стр. 64

     Ник. Никитин.

     ИЗ ПОВЕСТИ "РВОТНЫЙ ФОРТ".

     ФОРТ.

          Кто этот замечательный человек?
               "Его зовут Германом".

     В неизвестную совсем пору, когда даже может вальяжной царицы Екатерины еще не было, в одно очень прелое лето разодрались на свеяжских болотах два болотных государя Самым и Пуща. Дрались они семь дней и семь ночей, пока один не одолел другого... а кто именно - нынче уж народ забыл. Корявые чертяки с прекрасными женами русалеями целовали победителю левое копытце в знак покорности. А трава кипрея, ангельская сладость, да нежный марьин цвет жирно и сочно поднялись в это лето на той поганой крови, что паршивые болотяги в драке ведрами пролили... Когда попало сюда на пастьбу стадо, ест не наестся, до того поедно и вкусно, не отстать. А с той с травы напустилась хворь на стадо - и разноярых коров, седого быка и кудлатых баранов задушило напрасной рвотной смертью. Рычала животина, пока не подохла. Когда народ узнал причину, стали звать пустошь Рвотною.
     А при Екатерине-Царице приехал в свеяжские места генерал-поручик Дондрюков. Люди рассказывают, что у генерала был подпален нос, и он всегда ходил с черной заплаткой на носу. Все же, однако, имел он от самой царицы доверенную цыдулку: "... хотя и сочиняет наш граф Никита о скандинавском аккорде, а все же надобно нам учредить в этих местах твердую фортецию, ибо необходимо на Швецию твердо глаз иметь, дабы и были, как досель, в добрых отношениях. Ведомо нам, что швецкий двор якшается с французским королем, а от сего, имея в виду их расстроенное положение дел и лукавость сейма, следует остерегаться северной инвективы каждочасно"...
     Через десять лет вывел Дондрюков ладную, крепко сбитую фортецию, камешок к камешку, флаг русский повесил, освятил крепостной двор - и о сем послал с донесением к царице нарочного фельд'егеря.
     Тот, вернувшись, привез Дондрюкову новую цыдулку.
     - ...хотя наши планы и переменились, и врагов там мы не ждем, но поздравляя вас командиром северной фортеции указываю, что и вся близлежащая округа подначальна вашему усмотрению и команде, и если усмотрите

стр. 65

какое внутреннее беспокойство между вотчинными, а также мастеровыми людьми, кои содержутся при казенных или партикулярных заводах, то, не впадая в излишнюю конфузию, можете действовать даже пушками. Сие не жестокость, ибо вы знаете мои материнские заботы об Отечестве, но лишь государственное благосостояние того требует...
     Долго жил генерал-поручик Дондрюков... Много было после него разных командиров, только все они других фамилий...
     От того, что форт стоял на Рвотной пустоши, и ему дали название Рвотного.
     Каменно-синим, тупым утюгом вытянулся форт из румяного подлеска на голую пустошь и прилег одним боком на порожистую Свеягу, что текла рядом.
     На флагштоке, неподалеку от трех'ярусной колокольни, при крепостной церкви, где вечно стонали и юкали голуби, вывешивался флаг.
     Всякое было, но такое - как нынче, чтобы по ветру резался красный наянистый флаг, никогда такого не было. Красный - точно хвоя вспыхнула...
     И начальство нынче - вдруг опять из Дондрюковых... Говорят про него, будто он в свойстве с тем генерал-поручиком, что лежит смирненько в церкви, в склепу, под надежной чугунной решеткой... Говорят, будто он одного с ним корня и потому все зовут его племянником... врут, конечно, ну а вот привелось...
     И все идет - точно екатеринин генерал-поручик вылез, нехотя, из гроба, а вылезши заходил по фортовым стенам уж без заплатки на носу - и по-дондрюковски командует.
     А при каждом неспешном шаге тоненько, но очень солидно тилинькают шпоры:
     - Вторую роту выслать на караулы...
     И, принимая рапорт, осторожно и лениво отмеривает носом каждое слово:
     - Что-о, не хватило зерна? Хозяйственную команду под арест.
     По вечерам Дондрюков, нехотя откозыряв грязным вестовым, выходит из штаба и медленно тащится по аллейке, просчитывая осторожным глазом темные окошки двух'этажной галлереи. Там - арестованные, но не свои, а присланные; своих содержат на гауптвахте.
     Не того ли боится Дондрюков, что ночью из любого окошечка тянется тоска по свободным звездам?
     Не потому ли боится, что не верит в прочность чугуна, и в людей, может быть, не верит, да и во что теперь ему верить?
     Когда на плечах красовались полковничьи погоны и жизнь была проста и гулка, как барабан, тогда многое было яснее. А сейчас сорван погон, а барабан все-таки не смолк... Племянник Дондрюков ходит в штаб и также откозыривают вестовые, только не пружинятся по-прежнему в струнку и также каждое утро - приказы, а подписывается он по-новому: начукрепрайона Дондрюков.

стр. 66

     А когда проходит мимо стройных березок, и часы с трех'ярусной колокольни отбивая четверти, протягивают длинные и медные ленты звонов, Дондрюкову вспоминается молодость: дачный парк, павильон, где плясали под сырое пианино, потом глаза и лицо, пахнущее рисовой пудрой... и больше ведь нет - кроме той, больше не было женщин, одно свидание в целой жизни... да.
     Дома, брезгливо ложась в холодную постель, Дондрюков вынимает из-под подушки неизвестную книгу. В ней нет ни начала, ни конца, но это совсем не важно. Дондрюков знает ее почти наизусть, за двадцать лет походного житья она засалилась, что кухаркин передник.
     В книге рассказывается: о прекрасной Паризине и пасынке ее, нежном Уго, незаконном сыне владетельного горбуна маркиза Николло, о любви маркизы и пасынка - невинной и ясной, как весенняя голубая луна, о тяжелом гневе оскорбленного маркиза, узнавшего про их любовь, о необыкновенных днях их любви, когда они были заточены маркизом в башню, и о томительной вечерней казни.
     Засыпая, племянник Дондрюков отхаркивает насморк.
     - Фу-фу, как приливает к носу, сырость какая...
     Занавеска спущена, тихо, можно спать.
     Но вот опять встает желтый туман, те глаза и запах рисовой пудры...
     Тянется рука, дрожат ноги, а тело корчится, будто от об'ятия.
     Весь, весь в ниточку, вытягивается тело, ах скорее... скорее... вот мелькнула розовая грудь... и закрылись ее глаза... быстрее... Тело летит! Вот так!
     - Ах!
     Дондрюков вытер о простыню сырую руку и отхаркался.
     - Фу, скверность какая, насморк...
     И так всю жизнь, одинокое ночное свидание с той, от которой слышен запах рисовой пудры, а глаза - Прекрасной Паризины, а он - он пламеннее Уго... еще он не остыл, еще рука сыра и в воздухе еще мелькает то женская грудь, или...
     Когда товарищи говорят о женщинах, Дондрюков криво и странно улыбается, и от этого они удивленно перешептываются.
     - Нет, ведь до чего его бабы засахарили...
     Утомленный своим свиданием сразу засыпает Дондрюков.
     А там, в общих камерах галлереи парно и душно. Замки молчат. У огарка бьются в буру.
     - Крести козыри, нарезай.
     Игра жестокая, если заметят обман - кончено, нож в бок.
     - Эй, карточки-то кажется с рисовкой.
     У огарка шум, поднялась буча, но условный крик дежурного, стоявшего на стреме, разом всех успокоил.
     - М-а-атрос!
     Мигом сдуло свечку. Легли - человечий храп.

