ПУШКИН И ТОКВИЛЬ

Одна из важных социально-политических идей, занимавших в тридцатые годы европейские умы, — демократическое устройство общества. В связи с ней — особый интерес к США. Европа ревниво следила за первыми шагами молодой республики, попеременно отдавая дань то восхищению, то недоверию. Оказалось, что не только деятели новой истории могут быть «мифологенными» (Наполеон), но и юные страны. В этом отношении важным событием культурной жизни Франции (да и всей Европы) стал выход в 1835 г. в Париже книги Шарля Алексиса Токвиля О демократии в Америке (Charles Alekxis de Tocqueville. De la Démocratie en Amérique). Она вызвала живой интерес и мгновенно стала классическим образцом описания социально-политической системы чужой страны.

Пушкин узнал о ней из Хроники Русского А. И Тургенева, присланной для первого номера «Современника» (подписан цензором 31 марта 1836 г., вышел в свет в начале октября), где под датой 16/II сообщалось: « ...вчера провел вечер на чтении Токвиля «О демокрации (в Америке)1. А. И. Тургенев стремился привлечь интерес русского читателя к книге и одновременно «успокоить» цензора: «Талейран называет его книгу умнейшею и примечательнейшею книгою нашего времени; а он знает и Америку, и сам Аристократ, так как и Токвиль, которого все связи с Сэнжерменским предместьем»2. По-видимому, Пушкин прочел книгу весной 1836 г., приобрел ее для своей библиотеки и упомянул Токвиля в статье Джон Теннер («Современник», 1836, N 3, подписан к печати в сентябре 1836 г.)3. Как видим, знакомство поэта с книгой Токвиля и создание статьи Джон Теннер проходило почти одновременно.

Тот факт, что Пушкин пожелал перевести на русский язык отрывки из французского издания книги Теннера Рассказ о пленении и приключениях Джона Теннера в течение тридцати лет его жизни среди индейцев в Северной Америке, вышедшей в Париже в 1835 г. (английский оригинал был издан в Нью-Йорке в 1830 г.), сам по себе знаменателен: Пушкин редко переводил прозу. По-видимому, ему было важно многое: дать русскому читателю общее представление о США, о положении индейцев, об особенностях американской цивилизации. Об индейцах европейцы знали по романам, следовало их познакомить с реальным состоянием вещей: «Но Шатобриан и Купер оба представили нам индийцев с их поэтической стороны и закрасили истину красками своего воображения» (XIV, 105). Пушкин подтверждает свою мысль словами Вашингтона Ирвинга. Их приводил в предисловии к своему переводу книги Теннера на французский язык Е. Блоссевилль: «Дикари, выставленные в романах, так же похожи на настоящих дикарей, как идиллические пастухи на пастухов обыкновенных» (XIV, 105).

Книга Теннера произвела настолько сильное впечатление на поэта, что он решился на подробное изложение, — а иногда и перевод — истории жизни сына бедного священника, похищенного в детстве индейцами. Видимо, в наивном рассказе полуграмотного автора Пушкин нашел подтверждение важным для него мыслям: «... показания простодушные и бесстрастные, они наконец будут свидетельствовать перед светом о средствах, которые Американские Штаты употребляли в ХIХ столетии к распространению своего владычества и христианской цивилизации» (XII, 105). В публицистически заостренном вступлениии, а также в своих комментариях к рассказу Теннера, Пушкин выразил негативную оценку методов американских цивилизаторов: «Препятствия, нужды, встречаемые индейцами <...> превосходят все, что можно вообразить» (XII, 110). Теннер и Токвиль, прочитанные поэтом почти одновременно (у каждого из них своя Америка), в чем-то звучали в унисон, дополняя друг друга и освещая картину с разных сторон. Мысли Токвиля в главе книги Современное состояние и возможное будущее индейских племен на свой лад подтверждал простодушный рассказчик.

Однако Пушкин не склонен к руссоистской идеализации человека природы и стремится отметить объективные черты нарисованной Теннером картины: «Это длинная повесть о застреленных зверях, о метелях, о голодных, дальных шествиях, об охотниках, замерзших на пути, о скотских оргиях, о ссорах, о вражде, о жизни бедной и трудной, о нуждах, непонятных для чад образованности» (XII, 116). Тон его критики не столь воинственен, как это иногда изображалось в несколько социологизированном советском пушкиноведении. Как и Токвиль, он считает, что обреченность индейцев определена самим ходом развития (антитеза: варварство — культура), поэтому не спешит возложить всю вину лишь на белых. Описывая вытеснение индейцев с их исконных земель, он, вслед за Токвилем, раскрывает парадоксальные и неожиданные механизмы процесса. По Токвилю, фатальную роль в этом вытеснении играет поведение диких животных, которые задолго до появления белых чувствуют их приближение и бегут в другие места. У индейцев нет иного выхода, как следовать за ними (звери — их пища, одежда, горючее). Этой причиной Токвиль объясняет их «кочевую жизнь, полную невыносимых страданий»4: «...строго говоря, не европейцы сгоняют американских индейцев с их земель, их гонит голод»5. Пушкин строит свой комментарий к рассказу Теннера в терминах Токвиля: «Находясь в беспрестанном движении, они не едят по целым суткам <...>. Проваливаясь в пропасти, покрытые снегом, переправляясь через бурные реки на легкой древесной коре, они находятся в ежеминутной опасности потерять или жизнь, или средства к ее поддержанию» (XII, 110).

