стр. 5

     В. Шкловский

     "ВОЙНА И МИР" Л. ТОЛСТОГО

     ГЛАВА 3-Я

     Что именно вытеснял Толстой из того материала, который был у него на руках

     (Окончание)

     Из письма Волковой Толстой заимствовал подробность о "штатском" человеке во время Бородина; рядом с этой заметкой, чрезвычайно усиленной Толстым, в романе находится следующее место:

     "...21 января.
     У нас много нового, милый друг. Вопервых, генерал Титов прибыл с тридцатью тысячами ополченцев. Войско это ведет он в Малороссию. Двенадцать тысяч солдат, родом из Пензы, порядочные бунтовщики; стоит того послушать, как Титов о них отзывается.
     ...Про своих солдат он говорит: "Это бунтующие бунтовщики". Разумовский его иначе не называет, как начальником бунтовщиков. В сущности его должность весьма неприятная: ему приходится командовать двенадцатью тысячами солдат, которые подняли бунт и не хотели итти в поход, говоря, что у них не обрита борода, и их не приводили к присяге, значит, они не настоящие солдаты. Если бы государь нуждался в войске, то велел бы объявить рекрутский набор, говорят они, а в ополчение государственных крестьян не берут, значит все это выдумка помещиков, которые хотят выдать их французам, и что указ вовсе не от государя, а от их же начальников. Эта история происходила в ста верстах от нас, на границе Пензенской губернии. Пришлось высечь кнутом триста главных мятежников, да сотни две прогнать сквозь строй; наконец принуждены были выстрелить в них картечью, причем пало человек пятьдесят. После этого бунтовщики двинулись, но до сих пор видно, что у них недоброе на уме. Эти молодцы ограбили два города, сожгли несколько деревень и даже имели намерение перерезать своих начальников и помещиков. Эта разбойничья шайка находится теперь

стр. 6

в нашем городе, и мы от нее избавимся лишь через три дня. Я желаю, чтобы они ушли подальше: пока они в нашей губернии, я не успокоюсь, хотя за ними и следует батальон регулярного войска и четыре пушки".
     ("Вестник Европы", 1874 г., август, N 8, из письма М. А. Волковой к В. И. Ланской.)

     У Ильи Радожицкого в описании Бородина мы видим, что ратники эти и под Бородином не сражались. У Льва Николаевича Толстого, правда, нет упора на то, что они сражались, но ополченцы у Льва Николаевича находятся в Бородине в патриотическом настроении и хотят навалиться на Наполеона "всем народом". Такая фраза существовала, но она принадлежит не ополченцам, а Багратиону, и взята Львом Николаевичем следующим образом. Он взял у Михайловского-Данилевского письмо Багратиона к Аракчееву, отрезал конец просто из соображений компактности, из середины взял фразу "навалиться всем народом" и передал ее народу. Багратион только хотел, чтобы народ так говорил, Багратион хотел "раздразнить чернь".
     Ратники ополчения на Бородине сражаться не могли уже потому, что их не решались вооружить.
     Приведу свидетельства:

     1) ополчение не сражалось.
     Кутузов, не надеясь на стойкость ополчения, оставленного в первоначальном своем составе, по причине недостатка времени на размещение его по полкам, приказал ему заняться перенесением раненых из средины битвы и доставлением их в подвижные больницы, помещенные в тылу сражавшихся войск.
     (Денис Давыдов, переписка с Вальтер-Скоттом.)

     2) Ополчение не было вооружено, хотя в Москве оружие было.

     В Москве было оставлено большое количество оружия; приведем сперва показание Наполеона:

     Из письма Наполеона к Александру I.
     "...Я считаю невозможным, чтобы с вашими правилами, вашим сердцем и светлым образом мыслей, вы допустили такие неистовства, недостойные великого монарха и великого народа. Когда увозили из Москвы пожарные трубы, оставили в ней 150 орудий, 70 000 новых ружей, 1 600 000 патронов, великое множество пороха, селитры, серы и пр.".