стр. 67

     Опять звякнуло, закрылось.
     И дальше звякнуло - в глубь галлереи.
     Из общей галлереи в секретную, где дощечка с надписью: особое отделение.
     Идут двое. Шашка у одного гремит, задевая за каменную стенку.
     - Здесь, N 7. Марк Цукер - ваша фамилия.
     И тот, что с шашкой, поднял фонарь, освещая рыжие щеки соседа.
     - Пожалуйста, здесь.
     Ухнула дверь. Провился острый сквозняк сквозь разбитое стекло.
     - Здесь устраивайтесь, не мешает вам, не холодно...
     - Если вам приказано N 7, чего еще вы от меня хотите...
     - Точно так, N 7.
     - Ну, так зачем мне с вами разговаривать? Скорее убегу.
     - Само собой, коли затылок не отшибут.
     - Чего?
     - Ничего.
     Такнул в два счета замок. Протарахтела об углы шашка конвойного.
     Марк Цукер закутался в липкое одеяло. Далеко - в последний раз прозвенела шашка.
     - Один!
     Но ни мысли, ни жалобы - будто выжгли все серной кислотой. Устроил на нарах повыше голову, чтобы видеть небо. И лежал, не двигаясь час-два, пока не запряталась в небе синяя звезда. И тогда вдруг вскочил, прыгнул, чтобы ухватиться за что-то, упал - подскользнувшись на слизи, больно ударившись коленкой об угол нар.
     Жалко себя, соседей, звезды, всех...
     Он закричал.
     - Нет, не хочу. Вы слышите. Не хочу.
     Он бьет кулаком по кирпичам. Но нет шума, все так же тихи и крепки кирпичи.
     - Не хочу!
     Марк Цукер заплакал.
     А снаружи, в четверти версты от галлереи, за третьей стеной лениво дремлют бастионные пушки - сытые звери, ничем их не тронешь... В двенадцать дня одна из них ахнет и хохот раскатится по всей Гражданской Слободе, прилепившейся к форту...
     С колокольни протянулись звончатые ленты часов.
     Сейчас все спят, кроме караулов, дожидающих смены.
     Ночь.
     ---------------

стр. 68

     КРАСНЫЕ БАНТИКИ.

          И тихо предо мной
          Встают два призрака младые.

     - Как зовут?
     - Галка.
     Председатель Совета Тимофей Пушков только бритым затылком тряхнул от изумления. Удивительный мнется перед ним человек.
     - Дак как же?
     - Эдак и доложусь, товарищ комиссар. Пишите: Галка...
     Пушков выжал в платок пот с лица; одолела жирного плоть. Вместо лица у Пушкова смачная яичница. На носу, на щеках, даже по губе раз'ехались огневые рыжие веснушки.
     И ответчик, улыбаясь Пушкову, чмокнул со вкусом.
     - Без больших значит. Просто - Галка. Это уже, товарищ комиссар, верный глаз - без обману, не извольте беспокоиться, не пачпортные. Чего нам тыриться?
     - Родом из каких, какой эпархии?
     - Отец нож, а мать - вологодская вошь, из города Катаева, романовской стройки.
     - Ишь научился отвечать; ты мне дело говори, а не ерзай... За побаски я и скулу сбить могу.
     - Ваша воля, а только скула карпатская, стреляная. Я уж вам попросту обозначу... В Твери мы последнее дело бросили.
     - Я, брат, тоже карпатский. У меня не выскулишь. Чем в Твери занимался?
     - Ананасами торговал.
     Пушков опять на него справа-слева, ну, никак не пронять этого дошлого в протертом добела кожане. Из-под кепки винтом вихор вьется, лицо гладкое, а под правой скулой желвак.
     Улыбается Пушков.
     - Ананасами... это чего же...
     - Буржуазией значит питались...
     Отвечает серьезно вихор. Рассердился тут Пушков.
     - Т-ты, ухарь... дело говори. Обвиняешься ты за то, что свел лошадей на Кучигах у Максима Лопаря...
     - Никак нет, товарищ комиссар... Одну - это точно, была такая работа, а чтобы лошадей - так никак нет. Должно сказать, что не наша специальность... Налетчики мы...
     Смеется Галка.
     - ...до революции... ну мы тоже, известно, за борьбу.
     - Один свел?
     - Известно один, без сигнальщиков. На побывку сюда приехал, на дачу, отдохнуть на дикой травке, а кобылка-то сама в руки шла...

стр. 69

     - Мятку бы тебе дали мужики... сама... не очухался бы.
     - И то, товарищ комиссар, как сгребли меня мужики у болота, ну, думаю, примочка будет амба - гулянкам моим... А они у вас сивые, смирные. Ребра перешибли разве малость...
     Пушков наставляет рассыпчатую толстую барышню.
     - Дак вы сочините, Марья Степанна, препровождающее в Форт, мол конокрадство и прочие налеты...
     Марья Степанна ласковым басом перебила председателя:
     - Товарищ Пушков, сейчас все наши собираются на гулянье, ведь сегодня первое мая, праздничек...
     - Праздничек... фу-ты зарапортовавшися я... Ну, до завтрего, а препровождающее все-ж запомните.
     Галку взяли под штыки, и он, махнув лихо кепкой, сказал председателю:
     - В номерочки прикажете, с вашими купчихами познакомиться, жирны, небось, на казенных щах. Ну, желаю чаю-сахару.
     Круто, по солдатски повернувшись, он дернул конвойного за штык:
     - Эх, липа серая, службу забыл, веди. По уху бы вас, да за галстук, команду нонешнюю...
     По розовому клякс-папиру на председательском столе ежились и томничали, кокетничая лапками, первые весенние мухи. В мутной зеленой бутылке невинно распустился листочками вербный прут.
     Солнце весенними жаркими ненасытными лапами обжимало радостно землю.
     Вот глядятся на дорогу веселые черепа. Это в щелях весь, забитый серыми досками гостиный двор купца Пазова; кончили нынче торговать, но деревянные колонные столбики фасада сообщают надежной пазовской стройке не то чтобы первогильдейский, а можно сказать даже дворянский фасон. За домом жердинный тын и большая канава с тяжелой чернильной водой. А от канавы вдоль дороги к изрытому обрывистому берегу Свеяги цепочками раскидались улицы. То стройно, то косо, то ломано, то просто в кучу смыкаются они стыками, перебиваясь на утоптанные тропы, а оттуда вдруг несколько домишек убежало и, кряхтя, взбираются на бугор - и вот, вот летит один стремглав вниз, за ним другой, третий и дальше. Вымытые до чиста майским утром, они стоят сейчас веселые и свежие, разбросались шеренгами, не хуже солдат на утреннем легком ученье... Не узнать латаных мезонинов. Дранковые крыши - стриженые солдатские головы. Браво вышагивают молодцы: ать, два... ать, два...
     На дороге уж встречались разрядившиеся в батист праздничные барышни и хрустели каленым ситцем бабы с волоком ребят. Прокатилась стая, вразброд выкрикивая песню. Пронесли красный плакат на двух белых струганых палках. Плакат изображал женщину, развевающую стяг, по стягу выведено сусалью:

