. На этом свиданье и оборвалось. За Алешкой из Совета пришел посланный. К полудню на окраине уже знали, что вечером он будет говорить на собрании у Народного дома.
     Аникановы пошли слушать его всей семьей. Сквер против Народного дома был запружен. Алешку, показавшегося на сколоченной на-днях трибуне, встретили криками. Слова его не упали, а взвились, закружились, - одно, другое, третье, - стая их росла, ширилась, звенела, билась крыльями, настораживала. Даже Василий минутами шевелился от зяби и мурашек. Грудь Матвея ширилась, тело становилось легким. Его позывало кинуться к сыну, говорить вместе с ним, переделать, перековать все...
     Он долго не мог успокоиться. Дорогою к дому бормотал заплаканной жене, притихшему Василию о том, что, приди свобода раньше, все было бы иным - и он, и Василий - все, все...
     Дома Алешка часто не ночевал, забегал между делом, но поздно, а уходил рано. Его всюду ждали, всюду был он нужен - в заводе, у железнодорожников, в казармах, на заседаниях. Он не знал покоя, не нуждался в нем, не замечал усталости. Надо, надо, надо... От напряжения лицо его стало тоньше, глаза - ярче, голос - звончее.
     В конце марта Совет поручил ему съездить по неотложному делу в столицу. К своим забежал он перед отходом поезда. Собрался, перецеловал всех и заспешил. Провожать его пошли Матвей, Василий и муж сестры. Он с трудом втиснулся в вагон, покивал головою, сказал несколько слов и исчез.

стр. 57

     Больше Аникановы не видели его. Дошла весть, что в столице он резко переменился, возненавидел новую власть, записался в добровольцы и ушел на фронт. А в начале осени докатилась другая, знобящая весть: на фронте Алешка призывал солдат уходить с оружием домой и был убит за это своими же.
     На голове Матвея в несколько дней растаяли последние темные пятна. В глазах вспыхнули да так и остались зеленовато-фосфорические искорки гнетущего горя. Он осунулся, затих. Даже осенью, когда власть взяли рабочие и солдаты, остался равнодушен ко всему. По привычке изредка ходил на митинги, слушал новые речи, недоверчиво озирался, искал чего-то на лицах и апатично уходил.
     Конец войны ужаснул его. Россия представилась ему маленькой, ощипанной, бредущие с войны солдаты - понурыми, униженными. Место войны в его воображении вставало в виде широкого поля, перерезанного канавой. Из-за канавы в понурые, униженные спины бьются крики, улюлюканье, издевки и смех врагов. В груди щемило. И Алешки, Алешки нет.
     Оживило, было, и сблизило Матвея с жизнью лишь одно. В заводском клубе было назначено собрание памяти Алешки. Матвей узнал, что в клубе висит нарисованный с фотографии портрет сына, что на собрании будут читать какое-то письмо его с фронта, написанное перед смертью. Оживился, стал стройнее, но когда его попросили подарить клубу кандалы, вздрогнул, посмутнел и отказал:
     - Не дам.
     - Почему?
     - Так... Им и у меня не тесно...
     Больше от него ничего не добились. На собрание он послал вместо себя Василия. Сам два раза подходил к клубу, но так и не вошел. Сжимал в карманах руки и шептал:
     - Не воротишь, словами не воротишь...
     Василий сидел на собрании в первом ряду и весь вечер удивлялся. Узнал, что смерть его брата - потеря всех рабочих, что его брат это не Алешка, каким представлял и знал его он, Василий, а больше, значительнее, нужнее. Но больше всего Василия поразило то, что и кандалы брата не простое мертвое железо, что они живые, - говорили заводу и городу о свободе, будили спящих...

     XI.

     Богачей выселяли из домов. Магазины, склады, мастерские, школы переходили в руки Совета. Заводом, железной дорогой управляли свои. Начальники, мастера стали меньше, тише, а иные исчезли совсем. Было вольнее, проще. Казалось, еще немного усилий, и будет хорошо.
     Но таяли хлеб, дрова, уголь. Все меньше подвозили их, а потом и совсем перестали подвозить. Тогда заметили: товары, вещи уходят на чердаки, в ямы, в подвалы. Тогда заметили, почувствовали: за углами, вокруг таится темное, мутное, песком недоверия порошит глаза, шепчет: "А ну, ну... постройте, сделайте, хе-хе-хе." Было оно везде: светилось в глазах лавочников, купцов, чиновников, мещан, крестьян и беззвучно хихикало, слухами, шопотом плодило уныние, робость и страх.

