стр. 323

     Ник. Смирнов.

     ПО ЖУРНАЛЬНЫМ СТРАНИЦАМ.

     (Обзор).

     Революция разрушила старые устои, традиции и заветы. Но мы, когда говорим о завоеваниях Октябрьской революции, у нас как-то затушевывается их драгоценная жемчужина: нарождение и укрепление новой общественности основы социалистического строительства. Старый бытовой уклад - парламентаризм, либеральное "общественное мнение", с рупором "толстых" журналов, земские косоворотки, поэзия фригийского колпака и демократического Ханаана - далекое, безвозвратное прошлое. Мы имеем новые государственные формы, основанные на рабоче-крестьянской, т.-е. подлинно демократической, самодеятельности, тонкий, но упругий слой молодой советской интеллигенции и свои "толстые" журналы - трибуну новой общественности.
     Новая общественность создалась в результате долгой ломки, долгой проповеди и усиленной борьбы. Борьба за молодую, еще не отстоявшуюся советскую общественность далеко не закончена. В условиях Нэп'а она, наоборот, развертывается и обостряется, ибо нельзя ребенка революции отдать на руки старой няни из купеческого особняка или с антресолей помещичьей усадьбы. А таких нянюшек, до Нэп'а числившихся в разряде "безработных", в лице возродившихся частных изданий, у нас довольно много. И потому наша печать - и, особенно, журналы - приобретает в настоящее время исключительное значение: коммунистическое слово, через завоевание массового читателя, окончательно укрепит ту новую, советскую общественность, которую так хочет взять под свою опеку возрождаемый Нэп'ом капитализм.

     * * *

     Прежде чем перейти к обзору наших "толстых" журналов, остановимся в тихой гавани разбитого корабля старой общественности - на парижских "Современных записках".
     "Современные записки", в некотором роде, целый паноптикум: выветренные лозунги, высохшие заветы, набальзамированный труп "хозяина земли русской" - "учредительного собрания". Журнал, издаваемый при "ближайшем участии" "имен", вроде б. председателя всероссийского "передбанника", выходит ежемесячно и, притом, в об'еме 400 страниц. Каждый месяц несколько Тряпичкиных, вдохновляясь запахом сюртука, в котором они обедали у своего выигравшего крупную сумму друга, пишут длиннейшие статьи о мировых

стр. 324

проблемах и "завтрашнем дне", грядущем в белоснежном кителе "учредительного" жандарма. Им подпевают свободные поэты, отыскавшие в парижских кабачках потерянную лиру, а "братья-писатели", на всяческие лады - и бездарно, и талантливо - живописуют или ленивого Обломова, или скромного, воплощенного в христианском облике Платона Каратаева, российского мужичка.
     Последний номер "Записок" обогатился новыми именами: в области политической - г. Кусковой, в области "философской" - Гершензоном, а в литературном отделе... Зензиновым.
     Зензинов, имевший в молодости "грехи" (кто перед богом не грешен, перед царем не виноват!) - был сослан в ссылку. Теперь пишет воспоминания о "ней" - не о ссылке, а о купленной в Сибири собаке-лайке, у которой было тонкое, благородное имя: Нена. В конце автор признается, что, когда Нена умерла, он "плакал". Человек, видимо, начинает находить себя. Теперь - при такой любви к животному миру - остается завести цветного бразильского какаду - и гадать о "путях России".
     Остальная беллетристика - А. Белый, Ремизов, Замятин - обычная, какую можно встретить в любом старом журнале.
     Обычен и Гершензон, привезший в спокойную гавань свой неизменный груз:
     Библию, лампаду "неугасимой личности" и образок пророка Илии.
     Особняком стоят "Пестрые картинки" г. Кусковой. На "картинки" стоит посмотреть. Но сначала - несколько слов об их авторе.
     Кускова - типичный обломок когда-то героической, а после Октября, т.-е. после действительной революции, истерической интеллигенции, будущее которой измеряется только маленьким футляром в историческом паноптикуме. На революционную поверхность Кускова выплеснулась в августе 1921 года, когда на Москву пала черная тень жуткого, голодающего Поволжья и когда группой старой либеральной интеллигенции, любившей одевать страстотерпческий мужицкий зипун, был создан так называемый Всероссийский комитет помощи голодающим. Кускова была одним из "активнейших" членов комитета; а засим в числе прочих "печальников" попала в тюрьму.
     Отсюда, с тюремной койки, и начинаются ее "картинки".
     Зарисованы "картинки" довольно живо, с известной наблюдательностью, но с наблюдательностью через нарочито-затуманенные, уменьшающие предметы, очки.
     Советские тюрьмы в белой печати изображаются, обычно, средневековыми застенками, а состав че-ка (Г. П. У.) - "мастерами заплечных дел" и рыцарями "электрического стула", набранными, непременно, из от'явленных мошенников, рецидивистов и убийц.
     Послушаем Кускову, приняв во внимание, что "внутренняя тюрьма В. Ч. К. - самая страшная по режиму из всех тюрем России". В ней:

стр. 325

     "чистые, но унылые камеры. Пища - самая скудная. (Не надо забывать голод! - Н. С.) Но передачи поставлены образцово. Ни разу я не слышала жалоб, чтобы хотя бы что-нибудь из передач пропало.

     ... Стража вежливая, хотя и пугает своей суровостью.
     ... При тюрьме амбулатория, врач, фельдшера. Когда во всей России не было самых обыкновенных лекарств, в этой тюрьме можно было получить все.
     ... Есть прекрасная баня.
     ... Три раза в неделю камеру обходит начальник тюрьмы и принимает заявления".

и т. д. Кто же такие "чрезвычайщики"?

     Люди всякого звания и состояния: рабочие, крестьяне, реалисты, сыновья священников, повара, студенты (последних очень мало) и (это уже для красного словца - Н. С.) - бывшие охранники. Реже всего можно встретить бывших судейских или юристов".

     Здесь Кускова запальчиво негодует:

"следственный и судебный аппарат - без людей соответствующего образования! Даже глава ревтрибунала, - Крыленко, - только маленький провинциальный учитель. Лацис, этот жесточайший следователь - студент университета Шанявского".

И не потому ли, - рассуждает Кускова, -

"все они так ненавидят интеллигенцию, что внутренне, непроизвольно сознают все свое ничтожество перед силой знания и настоящего убеждения?".