     Мир хиженам - война дворцам!

стр. 70

     Пушков пробирался к берегу. Не то женихом на свадьбе, не то именинником - этаким козырем протискивался он сквозь народ. И надо правду сказать, человечьи груды - издали желтые и шумные, беспокойнее тараканьих ворохов - перед ним расступались вежливо. У белого, из молодого леса помоста - всплески и гам, и галдеж... И ой - визг молодухи - камчатку с головы в суматохе сперли. А тараканьи вороха ухают, ахают.
     На помосте мечется Ругай, вычерчивая граблистыми пальцами ломаные круги, цепляясь за воздух и бросая в толпу воздушные комья... То вдруг вздернет гладко-бритую рубленую голову и утонет в солнечных водах, падающих с неба водопадом. И в их тепле тают ругаевские слова быстрее льдяшек и, не успев докатиться до рыжих тараканьих стай, невидным паром исчезают в воздухе.
     И слышен шумящим один лишь шип:
     - ...праздник труда... беспощадная смерть тому... мы заставим... новая жизнь... да здравствует...
     Пушков, ласково выплясывая толстыми ногами, ходит вокруг Ругая, что чухарь на току, источая масляные приятные словечки.
     - Вы, можно сказать, чародей, что бы нам у овина прокуренным такой язык - мы бы... Я еще, конечно, образованным числюсь, Карпаты прошел и все прочее. Ну, а тут иной коленкор. Сразу видать человека из настоящего образованного мира.
     Ругай только заострил скулы.
     - Да, ученье, можно сказать, великое дело. Так будто лучше печатного говорите, баско.
     - Жизнь - школа, товарищ. Вы научитесь. Жизнь наша - тем, которые умеют и хотят. Кто нас не хочет, кто не может понять, тех к чорту. Солнце тоже безжалостно, оно способно пригреть, вырастить, но может и спалить, сжечь.
     - Так, так, так... удивительно... верно...
     Пушков закурил, угостил Ругая и, подумав, нерешительно спросил.
     - Складно очень... Полагаю все-ж, что обучались вы в студентах.
     Ругай усмехнулся, острым углом сжав губы, и выкинул одно коротенькое слово - хрусткую льдинку.
     - Э...
     Не узнать, не выгадать Ругая. Что кроется в рубленой топором, угловатой голове.
     Вместо ответа, Ругай, вспрыгивая на лошадь, бросил Пушкову вроде милостыни:
     - Милости просим на форт. Будем рады. Сегодня у нас компания.
     Пушков низко отвесил сдобный поклон.
     - Премного благодарны, сегодня нет полной возможности. Но позволите, завтра навещу, также нынче налетчика опасного полагаю вам отрапортовать, пощупать его надобно, зловредный елемент.
     - Присылайте.

стр. 71

     Лошадь дернулась, выжимая и отбрасывая шлепки с сырой дороги.
     Праздник кончался. Обратно понесли плакат.
     Пожилое-степенное, пришедшие поглазеть, все вразвалку, неспешно по гусьему - тоже направились к домам, чтоб успеть до обеда побаловаться чайком, на крылечках о жизни погуторить.
     - А мука-то, мука... ка-акая цена, Господи.
     Зеленому молодняку без старых раздолье. Неизвестно откуда вынырнула гудешная гармонька-бас, задербенькали озорные балалаечники и даже сама рокотунья гитара сплелась вместе с ними в пазефирах-вальце... А вальц замечательный - "Осенний сон".
     Только всех краше, всех удалее в танцах кажется Пушкову молодая купеческая дочь Тая, зефирная и нежная; вкуснее она кренделька кондитерского. А на груди у нея робко бьются справа и слева два алых бантика. Давно приглядел Пушков Таю, а такой, как сегодня еще не видел. Глаз не сведешь с этих трепещущих бантиков. Томит румяное-белое-розовое, туфельки-крохотки, поясок-то талии бархатный, в рюмочку стянувший Таю. Но пуще всего эти заманные огонечки, лампадочки справа и слева... что за грудка у девошки... Прижать, затушить бы их.
     Когда задержались в малой передышке танцы, Пушков уж около Таи сдобу отвешивает.
     - Вы, прямо говорю, совсем необыкновенная барышня и удивительное существо. Сразу видно, можно сказать, воспитание и прочее, на что папаша истратился, в фигурах у вас все это подлинно обозначается... А вот мы...
     - Пожалуйста, что вы. Ну, что вы! Ах. Правда смешно. Только у нас все девушки замечательные. Правда. Вон поглядите.
     - Папашино вы утешение, можно сказать, на старости...
     Но Тая очень тонко, очень воспитанно жмется пухленьким локотком.
     - Да, вы думаете? Только папе больше нравится купончики стричь. Послушайте, почему вы наши ряды закрыли? Разве мы мешали? А?
     Смущается Пушков. Не порядок, Таисия Никандровна...
     - Не порядок... ой Господи.
     И сама так закатывается, что даже смешливому Пушкову за ней не угнаться.
     - А папаша говорит, что обобрать вы мастера, а чтобы порядок учредить или солидным людям почтение - смекалки нет. Правда?
     Пушков обиженно закуривал новую папиросу.
     - Знаете что. Зовите меня просто Таей. Хорошо. Меня все так зовут. Вон папаша на вас смотрит.
     Взглянул Пушков на облупленные столбы по пазовскому фасаду, на забитые ставнями окна гостиных рядов, на высокое ступеньчатое крыльцо, где ворошился старик, не зная - как бы удобнее согреться солнышком. Пушков на всякий случай поклонился.
     - Чего это они беспокоятся?