     А потом выписку из "Артиллерийской ведомости":

     "...В Москве оставлено русских и иностранных пушек 156, более 80 000 ружей, карабинов, штуцеров, пистолетов, в том числе половина негодных, слишком 60 000 белого оружия, 20 000 пуд. пороха, 27 000 ядер, гранат, бомб, бранскугелей.
     (Из дел Артиллерийского департамента.)
          (Михайловский-Данилевский, op. cit., т. III, стр. 373.)

     Богданович в своей истории выражает изумление тому, что оружие не было роздано ополченцам, которые были вооружены пиками. Ответ на недоумение Богдановича мы можем иметь в записках Сергея Николаевича Глинки:

стр. 7

     "...Не сносясь с смоленскими помещиками, и я, по взятии Смоленска, подал графу Растопчину записку о вооружении охотничьих дружин по уездам московским, излагая, что, начиная от Гжатской пристани, оттуда по обеим сторонам тянутся с небольшими промежутками леса, эти лесные дружины могли бы сильно тревожить Наполеона. Граф сперва согласился, а потом сказал: "Мы еще не знаем, как повернется русский народ. Мое дело выпроводить теперь дворян из уездов московских". Граф Растопчин не знал, как повернется русский народ..."
     (Записки Сергея Глинки, СПБ., 1895 г., изд. журн. "Русская старина", стр. 255.)

     Ополчение сражаться не хотело, споря, как мы видели в первом пункте, о бородах.
     Этот спор о бородах Пензенского ополчения имел свой смысл: бороды было приказано не брить вот почему:

     "...Приэтом отдано было в приказе по армиям, чтобы "принимать воинов ополчения не яко солдат, постоянно в сие звание определенных, но яко на время предоставивших себя на защиту отечества. А посему воины ополчения московского одежд своих не переменяют, бород не бреют и, одним словом, остаются в прежнем их состоянии, и по исполнении сей священной обязанности возвратятся в домы свои". (Т. е. останутся крепостными: солдаты, у которых бороды брились, от крепостного состояния освобождались.)
     (М. Богданович. История отечественной войны 1812 г., СПБ., 1859 г., т. II, стр. 241.)

     Таким образом представление об энтузиазме всех классов населения совершенно неверное; можно говорить о некотором энтузиазме купцов. Например, мы знаем, что крестьяне не везли провизию в русскую армию и поэтому получались такие картины:

     "...Вчерась из Калуги прибыл обоз с сухарями, которые велено принять в наш полк; лошаденки так изморены, что чуть плетутся, а на подводчиках синие кафтаны, шелковые кушаки, пуховые шляпы. Вот мы и ну их распрашивать. Что ж вышло? Настоящие хозяева кто захворал, кто из страха бежал, так, чтобы не остановить дела, с сухарями поехали купцы. Один такой осанистый и по лицу-то словно праведный, вслушавшись, что мы их между собой похваливали, сказал нам: "Труды наши не поравняются с вашими, храбрые воины! Не много мы сделали, что по доброй воле обоз к вам пригнали".
     (Подарок товарищам или переписка русских солдат, изданный Скобелевым. Письмо XII, стр. 69 - 70.)

     Любопытно отметить, что после написания "Войны и мира" мысль о народном единодушии двенадцатого года стала общей. Не очень элементарно думающий Михайловский (народник) говорит о единстве интересов населения 1812 года как о чем-то само собой разумеющемся.
     Другого мнения был Растопчин. Приведу конец его последней афиши:

     "...Ведь опять и капитан-исправники и заседатели везде есть на месте. Гей, ребята! Живите смирно, да честно, а то дураки забиячные головы кричат "Батюшка, не будем".

     (Растопчинская афиша 1812 года. Библиографическое издание в 300 экземплярах, издана А. С. Сувориным, СПБ., 1889 г., стр. 54.)