     Классового самосознания и преданности революционному долгу она, разумеется, не осмысливает, как не может осмыслить их и вся книжная интеллигенция, любившая раба и возненавидевшая его, без господской опеки, самоосвобождение. Кускова - человек наблюдательный. Но наблюдает она через свои классовые очки, обрывается на полуслове, - и потому наблюдения ее внутренне-разноречивы, а "пестрота" их - пестрота случайно перемешанных, одна другую замазывающих, красок.
     Она трогательно описывает своих соседок по камере - сухаревскую бабу и проститутку с "Цветного бульвара" - любовницу "Жанчика из эстонской миссии" - и жгучей ненавистью ненавидит стоящего "при дверях" вооруженного рабочего. Читает Ламартина - и, отвернувшись от революции, видит в ней только "жестокого и грязного" русского Марата. Не скупится на описание моральных "пыток" - и, даже, в настроении заключенных улавливает -

"своего рода фанатизм, признание неизбежности такого рода переживаний в момент, "когда народ взбесился".

     Стиснув зубы, говорит о "непроходимой тупости чекистов" и - подолгу

стр. 326

останавливается на тюремных анекдотах, рассказываемых продувным самогонщиком: -

"приставили к Ленину красноармейца. Новенького. Ленин ему и говорит:
Вот что, брат. Разбуди меня завтра ровно в 7 часов.
- Слушаю-с... ваше...
Пришло утро. Идет красноармеец к двери. Без 1/4 7. "Как его назовешь?" шепчет:
     - Ваше сиятельство... г. Ленин.
Нет. Не сиятельство. Ваше благородие. Нет, тьфу ты. Какое благородие, когда он пролетарий. Товарищ? Нет, какой он мне товарищ! Ваше!.. Батюшки! - Семь часов! Как угорелый, летит красноармеец к двери, но все еще не знает, как же его назвать? Благим матом кричит:
- Вставай, проклятьем заклейменный, вставай!".

     Заносит в записную книжку:

     "Сейчас положение страны таково, что оторванность власти и презрение к ней со стороны всех сознательных элементов более невозможно".

     И, поневоле ставит в разряд "сознательных" - своих единомышленников, ибо сознается, что на митингах, где "кривляются паяцы" и грозят "бандиту империализма, Ллойд-Джорджу",

их "жадно слушают тысячи русских рабочих" (курсив мой - Н. С.).

     Противоречивость, неуравновешенность и растерянность - таково впечатление от "картинок"; во-время закрытые глаза, во-время оборванное слово, бездоказательно-изношенная фраза из эмигрантского словаря в "рискованном" месте - их "особенности".
     Вторая часть "картинок" воспроизведена из быта тех же "че-ка", но провинциальных, и захватывает переходный - от "военного коммунизма" к Нэп'у - период. Здесь много отклонений в сторону: об "обобранном до последней степени, населении", о воронежских кулаках, зажимающих продналог, о местных средствах, "проблема" которых -

"будет стоять во всей своей ужасающей неразрешимости не только перед большевистской властью, но и перед всякой другой, -

о "превращении бывших социалистов в башибузуков чисто-азиатского типа", о "пикантных разговорах" среди служащих "че-ка" и т. д.
     Между прочим, Кускова особенно наигрывает на этих "пикантных разговорах".
     Разговоры же эти - обычные преднэповские разговоры: паек, семья, дети и т. д.
     Но, по привычке хвататься за соломинку, Кускова жадно отмечает каждую мелочь: и служащего "че-ка", обратившегося к "профессору Прокоповичу" с вопросом о финансовом положении, и другого "чекиста", обмолвившегося:

стр. 327

"трудновато нам, вертеть-то", - и, суммируя, заносит в записную книжку:

     - "Верно, товарищ, "вертеть" становится все трудней и трудней. Смазка истощилась, колеса пищат, свистят и не слушаются".

     Так, обычно, строится эмигрантское "общественное мнение". Так предвещает каждый берлинский попугай и парижский оракул. Но Кускова иногда протирает очки: то в настроении заключенных находит покорность "взбесившемуся народу" (курсив мой), то признает, что на митингах слушают тысячи русских рабочих.
     В этом отношении характерна заключительная мозаика ее "картинок".

     "Везет нас стража в маленький Кашин. В вагоне тепло, весело, гармоника, пляс. Темнота - невообразимая, горит крошечный огарок. Стража наша милая, приветливая. Лица чисто-русские, добрые. Серые шапки с красной звездой, красивые, к лицу солдатам. На наших лавках - другие красноармейцы. Все - коммунисты, неизвестно почему?".

     Здесь Кускова держится, преимущественно, описательного тона, - и оттого получаются живые фигуры, иногда (четырнадцатилетний спекулянт) поднимающиеся даже до художественности. Но особенно хороша (ибо - правдива) зарисовка красноармейца, - "единого из многих сих", отстоявших Советскую республику от нападений внутрироссийских и зарубежных единомышленников Кусковой и Прокоповича.
     Разумеется, что, разговаривая с красноармейцем, Кускова может улыбнуться его "некультурности", "сбить" фейерверком энциклопедии, но классового его духа - не поколеблет ни на минуту.
     Едущий в кратковременный отпуск, красноармеец жалуется:

     - Дома-то в деревне, слышь, работников нет, обрабатывать землю некому. Старые да малые. Разоренье...
     - Так вы бы в своих советах за разоружение стояли. Ведь ваш голос имеет же значение.
     - Нельзя еще, - задумчиво роняет красноармеец.
     - Почему?
     - Потому что еще не победили мы.
     - А победите?
     - Конечно, победим, если все дружно стоять будем.
     - А за что боретесь-то?
     - Как за что? За землю, за волю. На шею не дадим себе сесть. Вот там, в деревне, поделились, разверстали, а мы тут - на страже. Никого не пустим к им-то, значит.

     Разговор переходит на "большевизм". Что такое большевизм? - "Обрабатывать землю, хлеб продавать. На свободе, значит, чтобы никто не мешал".

     - Да разве помещики мешали вам хлеб продавать? Что вы это? Когда же это было?