стр. 72

     - О ком, о чем? Я здесь, папочка. Приду ско-оро.
     Они спустились к реке по густой стежке мимо бурьяна и размашистого жестяного лопуха. Присели на опрокинутый челнок. Кругом никого. Вялое, как всегда умаявшееся после полуден, небо, изрытые в оспе плитняковые берега и у ног желтая, поемная вода.
     - Плита вон кубиками наложена. Это наша. У нас ведь каменоломня была. И дальше, там, тоже наше. А вы, товарищ Пушков, умеете танцевать?
     Но Пушков притих.
     Жарко. Угомонились даже стрижи. Не чиркают по воде острым крылом.
     Одно солнце - неугомонный старатель вечно заботится о всем сущем.
     Пушкову кажется, что от тепла Тая стала совсем сквозной и вот сейчас легкой пушинкой упорхнет к небу. И не будут больше дразнить алые огоньки на ее груди... убегут туфельки-крохотки... пропадут, потухнут в синем тумане.
     - Ах, Таичка, бантики эти ваши... пупочки майские... А что касательно политики, то наше там ваше было... а ну их к чорту.
     Пушков придвинулся к Тае (заскрипел под ним челнок) и вдруг дерзко взял ее всю сразу между своими широкими ладонями, приподнял и тихо опустил к себе на колени и пчелой приник к розовой теплой коже у пахучих Тайкиных кос, приник - как пчела к душмяной кашке.
     Вдоль по набережному верху, вспугивая синюю тишину, пробежал старушечий шершавый голос:
     - Барышня, ау... Таинька...
     Тая вмиг с коленок, одернула барежевое свое платьице, примяты затейливые оборочки и улыбнулась. И щеки пышут - чем не заалевший, прямо с горячего поду кренделек.
     - До свиданья, товарищ Пушков. Иду-у! Офимьюшка.
     Не успел он рук к ней протянуть, как она уж высоко взобралась по щербатому обрыву и оттуда дразнит туфелькой-крохоткой. Остановившись на краю, в россыпь кинула оттуда горсть звонких стекляшек.
     - До-сви-да-ан-ан-нья.
     Жмурится Пушков на свои руки - удобные, рабочие, шире лопаты... и не верит: неужели в них держал он ту, зефирную?.
     И пока брел к дому, что всех новее в Свеяге, что серебрится свежим тесом не в пример прочим домам, к тому самому, где всегда коний кал, лошади и повозки, где народ серьезно читает надпись "Совдеп" - пока брел - никак не мог привыкнуть... чтобы вот в этих, этих самых ладонях такое могло уместиться чудо...
     Ныли коленки. В глазах алые бантики. И дорога пляшет комаринскую. И выпить хочется сладкого какого-нибудь, барского вина, и обнять хочется ту, что знает даже по французскому и вальц нежно танцует... ой.
     А на квартире сидит крепкая и натужистая Полага, пьет в ожидании пятую чашку мятного отвару вместо чая.

стр. 73

     Только распахнул Пушков дверь - навстречу ему потная и душистая Полага.
     - Тимоша...
     И пошла стрекотать о зеленых озимях, о кауром, что охромел на правую ногу, о том, что двор валится...
     - Солдат пришлю.
     - А сам-то.
     - Говорят тебе, некогда.
     К вечеру кой-как спала тоска. Уж очень сдобные калабушки привезла в гостинец Полага. Пушков даже начал входить в деревенские подробности.
     - Приеду, там все досконально отремонтую...
     Легли спать рано, с вечерень. Не от пуховика ли разметались женины мысли. И казалось Пушкову, что не жена Полага, а оса... жалить бы только ей...
     Вот деток нет, но она здоровая и может...
     Да в деревню надо, чтобы не избаловаться...
     И то все кличут барыней, совдепской женой...
     Иль может тяжкой грех... Бог наказывает... Остервенел Пушков.
     - Грех, какой грех?.. Вредный он елемент, сам виноват...
     Но Полага затушила мужнюю злость поцелуем.
     - Крестьянствовать стал бы...
     - Баба, ах баба... не перекоряйся. Не всем же навоз ковырять.
     - Поцелуй меня, Тимоша.
     Обнял Пушков жену. Заиграло в руках натужистое, сильное - так вот добрая пахоть по вешнему пару уступает вострой сохе и секунчикам-лемехам.
     Ах, зачем опять мельтешит в глазах вместо жены Тайка, чей каждый пальчик особую ворожбу знает...
     - Да пристали ли хитрости нам? Нет.
     Распахнулась Полага покорно... Точь в точь, как та белая береза, что о прошлой весне приютила их в грозу и огневая девка не от молоньи ли тогда разожглась, и миловала-целовала, голубила... Как и не снится барышне пазовской.
     - Ах, Полажка, сюда тебя вытребую. Пеки мужу подовые пирожки.
     Источилися ласки и две головы согласно ушли в пуховую подушку, жаркую, что лежанка.
     Под утро - под самое - под крепкий и сладкий сон, вдруг дробный стук у крыльца и топот.
     И лает пес. Ворота дернули. Грозятся.
     Очнулся Пушков.
     - Чего это возются?
     А уж за перегородкой в коридоре настойчиво зовет ровный голос:
     - Товарищ Пушков... Товарищ Пушков.
     Тимоха наскоро валенки накинул.

стр. 74

     - Чего. Господи, племянник... Фу, ты - простите на просоньях... С чем, экстренным, товарищ Дондрюков?
     - Люди есть? Вот вам из тройки предписание: обыскать... по вашему усмотрению... Пазовский дом...
     - Да что вы?
     - Я, собственно, проездом. Не мое дело. Передать только просили, что ищут... не знаю.
     - Сегодня... слышите?..
     - Без сомнения.
     Позвонив куда надо, Пушков тронулся. У Пазовского двора дежурили уж четверо, закутанные утренней росой. Забарабанили винтовками в ворота. Кто-то крался по лестнице. Пушков услышал тот же, что и у реки, шершавый старушечий голос
     - Кого вам?
     - Отпирай... отпирай... с обыском.
     - Ох-ти, Мати-Троеручица, да что с нами?..
     И босые ноги зашлепали, завздыхали, убегая от двери.
     - Товарищ, - обратился к Пушкову один из отряда: - Прикажете взломать?
     И ударил прикладом по замку.
     - Погоди, не ерепенься. Без тебя знают.
     И пока внутри дома ходили да вздыхали, снова примерещилась Пушкову зефирная, необыкновенная Таичка... И почему-то конфузно, что вот он... А зачем она сама, коли ведомо ей, что он женатый... Эта образованная нежность и такие бесстыжие, а он долг соблюдает... Да.
     - И что-и-то вы, миленькие, - завздыхала стряпуха Офимьюшка, исконная пазовская слуга, дверь услужливо распахивая: - каким случаем напасть выпала, Владычица? Живем мы тихие, смирные, тише воды, ниже...
     - Довольно, чего хнычешь...
     Начался обыск. Полетела пыль. Растворяются настежь сундуки, шкапы, буфеты. Швырком. Посудная полка с хрусталем ухнула.
     Из отряда один рассердился.
     - Грохалы... Те, дорогая штука.
     И спрятал в карман пробку от разбитого графина.
     Посреди столовой сидит старик Пазов, уткнул в посох белую струганую бороду - и молчит. А Пушков ходит вокруг него и подмигивает.
     - Накопили добра, папаша. Ничего, мы досконально узнаем, в обиде не будете.
     Офимья хотела прибирать (аккуратна старуха), да где тут?..
     - Ребята, покуда вы здесь, я дальше пойду...
     Сам не зная с чего это вырвалось... да уж так вышло, так решилось...
     - Веди в мезонин, - сказал Пушков.
     - Батюшка, да ведь Таинька почивает, упредить надобно...
     - Веди, говорю. Сам упрежу.