стр. 8

     Неверно и представление, которое дает Лев Николаевич о народной войне. Прежде всего, как мы видим у Давыдова, нельзя сказать, чтобы ненависть к Наполеону среди крестьян была всеобщая. Были даже попытки устроить восстание против помещиков. Приведу показания Дениса Давыдова.

     "...К славе нашего народа, во всей той стране известными и истинными изменниками были одни дворовые люди отставного майора Семена Вишнева и несколько крестьян. Первые, соединясь с французскими мародерами, убили своего помещика. Ефим Никифоров убил с ними отставного поручика Данилу Иванова, а Сергей Мартынов, указывая неприятелю на известных ему богатых поселян, убил управителя села Городища, разграбил церковь, вырыл из гробов прах помещицы этого села и стрелял по казакам. При появлении моей партии в этой стороне, все первые разбежались и скрылись, но последнего мы захватили 14-го числа. Эта добыча была для меня важнее двухсот французов; я немедленно рапортовал о том начальнику ополчения и решил его примерно наказать.
     21-го я получил повеление расстрелять преступника; тотчас было мною разослано по всем соседним деревням объявление, чтобы крестьяне собирались в Городище. Четыре священника ближних сел были туда же приглашены; 22-го поутру преступника исповедали, надели на него белую рубашку и привели под караулом к самой той церкви, которую он грабил с врагами отечества. Священники стояли перед нею лицом в поле, на одной черте с ними взвод пехоты. Преступник был поставлен на колени, лицом к священникам, за ним народ, а за народом вся партия, полукружием. Его заживо отпели. Надеялся ли он на прощение? Укоренилось ли в нем безбожие до высшей степени, или им овладело отчаяние, но во все время он ни разу не перекрестился. Когда служба кончилась, я велел ему поклониться на четыре стороны, а отряду расступиться, он же продолжал глядеть на меня глазами неведения; наконец я приказал отвести его далее и завязать глаза: приэтом он затрепетал; взвод подвинулся и выстрелил разом. Тогда моя партия окружила зрителей, в числе коих хотя и не было ни одного изменника и грабителя, но были, однако, ослушники начальства. Имея список виновных, я стал выкликать их поодиночке и наказывать нагайками.
     (Денис Давыдов, Дневник партизанских действий, 1812 г., стр. 59 - 61.)

     Итак, вы видите, что за помощь французам крестьяне растреливались. Что же делал Давыдов за то же самое с помещиками?

     "...На рассвете избу мою окружили просители; более двухсот окрестных крестьян пали к ногам моим с жалобой на Масленникова, говоря: "Ты увидишь, кормилец, его село. Ни один хранц (т. е. франц или француз) до него не дотронулся, потому что он с хранцами же грабил нас и посылал все в Вязьму - всех разорил, ни синь пороху не оставил".
     Я велел Масленникову оправдываться, но он не мог ничего другого представить, как то, что крестьяне эти - изменники, бунтовщики, разбойники, мошенники и пр.; все эти прозвища не были ими заслужены и не могли оправдать его самого. Я, возвыся голос, сказал: "Глас божий - глас народа!" Приэтом разругав его в выражениях весьма сильных, я избавил его от заслуженного им телесного наказания. Совесть меня упрекала в том, что я не наказал старого Масленникова, но признаюсь, не имея верных документов, я не смел в одно и то же время брать на себя роль и судьи и палача, хотя руки у меня сильно чесались".
     (Денис Давыдов, Дневник партиз. действий, стр. 92 - 93.)

     Убийство русских партизан русскими же было явление самое обыкновенное; причем Давыдов объясняет это тем, что крестьяне путали формы. Объяснение это не вполне удовлетворительно:

стр. 9

     "...Даже места, в которых еще не было неприятеля, представляли нам не мало препятствий. Общее и добровольное ополчение поселян преграждало нам путь. В каждом селении ворота были заперты; при них стояли стар и млад с вилами, кольями, топорами, и некоторые из них с огнестрельным оружием. К каждому селению один из нас принужден был подъезжать и говорить жителям, что мы - русские, что мы пришли к ним на помощь, на защиту православных церквей. Часто ответом нам был выстрел или пущенный с размаха топор, от ударов которого судьба спасла нас".