стр. 58

     Деньги значили все меньше, заработка не хватало на пищу, и в завод вошло злое, всю зиму тлело, наливало души сомнением, разочарованием, апатией. Завод работал все тише, ленивее.
     А весною, в рабочую пору, вдруг необычно всхлипнула сирена, и стали станки, смолкла песня железа. Рабочие хлынули во двор, к помосту, с которого говорили ораторы, потребовали вожаков, представителей Совета и осыпали их криками:
     - Что вы делаете с нами?!. За что мы работаем?!.
     - Где хлеб?!. Что будет дальше?!.
     - Где то, что обещали?!. Зачем обещали?!.
     - На все накладываете руку, а сами ничего не делаете!
     Гнев и боль полыхали из глаз, сжимали кулаки, запальчивостью облипали слова и дико хрипели в голосах. Бранились и попрекали друг друга, искали виноватых и не находили. Матвей качался в волнах, точно со сна, глядел, слушал и чувствовал, видел жуткое: завода нет, все врозь. А прошлой весной завод был: одна грудь, одно сердце, одна душа. Да, да, был завод. Вспомнились слова и голос Алешки. Эх... наполняли дрожью веры, единства, растили крылья. "Где все это? Куда ушло? Ведь..."
     Матвей не додумал, в страхе оглянулся и вдруг просиял, задохнулся нахлынувшим, жгучим. Порывисто пробрался к выходу и побежал домой. Сердце билось в груди барабаном. Резко, без слов снял со стены кандалы, сунул их под пиджак и хлопнул дверью.
     Спешил и боялся опоздать, но верил, чуял, что не напрасно в груди барабанит. С криком:
     - Слова! Дайте слова! Будет вам орать! - врезался в бушевавшую толпу.
     - Какое тебе слово?! не лезь!
     - Слово мне! мне!
     - Аниканову слово! Слово!
     - Дайте ему! Алексея отцу!
     - Дайте!
     У помоста Матвей ничего уже не слышал и не понимал. Вспрыгнул на него, крикнул:
     - Ша! - выхватил из-под пиджака кандалы и потряс ими.
     Звон скомкал голоса. Матвей захлебнулся наступившей тишиной, с трудом выдохнул ее, выше поднял кандалы и хрипло спросил:
     - Видали?
     Толпа холодно молчала. На миг Матвею почудилось, что в груди его напрасно звучал барабан, но он выпрямился и громче, со злобой спросил вновь:
     - Все видите?!
     В задних рядах грянуло:
     - Все-э-э! - и подхваченное: - Все-э-э - все-э-э, - прокатилось по толпе.
     Матвей шагнул вперед, будто хотел ринуться на толпу, и с края помоста кинул:
     - Глядите! Лаяться стали промежду себя, как собаки! Охота забрякать вот этими?! И забрякаете, перегрызетесь и забрякаете! Обратают вас, скуют!.. По одному скуют!
     Матвей с минуту исступленно кричал одно и тоже:
     - Скуют! Обратают!
     Запнулся, опустил руки и сошел с помоста. После его хриплых

стр. 59

криков звон кандалов звучал четко, подирал по коже, стирал, бледнил звучавшие недавно слова упреков, мутившее недовольство. Многие почувствовали на ногах стылые железные кольца и содрогнулись. Эта дрожь толкнула на помост одного из недовольных. Как и Матвей, он захлебнулся тишиною и с трудом, волнуясь, резнул его криком:
     - Мы забыли о том, что сказал Аниканов! Назад дороги нет... Надо самим приниматься...
     Говорили на этот раз мало... Разошлись понурыми. И вновь застучали станки, вновь запело под молотками железо.
     День этот был назван неслыханным на заводе, в городе, а может быть, и на всей земле именем - днем кандальных слов.

     XII.