стр. 328

     Задумчивость. Вопрос - нов.
     - Это верно, не мешали. А только - сволочи они, господа-то. Бывало, рассядутся за стол, чего-чего нет. А ты тут... скули... да ему служи. Подлые они, вот што. А то на войну пошлют, а сами с кобелихами на тройке катаются.
     - Ну, это-то что. Ведь и сейчас вас на войну посылают, а сами на автомобилях ездят.
     - Ездят, потому что нужно. За нас, значит, стараются. А те - сволочи.
     А теперь - сам себе господин.
     - А расстреливают-то вас мало?
     - Расстреливают за дело. Шпион, или ослушался приказа, или, допустим, зеленый, как же не расстреливать? Стоять всем вместе надо. ... Заливается гармоника. Кто-то пляшет, ухарски притопывая ногами и ударяя в такт в ладоши".

     Спор делается общим. Вмешивается "юркий человечек в какой-то странной плисовой поддевке", "степенный старик", поддразнивающий красноармейца:

     - "Вот, в нашей местности два года фабрика стояла, а теперича опять старый хозяин ее взял. То били, рубили, а теперь - на-те, пожалуйте, все удовольствие вам предоставим.
     Этак, пожалуй, скоро и помещики ввалятся.
     - Не ввалятся, - мрачно заявляет солдат. - Ружье крепко держим".

     Кускова, слушая, заносит в записную книжку: -

     "Никому и в голову не приходит бояться шпионов или че-ка. (Тут-же, в вагоне, едут че-кисты - Н. С.). Свобода слова - в вагоне полная. Никто не оглядывается, говорят совершенно невозможные вещи - вслух..."

заканчивает - и совсем хорошо:

     "Мальчишка пляшет, гармоника играет, вагон хохочет. И сколько кругом жизни, сколько жизни... Куда она идет, эта пестрая жизнь? Отстоит ли солдат с ружьем, в этой серой шапке, с пятиугольной звездой, разделенную землю, или прав старик: за фабрикантом придет помещик?
     Ходят и бродят по земле думы народные"...

     Вывод же, разумеется, типично-кусковский, ибо зачем же бы тогда и писать?

     - "Тухнет власть всесильной "чеки", души оттаивают, отходят"...

     "Тухла" же не власть "чеки", а расковывалась в то время суровая, жестокая и необходимая броня "военного коммунизма", освободилась для работы творческой сила народная, созидающая теперь свой быт, свои заветы - свою молодую общественность. Что же касается солдата, то за него можно не беспокоиться, а относительно помещика можно напомнить, что, прежде

стр. 329

чем он садился в министерское кресло, на нем, неизменно вытирал пыль помещичий лакей.
     Но понять этого Кусковым обоего пола не дано, и потому-то "Пестрые картинки", несмотря на хорошую литературную обработку и живость, несмотря на естественность нескольких красок, все же - только памфлет. И, притом, очень неудачный памфлет, ибо "суть" его - противокоммунистический яд - не достигнута. Она сводится на-нет невольными признаниями подлинной народности Советской России, т.-е. того, чем революционная Россия могущественна и сильна несокрушимо.

     ---------------

     Перейдем к журналам внутриотечественным. Среди них преобладают журналы обще-исторического и исторически-революционного характера. Это, разумеется, порождает некоторую однотипность ("Пролетарская революция" - орган московского истпарта, "Красная летопись" - истпарта петербургского), но это ни в коем случае не недостаток: материала слишком много, а жажда к научной книге слишком остра.
     Нельзя не отметить, по богатству ценнейших исторических материалов, "Былое" - старый с "идеями", но - об'ективный и глубоко-интересный журнал.
     Основная ценность последнего (20) выпуска "Былого" - воспоминания о Распутине, написанные С. П. Белецким - товарищем министра внутренних дел в 1915 году. Белецкий - ставленник Распутина, и потому воспоминания его - в них он хочет быть только историком - приобретают исключительный интерес.
     Распутин же - этот царедворец в бархатной рубахе с иерусалимским пояском и козловых сапогах - долго не выйдет из внимательного круга исторического телескопа. Личность Распутина - главного режиссера в театре дворцовых марионеток, интересная, как в бытовом, так и в политическом отношении, далеко не изучена и не освещена. О Распутине мы знаем, пока, из бесчисленных фельетонов в желтых бульварных газетах, но не имеем серьезной - и потому более глубокой и действительно-критической - оценки. Распутин сыграл в комическом апофеозе российского царизма одну из видных ролей. Распутин - явление чисто-русское, старо-русское, азиатски-русское.
     Распутиным заняты сейчас эмигрантские "россияне". Остророгий бычок из сытинского стада - Баян, - печатающий в одной из белых газет ("Время") свои "мемуары", значительное место отводит Распутину, приходя, при этом, к парадоксальнейшим и нелепейшим выводам. Выводы эти состоят в том, что интеллигенция, любившая народ, не сумела рассмотреть в Распутине именно этот самый народ, пришедший к власти (?), как, позднее, он очутился у власти в лице т. Калинина?
     Воспоминания Белецкого беспристрастны. В этом их ценность. Обстоятельны, вдумчивы и серьезны. В этом - их значение. Обратимся к ним.
     Белецкий близко подошел к Распутину уже тогда, -

стр. 330

"когда его положение во дворце и сила его влияния на августейших особ настолько упрочилась, что он считал себя как бы неот'емлемо связанным с высочайшею семьею узами средостения не только в личной жизни их величеств, но и в сфере государственного правления", -

т.-е. наблюдал Распутина - "государственника", Распутина - "повелителя".
     Кто же он, с сибирского тракта повернувший на паркет дворцовых амфилад, а страннический посох заменивший слепком старинным, золотого жезла?

     "Распутин обладал недюжинным природным умом сибирского крестьянина, умевшего распознавать слабость и особенности человеческой натуры и играть на них".

     "Воспитывался" в среде юродивых, "взыскующих града", в общении с миром смиренного вздоха, запахов водочного перегара и исступленных, пересыпанных "матерщиной", молитв.

     "Общение это дало Распутину зачатки грамотности и само по себе довело его по тому пути, который растворял перед ним страдающую женскую душу".

     Был разом "и невежественным, и красноречивым, и лицемером, и фанатиком, и святым, и грешником, и аскетом, и бабником".

     В религиозном отношении Распутин -

"тяготел к хлыстовщине. Любил вдаваться в дебри церковной схоластической казуистики, никаких духовных авторитетов не ценил, и чувствовал в себе молитвенный экстаз лишь в момент наивысшего удовлетворения своих болезненно-порочных наклонностей".