     Дальше сноска:

     "За два дня до моего прихода в село Егорьевское крестьяне ближней волости истребили команду Тептярского казачьего полка, состоявшую из шестидесяти казаков. Они приняли казаков сих за неприятеля от нечистого произношения ими русского языка. Сии же самые крестьяне напали на отставшую мою телегу, на коей лежал чемодан и больной гусар Пучков. Пучкова оставили замертво на дороге, телегу разрубили топорами, но из вещей ничего не взяли, а разорвали их в куски и разбросали по полю".
     (Денис Давыдов 6 p. cit., стр. 42.)

     Толстой об этих бунтах и недовольствиях знал, и поэтому у него есть след вытесненного материала: это попытка бунта, ликвидированного Николаем Ростовым.
     Смягчены у Льва Николаевича Толстого и несчастия отступающей французской армии, причем сострадание и великодушие русского народа взяты не из источника: например, выходу капитана и барабанщика Винцена соответствует следующее место у Ильи Радожицкого.

     "Мы заговорили о Наполеоне. Едва имя это коснулось его слуха, как тысячи проклятий - Seierverdaunt und verflucht in Ewigkeit! - стали изливаться из уст несчастного страдальца на виновника всех бедствий. Вскоре за ним явился другой, настоящий француз, в шинельке и в кивере, подпираясь костылем; он был ранен в ногу. Этот казался бодрее, хотя также весьма изнурен и слаб. Первое слово его было: Messieurs, du pain! - Тогда длинный немец перестал бранить Наполеона и, видно, от ненависти к французам, уступил свое место пришедшему, а сам, поблагодаривши нас, пошел искать иного пристанища. Француз говорил немного и жаловался только на холод. Мы уже отпивали чай, дали ему сухарь не размоченный, но он не в состоянии был грызть его. Видя тщетные усилия француза над русским сухарем, я спросил его: стал бы он есть лошадиное мясо? "Почему не так? В нужде нет закона!" - сказал он. Указавши ему на близлежавшую лошадь, я предложил, что он может тут же удовлетворить свой аппетит. "Если б только у меня было чем отрезать часть", - говорил он. Ему подали топор, и я хотел видеть операцию. Француз с топором поплелся к лошади и, пав на нее коленами, стал тюкать, сколько в нем было силы; но мороз окаменил ее. Видя невозможность добыть себе мяса, бедняк возвратился к огню и, положив топор, сказал весьма равнодушно: "Que faire! Il faut mourir!" Он тут же лег. Последние слова его сделали во мне сильное впечатление. Как в столь жестокой крайности иметь такую твердость духа и с таким равнодушием ожидать смерти! Притом без малейшего вопля и стенания, без малейшей жалобы на виновника своих бедствий! Тронутый его положением до глубины сердца, я давал ему сухарей, какие у меня еще оставались, но француз не принимал их, говоря, что не в состоянии пользоваться моим благодеянием... Я скрылся в палатку под тулуп, огонь угас - сильный мороз заставил меня в собственной теплоте своей погрузиться в бесчувственность сурка, оставив француза в его бедственной участи". (Стр. 264.)