стр. 75

     Веселым шагом через две ступеньки на третью торопится Пушков по скрипучей лестнице. Остановился у двери. Припал к скважине. И слышит, как из-за стенки нежнее стекол бьется голос:
     - Ой-ой, Господи... ой-ой...
     И примечталось Пушкову, как летели сегодня полуднем с обрыва радостные стекляшки: до-сви-да-а-ан-нья...
     Пушков дернул дверь. Нехорошо. Колотятся воробьи в груди. Нет, надо разом раскрыть клетку...
     Видит: на кровати беленькая, тоненькая, испуганная, - то пышное сердце сожмет, то втиснет розовую полную ножку в черный чулок и никак попасть в него не может - потом схватится за подвязки с алыми бантиками...
     Не по силе Тимохе - и тут бантики...
     Налился весь чем-то тяжелым и мутным и выболтнул это к самым ножкам. Упал, прижался.
     - Таинька...
     Пролежал, цепенея, пока не опомнился... вскинул голову, засмотревшись девушке в глаза - в ключевые пруды, где может вся наша судьба...
     Да как прыснет вон из девичьей.
     Не Пушков, а зеленый хмель летит и вьется вниз по лестнице...
     ...Чего там крестьянство, Полага.
     - Ребята, какие дела?
     Он строго оглядел отряд.
     - Ну, - ружья на плечо. Потревожились, можно сказать, напрасно. А, оставьте это борахло. Ничего сомнительного нету. Идите спать. Кончено.
     Озорное, утреннее солнце выпустило румяных зайцев на беленые пазовские потолки. А в дверях, опираясь голым локтем о косяк, стоит зефирная Тайка и на губах у нее не улыбка, а нежное колдовство.
     Четверо с винтовками вышли, гулко хлопнув щеколдой.
     Тая степенно подошла к Пушкову и, обхватив душистыми ладонями веснущатые его щеки, нежно сказала:
     - Благородный вы кавалер.
     ---------------

     РЕПЕЙ-ЛОГ.

          Не два волка в овраге грызутся.

     Нет травы милей и жалостней, чем та, что тянется сквозь булыжник по крепостному плацу. Нет места пригожей и тише, чем у церкви Федора Тирона на Рвотном форту. Плац кругом обнесен старой толстой из'еденной стеной, по стенке тянется кирпичная панель; панель ведет к трем флигелям, где живет начальство. Из стенки, в одном месте, глядит на плац, что рыжий глаз, тяжелая чугунная дверь - когда ее открывают, она ревет громче быка.

стр. 76

     Церковный притвор забит трухлявой доской. Церковной службы сейчас нет. Только колокольня, как и прежде, мерно и медно отбивает часы и четверти. Солнце - верный часовой сторожко обходит плац за сутки со всех сторон. А к ночи на панель неизменно выходит гулять парочка: Дондрюков и Ругай.
     Неспеша вышагивая, косится Дондрюков на шишковатые ругаевские штиблеты.
     - Простите, товарищ Ругай... постоянства нет. Не может быть ни к чему заранее выработанного плана. Мир - это война, а на войне план вдруг меняется в секунду. Представьте, что все в исправности, но вот в каком-то участке, быть может, всего в четверть версты, две группы столкнулись... Победит тот, кто первый крикнул. Там родится прорыв. А он меняет все налаженные диспозиции. И, применившись к новой обстановке, стратег сейчас же дает новый план.
     - Побыли бы в моей шкуре, которая... словом вы забыли бы хладнокровие. Месяц тому назад я рассуждал отчетливее вас.
     - Но... но вы тоже забываете, что мне пришлось перестроиться, именно перестроиться, прежде чем попасть под красный флаг.
     - Какая к чорту перестройка? С вас просто сорвали эту золотую дрянь...
     - Товарищ Ругай, вы маньяк... Дело не в деталях, а в подходе. Я маленький, я крупинка, я - солдат, лежащий в цепи и стреляющий на направление, заметьте направление... Прицелов теперь нет. Вот эта махина армия засасывает меня... Кстати, вы рабочий... нет! Вот ремень махового колеса и пылинка... Так я пылинка... При чем тут золотые погоны?.. Просто - солдат в цепи.
     - Я говорю, что вы дрянь. Где же, куда же душу засунули? А? Я вот теперь говорить спокойно разучился. Вы себе загородочку устроили...
     - Дисциплину надо...
     - Вот, ну, конечно, дисциплину... уж такая ваша солдатская философия...
     - Не всем же в Геттингене курс кончать.
     - Не Геттинген, не Геттинген... а ведь тысячи систем о жизни было... а вот я жил, жил и теперь ничего не понимаю... солдат в цепи? Этак очень легко отпихнуть все от себя. Я, мол, ничего не хочу знать. Я - пылинка...
     Они подошли к чугунной двери, что выходила на пустырь к обрыву.
     - ...пылинка чортова... хоть разрыдались бы вы о погонах, я бы понял, а то... меня вот тоже притиснуло к этой двери, к чугунному этому уроду...
     Ругай выскалил по-крысьему рот.
     - ...и мне приходится... в темячко... Ловко! Пылиночка...
     Дондрюков брезгливо поднял четыреугольные плечи.
     - Я ничего не знаю, ничего не знаю...
     - Нет, вы должны знать...
     Ругай рвал его за рукав и на губах у него кипела слюна.