     После жатвы, в лунную ночь, из тишины обнимающих город полей докатился грохот. Наступали свои по крови, но враги. Завод вскрикнул сиреною и заплакал, завыл, прорывая смятением высь и грозившие поля. В раскатах его крика сновала часть сбежавшихся рабочих. Вооруженные ватагой ушли к войскам. Невооруженные нестройно заспешили за оружием. Оставшаяся часть сняла с постов сторожей, поставила дозоры и за мастерскими принялась зарывать полуготовые снаряды, медь, сталь, инструменты и снятые части машин.
     Матвея не было на заводе, - третий день лежал в лихорадке. Крик сирены казался ему криком раненого. Он порывался итти на зов, не мог встать и торопил копавшегося Василия:
     - Иди, иди, Вась, хоть ты... Не возись, не на свадьбу... Ох, Господи... не серди ты меня... может, не увидимся больше...
     Последнего вскрика сирены, гремевших выстрелов, взрывов, криков, гиканья и топота он не слышал. Лишь утром крепкий слепой сон выпустил его из лап. Он увидел на полу две вытканных лучами солнца золотых рогожи, подумал: "Кажись, полегчало" и шевельнулся. Влипшие в окно жена и невестка обернулись.
     - Взяли город, все улицы, завод оцепили, - зашептала невестка. - Ходят по домам, по спискам берут, на рынок уводят... вешают будто... Васи все нету...
     - Нишкни, не надсаждай, - прервала ее свекровь. - Давай лучше схороним его куда... Вставай...
     - Это меня-то хоронить? - удивился Матвей. - Не стану я...
     - Страшно, Матвей... успокой ты меня...
     - А ты не бойся... и чего только выдумает... Да будь они трижды прокляты...
     - Все хоронятся...
     - Ну и дураки.
     Из сеней, хлопнув дверью, вбежала оторопелая внучка:
     - Идут сюда... лавочник показал... на нас... рассказывает им... Бумага у этого... у офицера... три солдата с ним...
     Мать засуетилась, всхлипнула, села Матвею в ноги и указала подле себя место внучке:
     - Садись, нишкни... Господи, не допусти врагов до душеньки нашей бедной... нишкни...
     Невестка тоже села на кровать. Все вытянулись. Голоса

стр. 60

с улицы кололи в виски. От слабости Матвей сомкнул веки, но тут же вскинул их и затревожился:
     - Мать, а кандалы? Спрячь, утащут их...
     Внучка кинулась к портрету и, отброшенная назад шагами, села. Вошел офицер с солдатами:
     - Чья квартира? Так... Это ты по митингам с кандалами ходишь? Ты Аниканов?
     Матвей шевельнул в пересохшем рту языком и прохрипел:
     - Я...
     - Ага, обыщите...
     Солдаты согнали с кровати женщин, заглянули под нее и принялись раскрывать сундук, корзину, развязывать узлы. Офицер подошел к этажерке, увидел на стене кандалы, проговорил:
     - А-а, вот и они, - и снял их...
     Звон ожег и напружил Матвея.
     - Повесь назад! - крикнул он.
     - Что-о?! Молчать! Как бы тебя самого не повесили!
     - И вешай! а их не трожь! Не для тебя береглись...
     Глаза офицера, блеснув, скользнули по возбужденному лицу Матвея. Он швырнул на стол кандалы и подошел к постели:
     - Ты за что носил их, старый дурак?!. За политику? Ну-у, говори же!
     Жена Матвея затряслась, упала офицеру в ноги и залепетала:
     - Не носил он их... напраслина... не носил... Сына это, сына...
     - А где этот сын?
     - Убит, на войне убит... не слушай старика... больной он, не в себе... трясет его...
     Матвея повело на сторону. Он со злобой и недоумением глядел на стоящую на коленях, жалкую, заплаканную жену и сипло кинул:
     - Пятки полижи ему, колода гнилая...
     Офицера передернуло. Он качнулся, с отвращением отошел к окну и, пока шел обыск, стоял неподвижно. Лишь пальцы судорожно барабанили по кобуре. Ему противны были Матвей, его жилище, этажерка с засиженными мухами книгами, обыск, и он истерично думал: "И убежать некуда от этого ада".
     - Все, ваше благородие...
     - Ничего нет?
     - Никак нет...
     - Марш...
     Офицер взял кандалы и вышел за солдатами, отмахнувшись от криков Матвея и лепета невестки о какой-то шали, о каком-то ситце...
     Матвей бился в руках жены, внучки, но осилить их не мог. Лишь в полдень обманом выбрался наружу и скользнул на улицу. Был в комендантской, у какого-то полковника, расспрашивал, как найти офицера, унесшего кандалы, кричал, бранился.
     Вечером его без чувств подобрали у рынка с зиявшим от скулы к уху синебагровым следом приклада.

     XIII.

     В заморозки, по пригородному лугу, из дозора шел красноармеец. Ногою запнулся за что-то брякнувшее, пошарил в траве

стр. 61

рукой и поднял кандалы Алешки Аниканова. Звенья их позолотила ржавчина, хомутки зачернила земля...
     "Ишь, дьяволы", и красноармеец встряхнул кандалы. С пылью, с блеклыми травинками и отлетевшей ржавчиной ветер подхватил звон и помчал его на поля.
     Кандалы повисли на руке, ударились о винтовку и с тихим бряцаньем поплыли к городу, к дымившему трубами заводу.

     1920 г.

home