стр. 10

     Сцены так называемой народной войны были ужасны. У Михайловского-Данилевского есть запись о сельском старосте, который запросил, каким еще способом ему убивать французов, потому что он уже истощил все способы смертей, ему известные. Но в своем способе изображения жалких и ничтожных французов, избиваемых крупным и рослым русским мужиком, Толстой тоже не последовал за источниками. Сцены настоящей войны были ужасней. Приведу отрывок из Ильи Радожицкого:

     "Забавный анекдот рассказывал нам мужичок о двух французских латниках, зашедших к нам в деревню. Эти кавалеристы были рослые и в полном кирасирском вооружении, а потому мужики боялись подступить к таким рыцарям. Великаны вошли в избу и, показывая крестьянам деньги, давали разуметь, чтоб принесли водки и хлеба. Мужики долго совещались, как бы этих страшных гостей сбыть с рук; наконец решились накормить и напоить. "После чего, конечно-де, великаны лягут спать, тогда и душу вон". Тотчас принесли водки, хлеба, молока и с этими дарами послали к богатырям старую бабу. Французы обрадовались пище, и давали бабе деньги, но она их не приняла, боясь, чтобы ее не заморочили ими. "Вот они стали пить да есть, - говорил мужик, - и, поглядывая на нас, посвоему бормотали. Мы будто бы разошлись и оставили одного парня подсматривать за ними..." История продолжалась таким образом: наевшись и напившись, один кирасир скинул латы, шишак и лег на скамью, положив подле себя обнаженный палаш; другой не ложился и не скинул с себя ни лат, ни шишака, но сел за стол, положив перед собой пистолет, и облокотившись, положил лицо на оба кулака. Богатыри, опасаясь крестьян, довольно взяли предосторожности, и, казалось, посменно хотели отдыхать. Но как они оба были чрезвычайно утомлены, то, после порядочного угощения, кирасир, лежавший на скамье, скоро захрапел, да и часовой на кулаках тоже прикурнул. Тогда парень дал знать миру, что заснули. Мужики того и ждали. Собравшись вновь и перешептываясь на дворе, советовались, как поступить. Вызвались охотники: один с топором, другой с затяжною петлей на канате. Оба разулись, и, перекрестившись, вошли тихонько в избу; потом подкрались каждый со своим снадобьем к сонным богатырям, и, взглянувшись, разом, один хватил топором в голову лежачего, а другой накинул петлю на сидячего. Первый богатырь только что вздрогнул и протянулся, а другой вскочил, но за концы каната крестьяне уже держались миром при дверях, снаружи: он не успел опомниться и схватить пистолета, как был уже вытащен силою каната за шею вон. Этот богатырь старался только удержать давление петли, чтобы не задушили. Следуя притяжению каната, он сунулся прямо на мужиков, но они ухитрились развести концы каната в разные стороны; тогда богатырь стал между двумя силами: сунется ли к одной стороне, другая его тянет, бросится ли к этой, первая поправится. Таким образом долго они с ним возились, как с добрым медведем. Напоследок, боровшись и напрягая силы, "великан, - продолжал мужик, - умаялся, батюшко, и повалился, как глыба: тут-то мы его доколотили, чем попало".
     Слыша такие рассказы, нельзя было не содрогаться ожесточению русского народа против своих разорителей; возбужденный фанатизм выходил за пределы человечества.
     (Илья Радожицкий, стр. 242, 243.)

     Неверны представления, даваемые Львом Николаевичем Толстым о народной войне, т. е. о том, что французы не последовали примеру русских и не организовали партизанской войны.

     "И благо тому народу, который, не как французы в 1813 году, отсалютовав по всем правилам искусства и перевернув шпагу эфесом, грациозно и учтиво передает ее великодушному победителю, а благо тому народу,

стр. 11

который в минуту испытания, не спрашивая о том, как по правилам поступали другие в подобных случаях, с простотою и легкостью поднимает первую попавшуюся дубину и гвоздит ею до тех пор, пока в душе его чувство оскорбления и мести не заменится презрением и жалостью".
     (Л. Н. Толстой, Война и мир, т. IV, стр. 99, Mcr., 1914.)