стр. 77

     - Не имеете права не знать. Кругом вас, ломается мир по новому и кряхтит от боли, а вы не знаете. Вы хотите приходить на готовенькое чистеньким. Не имеете, чорт вас побери, права...
     - Вы маньяк...
     Так ругались они каждый вечер. И каждый вечер неизменно кричал Ругай Дондрюкову из темноты.
     - Женитесь-ка... у меня есть знакомая... Полага... Широкая женщина, под вашу фигуру...
     Ныли за стеной лягушки.
     Дондрюков шел к себе, чтобы насладиться на ночь неутоленной любовью к прекрасной Паризине... и многие другие феррарские жены вспоминались ему; они были в ласках неистовей псов, сорвавшихся с цепи. Но всех чудесней и нежней была грудь супруги маркиза Николло...
     Наконец падала засаленная книжка. И тело вытягивалось тоньше ниточки... и ах - быстрее, быстрее... еще-еще одна ласка... вот... тело летит - и мелькает грудь и рука - и слышится запах рисовой пудры и глаза той мелькают - кого целовал давным давно... и она единственная сочеталась в одно с Паризиной... Конец!
     Противны сырые руки, он вытирает их о простыню.
     Ругай говорил о душе, о своем...
     Нет! О своем никому никогда не расскажет Дондрюков.
     А ночь шелестит за занавешенными холстом окнами, бредят камни и, зеленя, плачут лягухи, вздыхают о каком-то горе стреноженные лошади, хмуро перетирающие слюнявыми губами траву. И кажется, что это не они, а ночь перетирает нас, жует своими мягкими губами. Только луна - сытая и круглая, как умелая нищенка, о чем-то христорадничает, что-то просит у земли. Что может дать ей земля - убогая и голая...
     Под воротами, где к внутренней стенке учебного плаца прижимается караулка - приткнулись двое у костра: часовой и его приятель, охотник до рассказов. Растяжно поет веретено.
     - ...и так было, милочек, неподобно, чтобы генеральская дочь на покрутку сбежала с небритым бомбардиром, без роду, без племени, а было... Папаша страсть убивался от такой неприятности. Ему, милочек, сама Катерина письма писала и очень его обожала, всякие аванцы, а тут какой конфуз: единственная дочь и подобный удрала фортель, да еще с солдатом. Упористый был старик - Дондрюков. Я, говорит, матушке государыне честно служил и не желаю, чтобы единственная дочка с солдатом мою генеральскую честь попрала. Догнать, приказал. И сам в погоню. А как нагнали их, заарканил он девку, сам-то верхом, а она, милочек, обтрепавшися, нагая чуть за конем притоптывает. Тридцать верст под арканом вел, а чуть спустились в Репей-лог, упала она, изнеможась, так он ее волоком нагую по колючкам... с тех пор Репей-лог и стали звать Лидин Лог, - Лидой звали дочку-то... Народу, конечно, смешно на тиранство; не знали еще что будет. А было, что

стр. 78

сказал он бомбардиру: ты, говорит, увел - ты и плати. А потом по-воински, по команде - пли! А она в мучении ручки ломает...
     - Какой фасон в стародавние-то лета был...
     Смолкли. Ерзнула головешка из костра - для закурки.
     - Девка, говоришь? Девка, конечно, тонкий женский пол, сильно маялась и все-то по стенам шляндает, глядит на пустошь, плачет. Ссохла, что верба. Ну да генерал живо ее уманежил. Подыскал пару из гражданской конторы, приданым наградил, да в Питер обоих... Так, милочек...
     Тяжело и медленно раскачивается утро, но как брызнет солнце, оживеют стрижки, заплетут кудрявые песни - хорошо тогда просыпаться по летней росе и цветку, и человеку.
     Племянник Дондрюков в туфлях на босу ногу вышел на крыльцо, почесал нос и, неспеша, пошел через двор к Свеяге - купаться. А голова, как у турка, замотана мохнатым полотенцем.
     В это время из вторых ворот плавно выползла таратайка, направляясь к флигелям. Возчик вдруг лихо подстегнул потную пегую лошадь и она сбоем поднесла к крыльцу. Из таратайки выпрыгнула коротенькая толстая женщина, с молодыми синими глазами, вкуснее чернослива - и быстро оглянула плац. На шум высунулся из-за угла парень в желтых исподних штанах и красной, вернее, черной от грязи, рубахе. Парень смотрит и удивляется на чудную бабью моду: - ну и сачек... какая у нее клетка по пальту пущена...
     Женщина в коротком клетчатом саке заметила его, и, пока он собирался удрать, благополучно показав пятки, она уж мигом его зацепила.
     - Эй, товарищ! Ты кто здесь?
     Парень почесал лениво пятку.
     - А никто...
     Женщина засмеялась: - Как? Ну и народ? Никто?
     - Никто. А тебе чего? Я пятой роты красноармеец... Семка... Ежели тебе барина, так вот он купаться пошел.
     А она маленькая, толстенькая, что ребенок кругляш - заливается.
     - Ну и народ... Барин, какой барин?
     Парень обиделся.
     - Какой барин... вестовой я, дондрюковский. Вон он полотенцем обмотался, не видишь...
     Парень указал плечом на Дондрюкова.
     Нет спокою кругляшу.
     - Эй, товарищ Дондрюков...
     Тот оглянулся.
     - Здравствуйте! Я из Петербурга, в вашу комиссию, в качестве следователя... куда мне теперь... ни черта не понимаю.
     Искоса, через нос морщится Дондрюков на клетки.
     - Не знаю. Не мое дело. Обратитесь к товарищу Ругаю.
     Сегодня Дондрюкову купанье не в купанье. Не бодрит желтая глубокая вода.

стр. 79

     - Что это за цацу принесло?
     Пока пил чай, допрашивал вестового Семку.
     - Ну и что же она...
     - Да она нивесть дурная, козой егозит. Доложи, говорит, товарищу Ругаю, что приехала товарищ Катя, следовательша петербургская...
     - Ну и что...
     Семка чешется - пятка о пятку.
     - Известно, доложил. Спрашивает, говорю, вас Катя... какая, говорит, Катя? А я почем знаю... Клетчатая, говорю.
     - Ах, дурак... Клетчатая...
     Смеется Дондрюков.
     - Клетчатая, известно...
     Ночи нет, утра нет - опять бьется в небе румяный день.
     --------------

     КОРОЛЬ.

            Нет, нет! Нельзя молиться за
          царя - Ирода: Богородица не
          велит.