     И выводил отсюда целую "систему" миросозерцания, считая, что -

"человек, впитывая в себя грязь и порок, этим путем внедрял в свою телесную оболочку те грехи, с которыми он боролся, и тем самым свершал и преображение своей души, омытой своими грехами".

     Что касается "знаменитого" гипноза Распутина, то Белецкий некоторых его способностей в этой области не отрицает. Но легенда о "прозорливости" - логическом следствии гипнотизма - достаточно характеризуется тем, что в июне 1916 г.

     "Распутин, в присутствии Вырубовой, уверял своих поклонниц, что ему положено на роду еще пять лет пробыть с ними в миру, а после этого он скроется от мира".

     "Грише провидцу" удалось "заинтересовать собою некоторых видных иерархов с аскетическою складкою духовного мировоззрения": под "покровом египетской мантии владыки Феофана" - Распутин проник в петроградские великосветские духовные кружки. Оттуда - во дворец знаменитого российского борзятника - в. к. Николая Николаевича. Потом, поддерживаемый

стр. 331

гр. Витте и кн. Мещерским - в царскую приемную. Из приемной - к скучающей, истерической, опиравшейся на руку Вырубовой, царице. И, наконец, - в кабинет Николая, где, благодаря благоприятному случаю, так и остался, встав за троном и озарив Россию черной тенью своих "глубоко-впавших, пронизывающих" глаз.
     Распутина окружает свита ад'ютантов, подвитых фрейлин и сановников.
     Перед Распутиным склоняются "гордые" аристократические головы. Министры, играющие в "чехарду", не могут перепрыгнуть через мощную спину сибирского старца.
     В первое время, когда Распутин был еще только желанным гостем гр. Витте, за ним следят. Но, когда вождь крупной промышленной буржуазии - А. И. Гучков - указывает в Гос. Думе на Распутина, как на зло, это влечет за собой

"принятие мер к охране личности Распутина, в силу полученных указаний свыше министром А. А. Макаровым; воспрещение в прессе помещений статей о нем и - наблюдение за Гучковым".

     Но не прекращается и слежка за Распутиным.
     Охрана же Распутина поручается, как-раз, Белецкому, занимавшему с 1911 - 1914 г.г. пост директора департамента полиции. Белецкий рассказывает, что в последние годы его директорства была попытка к убийству Распутина, исходившая от Ялтинского градоначальника, Думбадзе, сопровождавшего Распутина при его поездке в Ливадию, куда он был вызван Николаем II. Но попытка осталась только в области предположений.
     Сводка же филерских наблюдений за Распутиным -

"рисовала отрицательные стороны его характера, сводившиеся к начавшейся уже тогда его наклонности к пьянству и эротическим похождениям".

     Это отталкивает от Распутина первого его покровителя - Николая Николаевича; Распутин не простил ему до конца своей жизни переговоров с императором о высылке Распутина из Петрограда.
     Между прочим, Н. Н. запрашивал Белецкого о сведениях, характеризующих истинное лицо Распутина. Белецкий предоставил филерские сводки. Энергично агитирует против Распутина и командир отдельного корпуса жандармов - генерал Джунковский.
     И, все-таки, побеждает Распутин. Распутина сторонятся, но пред Распутиным заискивают. Автор воспоминаний, впоследствии приложившийся к мясистой руке "старца", скрывал от жены посещения Распутина: надо было оберегать фамильную честь.
     Много внимания уделяет Белецкий кн. Андронникову - типичному придворному карьеристу, бывшему ад'ютантом каждого министра, не имевшего поместий, но великолепно знавшего французский язык, часто нуждающемуся в трехрублевке, но неизменно носившего тугой, газетами набитый, портфель.
     Андронников близко сходится с Распутиным, Вырубовой и "статс-дамой"

стр. 332

Нарышкиной. При поддержке Андронникова совершает свой путь к зеленому министерскому столу Белецкий. На пути Белецкого маленькое препятствие: он, ведший слежку за Распутиным, опасается его холодности. Андронников успокаивает: все предусмотрено.
     Начинается осторожное маневрирование. По дороге Белецкий знакомится с конкурентом Распутина - епископом Варнавой. Наконец, попадает к Распутину.

"И он, и я, и А. А. Вырубова друг к другу приглядывались. Мне было неловко чувствовать, что они понимают цель моего сближения".

     Подготовляется министерская смена: она уже решена за чайным столиком Распутина и санкционируется императрицей, благосклонно принявшей буд. министра внутр. дел - Хвостова (А. Н.). А. Н. Хвостов сводится с Белецким. Белецкий намечается его товарищем. В то же время, через благословение Распутина, ласковый кивок Вырубовой и сдержанные поклоны императрицы, вытащенного из старо-дворянского склепа - Горемыкина - сменяет новый премьер: Штюрмер.
     Официальные назначения состоялись в отсутствие Распутина. На первом же обеде (по приезде Распутина) рассказывает Белецкий -

     "Распутин дал нам понять, что он несколько недоволен тем, что наше назначение состоялось в его отсутствие, и это он подчеркнул князю (Андронникову - Н. С.), - считая его в том виноватым".

     Между прочим, для того, чтобы Распутин не брал денег со своих посетителей, новые министры решили ему выдавать (через Андронникова) по 1500 р.

     "Мы перешли после обеда, - продолжает рассказывать Белецкий, - в гостиную, а я, вместе с Андронниковым, вышел к нему в кабинет и здесь передал князю 1500 р. для Распутина.
     Князь из этих денег отобрал несколько - три или пять сотенных и, когда я вернулся в гостиную, он вызвал Распутина к себе в кабинет. Вскоре они оба вышли оттуда, и я заметил, как Распутин прятал деньги в карман".

     Так были завоеваны мягкие министерские кресла.
     Для окончательной характеристики этого героя интриг, эротомана, афериста, мелкого взяточника, шарлатана и верховного правителя "секретной звездной палаты", нельзя не привести следующих строк Белецкого:

     "Распутин пренебрежения к себе и обид, ему наносимых, не прощал и никогда не забывал, а мстил за них до жестокости; на людей смотрел только с точки зрения той пользы, которую он мог извлечь из общения с ними в личных для себя интересах; будучи скрытным, подозрительным и неискренним, он тем не менее требовал от окружавших его безусловной с ним искренности; помогая кому-нибудь, он затем стремился поработить того, кому он был полезен; в своих домогательствах отличался

стр. 333

поразительной настойчивостью и до той поры не успокаивался, пока не осуществлял их, умея носить на лице и в голосе маску лицемерия и простодушия"...