     Партизанская война, по крайней мере, в том размере, в каком она была в России, во Франции была, причем нужно строго установить тот факт, что в России партизанам не удалось занять ни одного этапа и не удалось даже перехватить телеграммы-депеши, как мы видим из показаний Давыдова. Приведу ряд отрывков из Радожицкого, так как эта книга сейчас чрезвычайно редка и уже никогда не будет переиздана, а материал ее чрезвычайно интересен, характерен и хорошо был известен Льву Николаевичу Толстому.

     "Французский народ, претерпевая разорение от вторжения чужеземных войск, ожесточился и стал вооружаться для защиты собственности. Союзники принуждены были обезоружить жителей и объявить им, что всякий из них, взятый с оружием в руках, будет предан казни, а город или деревня, где встретится сопротивление, будут преданы разорению и огню. Исполнение на самом деле таких угроз еще более ожесточило народ, который едва не воспламенился для национальной войны".
     "Легкой рысью въехал я верхом, по Шалонской дороге, на гору, закрывающую город, и тотчас от ветряных мельниц увидел вершины зданий обширного Реймса, стелющегося по долине, вправо версты на три. Город окружен каменною стеною рыцарских времен и глубоким рвом. Из амбразур выглядывали пушки и до половины люди, между которыми можно было заметить женщин с ружьями".
     ("Походные записки артиллериста, с 1812 по 1816 г.", Москва, 1835 г., "Война во Франции".)

     Итак, партизанская война была, в ней принимали участие даже женщины. Не было во Франции только русских пространств.
     Я не могу выписать всех указаний Ильи Радожицкого о нападении французских партизан, потому что их очень много.
     В вытесненный материал попадает материал и русского военного неумения при очень подробном анализе Бородинского сражения. В этой военной книге "Война и мир", к которой приложены карты и т. д. и т. д., Лев Николаевич Толстой забывает сказать, что Кутузов во время сражения забыл 300 пушек и не ввел их в действие, чем и объясняется неравенство потерь с обеих сторон. Современники Льва Николаевича Толстого на эту ошибку его указывали:

     " ... Граф Толстой во что бы то ни стало хочет показать образцовыми действия Кутузова и никуда не годными распоряжения Наполеона. Замечая, что русские войска в бородинском сражении на отдельных пунктах действовали превосходно, а с другой стороны, видя отсутствие распоряжений Кутузова, автор находит, что именно в этом и состоит роль главнокомандующего, и что Кутузов сознательно не вмешивался в ход боя. Но так ли действительно это было? В годину бородинской битвы Кутузов был очень стар, ему недоставало энергии, короче, по своим нравственным и физическим условиям, он не мог вполне руководить ходом боя. Оттого в этот

стр. 12

памятный день, единственное оружие, в котором мы имели перевес над французами - артиллерия - осталась неупотребленною в дело. Французы имели 587 орудий, из которых 160 были полковые, т. е. совершенно ничтожной дальности; мы имели 640 орудий, из которых 1/4 часть состояла из батарейных орудий, а между тем 300 орудий нашего артиллерийского резерва почти не были в деле, по крайней мере, не были употреблены в массе и не оказали существенного влияния на ход сражения.
     ("Военный сборник", N 8 за 1868 г. Библиография, "Война и мир", IV том, соч. гр. Л. Н. Толстого, статья Н. Л., стр. 81 - 125.)