     Набухла снегом голубая опушка. Две тропы - два пояска, стягивают ее пухлый живот: одна к колу, другая к сторожке, где живет Пим. Каждую ночь завевает их снегом. Утром снова протопчут.
     Недаром ищут люди у кола утешения. Где же искать... Надо где-либо. Человеку всегда хочется искать.
     Пим, всякий птичий голос знает, каждый звериный след. У Пима строгий угодник в поставце, а перед поставцем неугасимая лампада. Без Пима и лесу быть не может, и сосне без Пима не стоять. Так привыкли люди к Пиму, что к грибам.
     Когда трава-подорожник расти не будет, переведется когда трава эта при дороге, тогда и про Пима забудут.
     А нынче как забыть, коли такие кудеса выкидываются, что и не снилося.
     Недавно вот взбулгачились...
     А все комитетчик побереженский Матвей Коряга. Сход собрали - и малых и старых.
     - Есть де...
     говорит
     - ...Приказ с Москвы. Народу Каменная просит!
     Бабы, известно, в рев: не хочет баба мужика к ружью пускать... не любит... балуется от ружья мужик...
     А Коряга и еще удивительнее загнул.
     - Требуется...
     говорит

стр. 80

     - ...Москве племенной народ. Так, что надобно на племя особо-годных баб да девок... и мужик, который покрепче или парень жирный... Все одно! Должно в волости богатую пайку получите. До распоряжения, покуда в Москву вас погружать будут.
     Тут бабы стали на себя порчу наводить - шилом увечиться.
     А Матвей Коряга:
     - Я...
     говорит
     - ...не при чем. Которые грамотные, пусть сами бумагу прочтут.
     И бумажку из волости всем показывает.
     А бумага такая:

     Председателю деревенского совета Побереж.

     Предлагается вам в трехдневный срок представить сведенья о количестве граждан до 16 лет и свыше, а также сведенья о племенных русских мужчин и женщин, и если имеются граждане не русского пола, как корел и прочие, то таковые занести отдельно.

     Печать
                         Завед. Волпродотделом С. Новожилов.

     Прав Коряга.
     - Не иначе...
     говорит
     - ...Рассее с мериканцем воевать. Ну и надобно здорового народу!
     - Не пойдем!
     Чистый бунт.
     Спасибо раз'яснение вышло. Дьякон случаем свеяжский заехал, за картошкой...
     - Это...
     говорит
     - ...помрачение умов. Не больше. А постигла путаница. В уезде у нас жидочек приезжал от комиссии племенного состава. Хотят знать, кто у нас татарин, кто православный. Опять по старому... разной веры чтобы...
     - Слава Богу... Это хорошо, если нынче опять различка.
     Не успели успокоиться с одного - как новый слух. Гуторят по избам мужики, что с моря на минных кораблях приехал сам аглицкий король, что не хочет он будто бы, чтобы была коммуна, а чтобы были одни православные. А другие говорили, что если коммуну король уничтожит, то королева захочет, чтобы все были ихней, аглицкой веры. И будто бы даже попов своих на случай захватили, когда обливанье начнется (известно, что ведь у них не святое крещенье, а обливанцы они все).
     Не знают мужики: что делать...
     По тракту месят снег красноармейские эшелоны, пройдет один и снег сразу станет потным и рыжим.

стр. 81

     Ночью слышно, что где-то вздыхают пушки.
     Пим прячет Цукера в сторожке своей.
     - Сиди... на глазах не болтайся. Начальства у нас нынче, что поганок. Так и ездют.
     - Нет, дедушка. Скучно сидеть. Вот придут англичане - заживем.
     - Эх, ты птица! Чего в твоих англичанах? Аглицкий король нам не помочь. Не так за соху взялся, голубок.
     И мужикам, пришедшим спрашивать: принимать ли аглицкого короля? коротко отрезал одно:
     - А что он вам поможет сработать?
     - Да советские депутаты вон... да и девка нынче в разврате...
     Пим только бороду скребет.
     - Девка - ягода, тем зреет... А коли помочи, чего ж вам Ирод, он еще может последнюю икону разорить!
     Мужики все-таки потрухивали. С отчаяния каждый день гнали самогон и горланили:
     - Мы его чорта лысого оглоблей зарежем!
     Но на наши эшелоны тоже глядели с опаскою.
     - Все прут! Подождь, начешут вам в загривок, по первое...
     ---------------

     ОСАДА.

          Война!.. Подъяты, наконец,
          Шумят знамена бранной чести.

     В штабе ярко. На плацу ночь. Скрипят в темноте фурманки. А у крыльца маньчжурская папаха жует колбасу и рассказывает конюхам и вестовым:
     - ...вот я ему и говорю: ты, сукин сын, не имеешь права на такую резолюцию. А он говорит. Как, говорит, не имею права, если с полным мандатом...
     Потом бесятся лошади. Потом бежит человек в туфлях, с ведром в руке.
     - Скажи там... конвойных надо... Ой, Господи. Да где же у вас вода?
     В штабе по стенам ползут черные проволоки полевых телефонов.
     Проволока гудит.
     Донесения от наблюдателей и с батарей.
     - Какой сектор? Какой сектор?
     Но никто не слушает.
     Все хлопочут.
     А на столе, когда разом вздохнут орудия, жалобно дрогнут пустые стаканы.
     Около племянника Дондрюкова груда пепла. Он курит. И окурки складывает пирамидой.
     У стола толпятся.

стр. 82

     - Не терпящее отлагательства... приказ Троцкого...
     - Да что там Троцкий, когда?..
     Каждый вылетает первым.
     Ад'ютант, с повязанной щекой, наклоняется к Дондрюкову и шепчет:
     - Ч.К. просит...
     Поднимаются у Дондрюкова четыреугольные плечи.
     - Не знаю... не знаю. Скажите, чтобы чаю мне.
     Но ад'ютант не слышит. Он ногой ищет позади себя стул и садится, хватаясь за щеку.
     - Зубы, зубы, зубы... Ох, скоро ли они кончат!
     Дондрюков читает вслух приказ и... он обводит штаб мутными глазами.
     - ...Если партийные товарищи и политическая часть согласны, то... я приказываю...
     Но кто-то, высморкавшись, сует к столу шершавую ладонь.
     - Не вполне! Да! Нельзя, чтобы...
     Ее затирают и по столу уже опять стучит уверенная квадратная ладонь Дондрюкова.
     - Так!
     Дондрюков кличет у под'езда вестового Семку и, неспеша, пробирается с ним по аллее к церкви Федора Тирона.
     - Ваше благородье, там в логу говорят при вашем дяденьке девку давили.
     - Какую девку?
     - Не знаю. Конюха рассказывали. За любовь говорят. Будто и прозывался так - Лидкин лог.
     - Ах, Семка, топор, что ли?..
     - Зачем, ваше благородье?
     Дондрюков не замечает, что Семка начал его титуловать.
     - В церковь хочу... вот доска.
     - Дак я ею, мигом, сорву... Руками! Что забили, спрашивается?
     Дондрюков светит карманным фонариком.
     - Семка! У тебя из лаптей пятки торчат.
     Семка хохочет. Хохочет он, камнями давится.
     - Да я бесперечь босой. Только подремонтят, а я опять обломаю. Товар что ли нынче гнилой...
     Войдя в церковь они запутались среди решеток. Потом в потемках нащупали усыпальницу генерал-поручика Дондрюкова, что при царице Екатерине храбро вышагивал по форту с черной заплаткой на носу.
     Дондрюков-племянник опустился на колени.
     Кому? О чем?
     Босые тоже солдаты...
     Орудия реже... устали.