     Воспоминания Белецкого, так умело систематизированные и обработанные "Былым" - одно из первых, исторически-серьезных исследований черной "деятельности" Григория Распутина-Новых.
     Будем ждать их продолжения.

     ---------------

     Нельзя пройти мимо помещенных в той же книжке "Былого" "Материалов для характеристики В. Г. Короленко" - С. Протопопова.
     Особенно, в первую годовщину его смерти. Смертью Короленко закончилась та славная полоса русской литературы, которая на протяжении бесконечной цепи наших поколений будет вызывать восторг, преклонение и нежность.
     Короленко - последний ее лирик. И, вместе с тем, последний представитель той русской гражданственности, в лучшем ее смысле, которая граничила с редкостной гуманностью и в которой всего больше было воодушевляющей поэтичности.
     В. Г. Короленко, прежде всего, большой, вдумчивый писатель, чародейный художник, а потом уже - публицист и общественник. Но и публицистика его, в значительной мере овеяна художественностью. А общественная работа удивительно слита с редкостными человеческими качествами - честностью, искренностью и добротой.
     Знамя, расплеснутое над его могилой - тихий свет правды и подвига - напутствует великих оруженосцев будущего. И, потому, все серьезные материалы, касающиеся В. Г. Короленко, должны тщательно собираться для вечной книги героического прошлого.
     "Материалы" С. Протопопова - личные письма Короленко, охватывающие период 1910 - 1921 г.г. Интересны письма, относящиеся к войне 1914 - 1917 г.г. Короленко не устоял против сказок державной бабушки о ее "освободительном" характере - видел в немцах (к ним и, даже, к "их" социализму он, вообще, относился отрицательно) - источник порабощающего мир империализма, а в России и союзниках, - только вынужденных защищаться праведников. Но к войне, как к войне, он относился с нескрываемым презрением.
     В письме от 21 декабря 1915 г. он заявляет:

     - "Проклятая эта война, и выдумал ее мрачный дурак. В конце концов, после общей свалки "победителю" тоже останется только повеситься".

     Февральская революция оживляет Короленко: он предупреждает кое-где вспыхивающие еврейские погромы, выступает на митингах. И пишет о впечатлениях своих выступлений тепло и молодо, словно романтический юноша:

     "Мне всего интереснее говорить с простыми людьми. Недавно говорил на митинге на одной из темных окраин города, откуда во все тревожные

стр. 334

дни грозит выползти погром. Аудитория была внимательная. Я выбрал взглядом два-три лица с особенно малокультурными чертами и говорил так, как-будто есть только они. И это меня завлекало... возбуждало мысль и воображение".

     Революция Октябрьская застает Короленко сдержанным, окончательно уединившимся в тихой Гоголевской Полтаве. Полтава несколько раз переходит из рук в руки. Как относится В. Г. к белым? Очень сурово.

     - "Я, кажется, писал вам, что деникинцы восстановили у нас "Единую Россию" (кавычки Короленко - Н. С.) - при помощи сплошного грабежа, особенно над еврейским населением. От погромов, говорят, не прочь порой и поляки. Эх-ма!.." (письмо от 25 марта 1920 г.).

     А в другом письмо - от 30 апреля 1920 г., - подробно описывая не только погромы и резню, но и расстрелы тех, кто "служил большевикам", прибавляет:

     "Когда я пришел к какому-то казачьему полковнику сказать, что на улицах идет грабеж, он ответил, что это обычная вещь. И только на мою негодующую реплику сказал ад'ютанту: "запишите", но не сделал ровно ничего. И я не удивляюсь, что "память их погибнет с шумом"...

     Отношение Короленко к коммунизму - общеизвестно: он отрицательно относится и к коммунизму. Но известно и его героическая попытка, связанная с отвратительной историей "запломбированных" вагонов, когда Короленко опубликовал заявление, защищающее т. Раковского. Об этом (письмо от 23 июля 1917 г.) он пишет: -

     "Что хотите, в подкупность и шпионство вождей большевизма я не верю... Причислять таких заведомо-честных людей к шпионству - значит, в сущности, реабилитировать шпионство".

     Большую ценность представляют письма Короленко, посвященные вопросам религии (напр., от 11 октября 1920 г.), где В. Г. мечтает об "обобщающей гипотезе", которая об'единяет достижения науки с "самыми глубокими стремлениями человеческого духа", затем письма, с глубокою скорбью останавливающиеся на развале местного сельского хозяйства (В. Г. весной 1920 года уже говорит о том (продналоге), - что через год получает реальное оформление), и письма предсмертные, подводящие итоги земному странствию. Из них особенно характерно письмо, датированное 16 июня 1920 г., где Короленко, "подобно Жанне д'Арк, спрашивает себя, хорошо-ли делал, что свои мирные занятия сменял воинственным мечом:

     "Оглядываюсь назад. Пересматриваю старые записные книжки и нахожу в них много "фрагментов" задуманных когда-то работ, по тем или иным причинам не доведенных до конца. Такие отрывки выписываю в отдельную большую книгу, чтобы облегчить дочерям работу по приведению в порядок моего небольшого, впрочем, литературного наследства. Вижу, что мог бы сделать много больше, если бы не разбрасывался между

стр. 335

чистой беллетристикой, публицистикой и практическими предприятиями, вроде мултанского дела или помощи голодающим. Но ничуть об этом не жалею.
     ... Да и нужно было, чтобы литература в наше время не оставалась без участия в жизни.
     ... Стремились к тому, к чему нельзя было не стремиться при наших условиях"...