     Может быть, Льву Николаевичу Толстому этого периода и нужно было доказать, что мы можем сражаться, не изменяя своего строя, своего способа командования, потому что указание на лучшее командование, на лучшее оружие, в то время было указанием либеральным.
     Это были бесконечные упреки кремневым ружьям после Севастопольской компании.
     А Лев Николаевич Толстой в своем романе доказывает, что Россия побеждает превосходством своего духа или особенностью своей национальной организации. Поэтому Лев Николаевич Толстой не мог написать, что у французов была тоже партизанская война, потому что партизанская война французам не помогла. Кроме того Лев Николаевич все время настаивает на разности национального характера, а тут получилось бы сходство.
     Замерзающие французы тоже не могли попасть в роман, потому что они, особенно если дать их сражающимися и побеждающими, они были бы героями, и поэтому вся часть отступления дана скороговоркой, а поступки Нея и т. д. пересказаны по методу остранения, и от определенного исторического факта остается только его ироническое недоверчивое воспоминание. Здесь материал деформирован не меньше, чем в случае с крестьянским бунтом.
     Я думаю, что приведенного материала достаточно, чтобы показать ненадежность "Войны и мира" как исторического романа.
     Это не история - это попытка ее переделать, найти в ней золотой век и обезвредить те черты эпохи, которые этому представлению противоречат.
     В качестве заключения приведу только один отрывок из Наполеона: Лев Николаевич всегда в споре говорил не с человеком, а с куклой. Он придумывал себе противника и его оспаривал; причем придумывал этого противника гениально. У этого противника доводы были не те, которые он имел, а другие: простые до глупости, реальные и которые легко можно было довести до нелепости.
     Наполеон нужен был Толстому такой, который хочет управлять историей, который убежден, что он управляет историей. В противоположность этому Наполеону Лев Николаевич выдумал Кутузова и этим совершил завет своих предшественников, которые часто вспоминали имя Кутузова, но всегда извиняясь, как за невышедшую легенду.

стр. 13

     Тут любопытно проследить, что этот Кутузов Вяземского не похож на стихотворного Кутузова того же автора. Один из них совершенно условный и противоречащий истории: Кутузов не в коляске, а на коне, а другой состоит из одних оговорок.

          И Кутузов пред мною,
          Вспомню-ль о Бородине,
          Он и в белой был фуражке
          И на белом был коне.
     (Князь П. А. Вяземский "Поминки о Бородинской битве", посв. Д. Г. Бибикову.)

     Это стихи, а вот проза:

     "Государь не доверял ни высоким военным способностям, ни личным свойствам Кутузова. Между тем он превозмог в себе предубеждение и вверил ему судьбу России и свою судьбу, вверил единственно потому, что Россия веровала в Кутузова. Тяжела должна была быть в Александре внутренняя борьба; великую жертву принес он отечеству, когда, подавляя личную волю свою и безграничную царскую власть, покорил он себя общественному мнению.
     Можно обвинять Кутузова в некоторых стратегических ошибках, сделанных им во время отечественной войны; но это подлежит разбирательству и суду военных авторитетов. Это вопрос науки и критики. Отечество и народ не входят в подобные исследования.
     (П. А. Вяземский, Собрание сочинений, стр. 122 - 123. Ср. отзывы Вяземского на стр. 49 и 120.)

     Но Льву Николаевичу Кутузов удался. А между тем та мудрость Кутузова, которую восхваляет Толстой, могла бы быть им найдена у Наполеона, потому что Наполеон не всегда думал, что он управляет событиями, и вот цитата из мемуаров на св. Елене, которую Лев Николаевич не принял в извинение для самоуверенного Наполеона:

     "Непрестанно говорят о моей любви к войне, а разве я не принужден был постоянно защищаться? Разве я одержал хоть одну большую победу, не предложивши немедленно мира?
     Истина в том, что я никогда не был хозяином своих побуждений (движений), в действительности я никогда не был самим собою. Я мог иметь много планов; но я никогда не имел свободы выполнить ни одного из них.
     Я, правда, стоял у кормила (держал руль), но как ни сильна была моя рука - волны внезапные и многочисленные были еще сильнее, и я имел мудрость (благоразумие) им уступать, чтобы не пойти ко дну из желания упорно им сопротивляться.
     Таким образом я никогда не был действительно хозяином самому себе, но всегда обстоятельства управляли мной; до того, что в начале моего возвышения, во времена консульства, искренние друзья, мои горячие сторонники, спрашивали меня иногда из лучших побуждений "до чего я предполагаю дойти" (чего я хочу достичь). И я всегда отвечал, что ничего об этом не знаю; они бывали поражены, может быть недовольны, а между тем я говорил им сущую правду. Позже, во времена империи, когда было меньше фамильярности, на многих лицах я читал тот же вопрос и мог бы дать им только тот же самый ответ.
     Потому что я не был хозяином своих действий, потому что я не имел безумия желать повернуть события по своей системе, а наоборот, я приспособлял (сгибал) свою систему в связи с событиями.