стр. 83

     Дондрюков потрогал шишковатую решетку вокруг усыпальницы:
     - Такие умели умирать...
     - Пойдем, Семка! Ничего, брат, у меня не выходит... не умею...
     - Чего? - спросил Семка.
     Но уже чинно отпечатывались по снегу быстрые Дондрюковские шаги и солидно тилинькали шпоры.
     В штабе суматоха.
     - Архив, собирай... Да куда это к чорту?..
     Предписания пишут огрызком карандаша на смятом клочке бумаги, еще с крошками хлеба.
     Дондрюков же спокоен и решителен.
     Почесав нос, он, уверенно оглядывая всех, ясно отвешивает каждое слово.
     - Умереть
     но
     удержать
     форт.
     Вдруг умолкли гудливые телефоны. В штабе перестало биться сердце.
     В широко-распахнутую, как для гостей, дверь вбежал цирульник Федя.
     - Несчастье! Атака!
     У Дондрюкова краснеет затылок и поднимаются четыреугольные плечи.
     - Атака? Ничего...
     Комната пустеет.
     Дондрюков оглядывается.
     Остались только Федя и Катя клетчатая.
     Федя робко жмется к стулу.
     - Катюшенька, вы бы...
     Дондрюков багровеет.
     - Не герои... Чорт возьми! Товарищ Федя, возьми команду связи во втором этаже...
     Дондрюков вынимает из ящика бутылку спирта и пьет из горлышка и кадык у него шевелится, как у лошади.
     - ...штаб будет защищаться!
     - Но я...
     - Молчать! Хотите...
     Он протягивает Кате бутылку.
     Катя торопливо сдергивает кожаную куртку и пересматривает свои документы.
     - Концом пахнет... Надо уходить.
     - А это? - говорит Дондрюков.
     Взглянув на черный кольт Дондрюкова, Катя садится.
     Вздрагивают круглые плечи.
     Дондрюков бросает на стол револьвер.

стр. 84

     - Пейте. Хотите? Ну, не надо, не надо... Поздно! А если...
     Он хохочет. От плотного, налитого френча отскакивает пуговица.
     - ...попадем вместе в тюрягу... ну, уж я поцелую... Чего же плачете? И полюблю... Ей-Богу. Поздно... Чего же плачете? Поцелую. Хотите?
     Часы на колокольне протянули медленно и длинно.
     В слободе еще отстреливались.
     - Куда бежать?
     Дондрюков вспомнил нежного Уго и прекрасную Паризину.
     И опять засмеялся.
     - Так!
     ---------------

     КОНЦА НЕТУ.

          Почившим песнь окончил я,
          Живых надеждою поздравим.

     В Свеяге военный лагерь. Штаб Группы разместился в Пазовском гостином двору. У Пазовых самовар со стола не сходит. Офимью замучили.
     А Пазову-старику привольно. Без надзора гуляет (не до него теперь).
     Вчера штабные после ужина затеяли стрельбу в цель. Было уж потом старику работы. Часа два по двору со свечкой ползал - патронные гильзы собирал.
     - А ну взорвутся?
     К комиссару тоже пристал.
     - Ну, что побил или нет? А то они - немцы, сволочи, им бы сосисек только. Ты побей!
     - Англичане, папаша, англичане...
     - Мне бы кинжал... А то бы я ихнего короля... Таичка, куда это запропастился кинжал мой?.. Их пускать нельзя... Немец - он дока.
     От батальонов потели дороги. А батальоны все шли и шли.
     У Совета груды подвод. Мужики ждут по двое суток. Щелкает брань гулче ореха.
     - По военной повинности... Конец-то скоро ли? Господи! Животы заморишь.
     Дозоры... Окопы... Песни.
     Масленица вокруг Свеяги. И в воздухе чад.
     Примяты белые зимние поля, поднялся из логов немой сладкий лес.
     Пим осел на хлеба у Полаги (Полага-то тоже в город перебралась).
     - Уйду, Пим.
     - Куды пойдешь, дурочка?
     - В Москву... силы моей нету.

стр. 85

     - Вишь, батька-то, царствие ему небесное, правильно обозначал. Не след было тебе за Тимошку выходить. Да сиди. С полой-то водой все отишает. Тихо жить будем.
     - Нет, пойду.
     Прибежал цирульник Федя. Мокрее и встрепаннее паршивой собаки.
     - Ужасти! Заарестовали их англичане по военно-полевому суду, а на другой день к машинке - на березу, что у Федора Тирона. Катюшенька такая веселая, с нежностью к самому Дондрюкову - вместе сидели. А тут слободские какие-то на Катюшеньку, ровно сучки, разодрали насквозь, да в пролубь. Заметалась Катюшка, боюсь - кричит. А уж у березы Цукер, который бежавши, народу речь говорит. Имеем, говорит, полное право... Именем...
     говорит
     - ... революции! Вон...
     - А Ругай?
     Спросила Полага и стянула на глаза полушалок.
     Федя не понял.
     - Это что - матрос? Не помню... Рваный он... Может сюда придет... Да, а Цукер-то им всем прямо. По праву, говорит. Именем...
     говорит
     - ... революции.
     Через тракт, выжимая пот из снега, лениво выбивались рыжие фурманки - шумнее нескладного тараканьего стада. В хвосте обоза у флага с красным крестом сидела Тайка в зеленых бурках и зеленом полушубке.
     Увидев своих и Полагу, она бросила в снег окурок.
     - Белых вышибать!
     И раскидала по снегу голосом горсть звонких стеклышек.
     - Идем!
     - Конец-то скоро? Иль нету?
     - Нету!.. Опять сначала.
     Смеется.
     И уж издали опять обернулась к Полаге.
     - Тимошу увидите... Скажите, что я - санотряд 45...
     - Чего?
     - Санотряд 45, - кричит Тайка: - Со-арак пяд!
     Полага смотрит на зеленый пухлый полушубок - не узнать тонкой Тайки... И на губы Тайкины, мокрее моркови...
     Не может чего-то понять Полага. Не одолеешь. И, застыдившись, она ушла с улицы.
     А от вокзала ровной дробью, откинув народ к канавам, мял тракт грубым сапогом матросский отряд. Крепко склепан, с припаянной к спине винтовкой, на груди тусклят пять медных пуговиц, а глаза надежней и медяней пуговиц.

стр. 86

     И серые шпалеры с ленточками на затылках, кремневой глоткой не песню высекают, а огонь жгут.

          Обре-зает Дашка косу
          Дает лен-точку матросу...
          Э-э-их!

     И ноги низкие, короткие, чугуном утрамбовывают ...р-а-аз, два-а...

          Эх, Дунька, Дунька - я
          Дунька я-годка мо-я!

     - Такой вышибет... Верно.
     И, сняв треух, Пим перекрестился.

home