     ---------------

     После октября писатели размежевались.
     Одни, как талантливейший, классический Бунин, ушли под знамя, вытканное брюзгливой графиней, потерявшей старую усадьбу, кафельные печи, жемчуга и фамильные кольца. Другие, как пленительный, хотя и старомодно-жантильный Зайцев, застыли, обнажив голову, над зарастающей могилой старой литературы. И третьи, как Замятин, усвоили по отношению к революции тон злой, иронической, недоверчивой усмешки, отвернувшись от новой Руси и устремив печальные взоры на Запад - к пошлому быту Великобританских "островов", еще недавно так мастерски зарисованных сегодняшним "западником". И четвертые, наконец, молитвенно склонились перед революцией, ничего от нее не требуя и положив на жертвенник ее все, что имели: горячее рубиновое сердце.
     Каков же лик литературы сегодняшнего дня? Остановимся на статье Ник. Асеева ("Художественная литература"), помещенной в 7-й книге журнала "Печать и Революция". Асеев исходит из трех группировок, на которые разбивалась литература дореволюционного периода: символизма, "знаньевцев" с прилегающими к ним "писателям оттеночного характера" (Бунин, Ал. Толстой, Андреев, Сологуб) и футуризма - и, по осколкам этих группировок, - приходит к современности - к писателям сегодняшнего дня:

     "Наученная горьким опытом стариков, молодежь хочет быть предусмотрительной: содержание позаимствовать у бытовиков, а форму - у символистов.
     Но как ни предусмотрительны вновь начинающие молодые беллетристы, как ни вооружены они теоретической осторожностью и практическим чутьем - одному они в большинстве своем не научились, одного не приняли в расчет".

     Это "одно" - самое главное:

     "Литература всегда выполняла, хотя бы и не непосредственный, социальный заказ (курсив автора), - данный ей наиболее активным в данный момент классом общества".

     И отсюда - "внеклассовая" сущность сегодняшней литературы:

     "Выступающие теперь беллетристы и поэты, как признак своего мировоззрения, прежде всего, выдвигают свою идеологическую невинность, полную кажущуюся беспристрастность".

     Проще: у революции нет своих, кровно с ней связанных, чисто-классовых

стр. 336

художников слова, в то время, как старое общество имело нерасторжимо-слитных с ним писателей, если иногда и бунтарей, то бунтовавших в пределах все той же классовой слитости.
     Другой "особенностью" сегодняшней литературы является "распадение стиля", вернее, полное отсутствие всякого стиля, ибо -

     "Смешение всех стилей не есть еще новый стиль".

     Новый же стиль, новый язык для новой литературы - насущная необходимость.

     "Сами авторы жалуются на невозможность выражения сегодняшнего дня средствами прошлой языковой изобразительности.
     Но для этого необходима идеологическая срощенность с теми слоями населения, от которых ждешь новых форм жизни", -

т.-е. отказ -

     "От всеоб'емлющей жвачки и духовного беспристрастия".

     Со всем этим можно согласиться. Но - при одном маленьком условии: чтобы за теорией не забывалась "практика".
     А "практика" такова: сегодняшняя литература - богатое, историческое завоевание революции. Ибо за это говорят имена новых, только-что рожденных на обломках прошлой литературы, писателей: Вс. Иванова, Бор. Пильняка, Н. Никитина, А. Аросева.
     Они, конечно, не родные дети пролетариата. Бор. Пильняк смотрит на революцию через зеркало воскрешаемой им Яицкой вольницы или через гребень огромного "красного петуха". Вс. Иванов видит иногда зарождение революции на дне разбитой бутылки с самогонкой. Никитин сбивается на легковесного анекдотиста. А следуемые за ними их "меньшие братья" из ордена "Серапионов" действительно вызывают кислую гримасу своим легкомысленным кокетничанием политической беспринципностью. Все это так. Но они, в большинстве своем, стихийно-революционны. Они выросли на черноземных, глубоко-перепаханных полях революции.
     Почившая в тихом склепе старая литература в лице их оправдывает свою гибель.
     Оттолкнувшись от старого, они решительно рванулись в мир новый.
     В этом их заслуга.

     * * *

     Два слова о "Печати и революции".
     "Печать и революцию" с полным основанием можно назвать одним из крупных завоеваний нашего книгоиздательского дела. Россия не имела таких изданий.
     Дореволюционные "Бюллетени литературы и жизни" (журнал, "о котором мечтал Г. И. Успенский"), по сравнению с "Печатью и революцией" кажутся только чахлыми, немощными зачатками.
     "Печать и революция" - подлинное зеркало общественности - и, главным

стр. 337

образом, издательской работы. Это подтверждается обилием материала, его всеохватыванием и разносторонностью.
     Содержание последней (7-й) книги целиком оправдывает это: исчерпывающая книжные новинки, библиография, широкое освещение литературы, искусства, издательского и печатного дела, злободневные обзоры.
     Между прочим, в тесной связи с только-что разобранной нами статьей Асеева находится обзор Брюсова: "Вчера, сегодня и завтра русской поэзии". Брюсов останавливается на истекшем пятилетии, так же, как и Асеев, берет за основу поэтические группировки и, следя за их развалом, приходит к следующему выводу:

     "Пролетарская поэзия - наше литературное "завтра", как футуризм для периода 17 - 22 г.г. был литературное "сегодня", и как символизм - наше литературное "вчера".

     Обзор Брюсова очень целен, снабжен массой библиографических данных и дает полную картину угасания старой, кризиса промежуточной и мучительного зачатия новой поэзии.

     ---------------

     Вслед за литературой у нас в последнее время большое внимание уделяется ее младшей сестре: журналистике. Идут дискуссии, организуются специальные издания ("Журналист", "Современник"), совершаются экскурсии в прошлое.
     Начнем все с того же "Былого". В нем мы находим довольно интересные, искренне написанные "Воспоминания" А. Р. Кугеля. А если перейдем к "Современнику" - обширный материал об одном из забытых прирожденных журналистов, о журналисте 60 - 80 г.г. - Г. Б. Благосветлове - редакторе либерального журнала "Русское Слово" и волнующее исследование прессы капиталистического общества - "Медную марку"" - Уйтона Синклера. Старая Россия не знала прессы, как определенной, организованной силы капиталистического воздействия. Русская газета велась, обычно, кустарнически, беспрерывно пробовала свой камертон, за небольшими исключениями, не поднималась выше бульварной скамейки, развратничала мелко и гадко, на подобие отставного жандармского полковника. Просмотрите "Воспоминания" Кугеля.
     Кугель - типичный журналист из старой газеты, на "последнюю пятерку" ездивший к цыганам, искренне любивший печатное слово, отдающий журналистике все свои силы и способности и, благодаря острому перу, завоевывающий завидное в газетном мире кресло фельетониста. Его "Воспоминания" охватывают 80 - 90 г.г. прошлого столетия, развертывая "пестрые картинки" редакционных комнат, затканных паутиной лжи и заваленных мусором пошленькой "сенсации" и сплетен. В "Воспоминаниях" фигурируют и ядовитая "Оса", и "Днепр", и "Новости", и "С.-П. Ведомости", и "Новое Время", и "Московский Листок" - и много, много других гладко-причесанных развратников с вечерних бульваров. Проходят фигуры Василевского (Буквы) и Авсеенко. Об Авсеенке, между прочим, Кугель вспоминает с большой