стр. 14

     Это создавало мне видимость изменчивости, непоследовательности и заставляло иногда осуждать меня, но было ли это справедливо?"
     (Ля Каз, Мемориал св. Елены, т. II, гл. II, Переговоры в Амиене, стр. 1317.)

     Меня могут спросить: если Лев Николаевич писал, так сказать, оду в новом стиле, если он исполнял задачу времени, если мы можем сказать, что Тентетников у Гоголя "что-то писал" и Чичиков разменял это "что-то" в "истории отечественных генералов", если мы можем сказать, что прославление двенадцатого года - это типичнейшее занятие пишущего помещика в своей деревне, потому что иначе непонятна догадливость Чичикова, если мы можем сказать, что Лев Николаевич Толстой превосходно выполнил свой социальный заказ, то почему же современники-дворяне иногда упрекают Льва Николаевича Толстого?
     Тут произошло столкновение литературных вкусов, и люди не узнали определенного мотива в его новом жанре. Вяземский обиделся за Александра I не только за историческую недобросовестность, потому что за это он бы не постоял, а за то, что Александр I жует, а жевать он не должен по законам жанра Вяземского.
     Работу этого жанра, его целесообразность, его применение с точки зрения интересов Норова понял только Константин Леонтьев.

     " ... Почему я предпочел выше слова "политическая" слову "историческая" заслуга, сейчас скажу. Под выражением "историческая" заслуга писателя подразумевается скорей заслуга точности, верности изображения, чем заслуга сильного и полезного влияния. Вот почему, насколько верно изображение эпохи в "Войне и мире", - решить еще нелегко; но легко признать, что это изображение оставляет в душе читателя глубокий патриотический след. При нашей же наклонности все что-то подозревать у самих себя, во всем у себя видеть худое и слабое прежде хорошего и сильного - самые внешние приемы графа Толстого, то до натяжки тонкие и придирчивые, то до грубости, я не скажу даже реальные, а реалистические или натуралистические - очень полезны. Будь написано немножко поидеальнее, попроще, пообщее - пожалуй, и не поверили бы.
     Вовторых, граф Толстой прав еще и потому, повторяю, что сознательно или бессознательно, но сослужил читателям патриотическую службу всеми этими мелкими внешними принижениями жизни; они это любят и через это больше верят и высокому и сильнее поражаются тем, что у него изящно".
     (К. Леонтьев, О романах гр. Л. Н. Толстого, стр. 23.)

     И это был один из коренных моментов признания Льва Николаевича Толстого, отмеченный умным наблюдателем.
     Лев Николаевич хотел исправить и исправил неувязку "гимназического" и "университетского" знаний истории двенадцатого года.
     Вот что говорит он сам:

     " ... Всякий русский мальчик, учащийся читать, знает, что Бородинское сражение есть слава русского оружия и что оно выиграно. Но тот же мальчик, возрастая и начиная читать научные военные сочинения, узнает, что сражение, после которого отступило войско, проиграно; вслед за Бородинским сражением войска отступили, и Москва отдана неприятелю. Кто из русских людей, воспитанных на убеждении, что Бородинское сражение

стр. 15

есть лучшая слава русского оружия, есть победа, - не приходил в тяжелое и грустное недоумение, читая эти научные иностранные и, что еще убедительнее, русские, писанные под иждивением правительства описания этой войны. После Бородина русские отступили, и французы заняли Москву. Следовательно, говорят историки, русские проиграли сражение.
     ("Русский архив", 1869 г.)

     "Война и мир" по заданию, но не по восприятию читателя - канонизация легенды.

home