стр. 338

признательностью - и как о человеке, и как о журналисте, сохранившем чистые заветы литературности в ведении газеты, - того, к слову, чего недостает нашим ежедневным изданиям, не выходящим из дискуссионного "гольфштрема".
     Разумеется, пресса предреволюционной полосы стала материально более могущественной: из подвалов перебралась в особняки, а пошлое хихикание отставного жандарма заменила бархатным баритоном богатого промышленника. Но форм прессы Запада, слитой в единых руках, Россия, как капиталистически развитая страна, естественно, не знала.
     О западной прессе, о прессе типично капиталистической, послушаем У. Синклера.
     Мы знаем тайники западных редакций по романам Золя, отчасти А. Стриндберга, Джека Лондона, Жюль Валлеса ("Инсургент"). Но там они показаны мимоходом, при случае, тогда как в специальном исследовании Синклера освещены до мелочей, до разорванной рукописи в редакционной корзине.
     Прежде всего: что такое "медная марка"?

     "Оратор описывал систему проституции, которая выплачивает ежегодно миллионы городской полиции. Он описывал подробно комнату, в которой женщины обнажали свои тела, а мужчины прохаживались по их рядам, осматривая и выбирая, как выбирают скотину на ярмарке. Затем мужчина платил три или пять долларов кассиру, сидящему в окошечке, и, получив от него медную марку, подымался по лестнице вверх, в комнату и расплачивался там этой маркой за ласки намеченной им женщины".

     "Медная марка" - символ зла. Символ продажной печати в капиталистическом обществе.
     В исследовании Синклера много поразительных примеров из жизни публичного дома печати и - кроме примеров печатного проституирования - глубоко-интересных черточек обще-капиталистического быта.
     Он рассказывает о филантропических "порывах" крупнейшей американской газеты "Нью-Иорк-Таймс" и, рядом, о знаменитом писателе, написавшем "рождественское письмо" крупному миллиардеру, которое не поместила ни одна газета. Характеризуя газетный мир, приводит факт кражи со взломом, произведенной, в целях "сенсации", юрким репортером. Говоря о своем гонении, устанавливает его начало появлением романа "Менялы", где он вывел садиста-миллиардера - Пирпонт Моргана. А касаясь правительства, метко расценивает взаимоотношения демократии и промышленников:

     "Чтобы заставить демократическое правительство служить своим целям, промышленная автократия содержит и субсидирует две соперничающие политические машины - партии либералов и республиканцев и время от времени инсценирует между ними выработанное во всех деталях сражение, затрачивая миллионы долларов на борьбу с обеих сторон,

стр. 339

сжигая тысячи бочек бенгальских огней, выбрасывая миллионы стоп бумаги на пропаганду и миллиарды слов на произнесение речей"...

     Приведем несколько сценок из чисто-газетного быта.

     "Одна газета существует до сих пор благодаря тому, что она выступила защитницей рабочих во время больших стачек".

     Почему она встала на сторону рабочих?

     "Председатель промышленного предприятия, втянутого в эту забастовку, упомянул на одном обеде, что владелец этой газеты имел незаконную связь с одной оперной певицей".

     В другой газете произошло следующее: газетный король явился в 12 ч ночи в редакцию и

     "распорядился направить батареи своих газет на политику Августа Бельмонта за то, что последний отозвался о нем или его жене неуважительно за одним обедом".

     Сценок такой "семейной политики" у Синклера много. Американская пресса - передовая капиталистическая пресса - фабрика порабощения, огромная помойная яма, отвратительная сифилитическая рана под шелковым желетом - в исследовании Синклера - пока еще не законченном печатанием - вырисовывается целиком.
     Закончим портретом одного из "герцогов" американской журналистики - мистера де-Ионга, в портрете которого - олицетворенная пресса буржуазного мира:

     "Он сильно душится и очень высокого мнения о себе. Ему принадлежит изречение, что ни один репортер не стоит и никогда не будет стоить более двадцати долларов в неделю. В его газете имя его должно писаться полностью, тогда как остальные сотрудники идут под кличкой "Джонов" и "Смитов". Фотографам "Кроникл" даны инструкции - при фотографировании направлять фокус аппарата исключительно на него, оставляя остальных в тени"...

     ---------------

     Что еще отметить?
     В том же "Современнике" (кстати, несколько бессистемном и случайно-подобранном) - сочно-написанную статью В. Львова-Рогачевского - "Новый Горький" (Вс. Иванов); в "Красной Летописи" (журнал Петроградского Истпарта, N 4) - воспоминания Ив. Книжника о Кропоткине; в 7 - 8-м выпуске "Под знаменем марксизма", в значительной степени посвященного Л. Фейербаху - перепечатанную из "Neue Zeit" ст. Э. Эвелинг и Эл. Маркс-Эвелинг - "Шелли как социалист".
     Львов-Рогачевский пишет о В. Иванове:

     "Новый Горький продолжает дело прежнего Максима Горького и щедро кропит тяжкие раны усталых в боях людей не мертвой, а живой водой.

стр. 340

     Пусть улыбнутся цветным ветрам! Образы этого поэта проносятся перед весенне-оголенной душой нового человека с весенне журавлиным призывным кликом.
     Вдохновенную любовь, внутреннюю свободу, стихийную силу и бодрость принес из Сибири этот поэт зеленых просторов"...

     Статья о Шелли ценна и потому, что наши знания о нем крайне скудны, и потому, что пример Шелли, "бросившегося в самую гущу политики, и, все же, никогда не перестававшего быть поэтом" и, притом, поэтом первоклассным, - наглядное доказательство соединения трибуны с чистыми вершинами Олимпа.
     "Воспоминания" Ив. Книжника заинтересовывают с той стороны, что личность Кропоткина - вобравшая в себя умонастроения и заветы целого общественного движения - утопического идеализма, которое навсегда сошло со сцены, - далеко не освещена и, безусловно, нуждается в самом внимательном изучении.
     "Воспоминания", посвященные Кропоткину-эмигранту и руководимой им парижской группе русских анархистов (1904 - 1909 г.г.) и, отрывочно доведенные до 1917 г., - обрисовывают славного потомка Рюриковичей таким, каким он был на самом деле: разносторонне-умным, женственно-мягким, мягкосердечным и отзывчивым, глубоко преданным революции, но революции чистой, в образе Маргариты - в белом платье причастницы и в трогательных венчальных цветах.

     ---------------

     А, в заключение, о том, с чего начали. О голосах с вахты затонувшего корабля старой общественности. О частных изданиях. Большинство из них не заслуживает, даже, упоминания: родится под бульварной скамейкой - и так и не выходит из заполненных "веселой публикой" аллеек. Но среди них встречаются журналы более или менее серьезные, заставляющие не только прислушаться, но и остановиться. На таком журнале мы и остановимся. Сначала на общественной части, потом - и на литературной. Перед нами три номера "России". "Общественный" отдел имеется в двух: 1-м и 3-м.
     Во втором - исключен. Называется отдел "Дни нашей жизни". Развернем "свиток дней".

     - "О Бисмарке и мещанине".

     Очень поучительная история. Начинается в N 1-м и кончается в 3-м:

     "Неверно, будто в франко-прусской войне победил народный учитель. Победу принес германский мещанин под водительством железного канцлера. Заметьте: мещанин и на-ряду с ним - Бисмарк".

     Мысль подтверждается примерами мещанства: "русокудрой головой Авксентьева в тугом предпарламентском бинте", Милюковым, в "бинте дарданелльски-оксфордском", Черновым - в "учредительном" и т. д., целый мещанский "синедрионом". Потом - снова словесные доказательства "мещанина в демократии", и - осторожный подход к современности.

стр. 341

     "Земля кругла, и круг замыкается. На смену старому психологическому типу явился новый, но как часто в новизне звучат отголоски старины"!

     А что такое "старина"? - Мещанство, т.-е. плен догмы, нежелание выйти за начертанный круг определенных принципов, "куриная слепота". И вот, пчела мещанства, уже погубившая правоверный демократический "синедрион", ужалила коммунистического Бисмарка. Он очень скуп, этот "Бисмарк": ввел в хозяйственный обиход частную инициативу, но ограничил ее твердым государственным регулированием, провозгласил на летнем партийном с'езде (а разбираемая ст. гр. Лежнева написана после с'езда) - борьбу с интеллигентски-буржуазной идеологией", роль интеллигенции свел к узким рамкам "спеца". И, благодаря "куриной слепоте", увидел, оказывается, опасность вовсе не там, где она есть.

     "Стрелять из пушек по воробьям, - хотя бы и интеллигентским - занятие несравненно легкое, хотя и непомерно бесплодное. Перед нашей (курсив мой - Н. С.) государственностью стоит другая задача, а вместе с тем и другая опасность".

     "Бешенство желудка", которым заражены сейчас "широчайшие народные слои".

     "Все хотят есть и есть хорошо. Одеваться и одеваться хорошо. Нужна машина, нужен живой и мертвый инвентарь, благоустроенные города и жилища, электричество, книга, кинематограф, театр. Нужно, нужно и нужно. Давай, давай, давай!.."

     Но, с другой стороны, есть и "десница": -

     "В массах пробудилась жажда труда, восстановления, стройки, пополнения убыли и людской, и материальной.
     Вот непочатый край работы".

     Т.-е. творческая работа, восстановившая хозяйство и удовлетворившая "бешенство" народного желудка - приведет к нормальному жизненному обиходу. Все - так. Но... -

     "Но плодотворность этой работы требует двух условий: поменьше озираться на идолов догмы (т.-е. на устав и программу Р. К. П. - Н. С.), поменьше мелкотравчатой подозрительности. Или: побольше доверия (к грешному аз и друзьям его - Н. С.) и побольше бисмарковского (ленинского) кругозора".

     Мораль сей басни:
     - Если ты - Бисмарк, не будь мещанином.
     Или, проще, как стучали неугомонные дятлы из Петербургского дупла:
     - Дайте нам свободу печати и прочее.

     В 3-м номере уже только тень Бисмарка:

стр. 342

     Лежнев, полемизируя с т. Сафаровым, жалуется на сведение всех, даже и литературных, разговоров на идеологию, упрекает его в "отбрасывании" интеллигенции в "безысходный маразм эмигрантщины и мстительных революционных иллюзий". И, печально заменяя "легальные возможности" - "легальными невозможностями", спрашивает:

     "Или Россия так уж богата культурой, что может позволить себе просто-на-просто "скостить" со счетов весь образованный слой населения?"

     Словом - сначала. Старая сказка. Ее же "не прейдеши".
     Теперь о литературе в "России". В литературном отношении "Россия" - журнал далеко не плохой. В числе сотрудников - лучшие имена: Шмелев, Пильняк, Вл. Лидин, О. Форш, Никитин, Пришвин, Мандельштам, Кузьмин. Напечатаны отрывки из повести Лидина "Ковыль скифский", "Это было" - из рассказа Шмелева, часть "Третьей столицы" Пильняка - волнующей и, очевидно, одной из лучших его вещей.
     Повесть выдержана в уверенных, хотя и умышленно перебитых тонах, фигура англичанина доведена до классической чеканки и законченности, а картина нищей России, несмотря на манеру обычных повторов писателя, - до художественно-изумительной живости. Что касается другого отрывка - Лидина ("Ковыль скифский"), то он разочаровывает: несамостоятельность Лидина выражена здесь особенно резко: начало - под Ремизова, середина - описание ползущего в степи поезда - почти слепок с Пильняка, а конец - золотая тяжеловесность Бунина.
     Хороши в журнале, хотя и напоминают газету, "Странички быта": меткость, живость, опытная, старожурналистская рука.
     Безусловно, одно из хороших изданий. Одно из тех изданий, против которых, несмотря на их "принятие св. тайн" и замены сюртука мужицкой поддевкой, нужно выставить стальное оружие новой советской общественности: каленое, неплавкое коммунистическое слово.

home