Поэт не сомневается в подлинности рассказа Теннера. Именно в связи с доказательствами аутентичности его книги два имени в пушкинской статье звучат рядом: «Джон Теннер еще жив; многие особы (между прочим Токвиль, автор славной книги: De la démocratie en Amérique) видели его и купили от него самого его книгу» (XII, 105).

Однако, при всем интересе поэта к положению индейцев в США, гораздо больше его занимает, можно сказать — берет за живое — вопрос о сущности американской демократии. Примечательный факт: если тема «Пушкин — Джон Теннер» изучена относительно хорошо6, проблема «Пушкин — Токвиль» исследована явно не достаточно7. Книга Токвиля, восхваляющая Америку, мало привлекала советских историков и социологов, что нашло отражение и в пушкинистике (в исследовании Б.В.Томашевского Пушкин и Франция имя Токвиля не упомянуто).

Статья Пушкина Джон Теннер библиографически довольно полно была прокомментирована М. П. Алексеевым, однако он писал: «Вопрос о действительных источниках этой статьи в советском пушкиноведении затронут еще слишком слабо, чтобы мы могли отделить в ней свое от чужого...»8. И все же можно попытаться это сделать. В черновике неотправленного письма к П. А. Чаадаеву от 19/Х 1836 г. (оно, возможно, все же было прочитано Чаадаевым после гибели поэта9) Пушкин интересовался: «Читали <ли Вы> Токвиля? <...> Я еще под горячим впечатлением от его книги и совсем напуган ею» (ХVI, 261). Непосредственная, эмоциональная реакция: это, безусловно, — «свое». Но чем «напуган» Пушкин?

Книга Токвиля, изобилующая фактическим материалом, — в целом апологетическая. Автор в восторге от политической системы, независимости отдельных штатов, административного и судебного устройства страны, от позитивных проявлений демократических свобод, он мечтает о чем-то подобном для Европы: «И мне представилось, что та самая демократия, которая господствовала в американском обществе, стремительно идет к власти в Европе <...> Вся эта книга была написана в состоянии священного трепета, охватившего душу автора при виде этой неудержимой революции»10.

Однако, одновременно с восхищением, книгу пронизывает щемящая нота разочарования и тревоги. Автор неожиданно для себя обнаружил зловещие издержки демократии: низкая культура, нивелировка личности, образование — только низшее (и его, увы, хватает), обществу свойственно тягостное отсутствие духовности. Исчезают таланты, они как бы поглощаются болотом «усредненности»: «... великие ученые станут редкостью»11. В главе С какой целью американцы занимаются искусством Токвиль раскрывает прогматическую функцию искусства в США. Стремление к благосостоянию, на его взгляд, «заставляет людей развивать в своем сердце вкус к полезному за счет любви к прекрасному»12.

Один раздел книги целиком посвящен «всесилию большинства» (характерны подзаголовки: «Произвол большинства»; «О том, как большинство в Соединенных Штатах властвует над мыслью»; «Всесилие большинства таит в себе самую большую опасность для американских республик»). Автор вынужден признать и выходящий за рамки нормы принципиальный прагматизм американцев: «Воздух здесь пропитан корыстолюбием, и человеческий мозг, беспрестанно отвлекаемый от удовольствий, связанных со свободной игрой воображения и с умственным трудом, не практикуется ни в чем ином, кроме как в погоне за богатством»13.

Видимо, эти щемящие ноты и напугали Пушкина. Надо отдать ему должное, он стремится быть объективным и признает многие достоинства молодой республики: «Америка спокойно совершает свое поприще, доныне безопасная и цветущая, сильная миром, упроченным географическим ее положением, гордая своими учреждениями» (XIV, 104). Однако к демократическому правлению он явно относится с настороженностью и не разделяет доминирующей в книге Токвиля интонации. Пушкин не может восхищаться устройством общества, если в нем отсутствуют условия для разностороннего духовного развития человека. Это была, в конечном итоге, та же проблема первостепенного значения независимости человеческой личности, что доминировала и в политических работах де Сталь.

Пушкин не мог не заметить в биографии Токвиля сходство с собственной судьбой: потомственный граф, принадлежавший к обедневшему аристократическому роду (отличие их биографий в трагизме террора — дед Токвиля, адвокат, защищавший Людовика XVI перед Конвентом, был казнен), также высоко ставит культурную миссию аристократии. Однако, как с грустью отмечает Токвиль, аристократические древние роды в США (а они были к югу от Гудзона) незаметно «растворяются» и исчезают. Поэт находит у Токвиля подтверждение своей излюбленной мысли: представители древних родов — носители исторической памяти, истинной образованности, чести, благородства и культуры: «В аристократические периоды широкое хождение получают самые различные идеи, связанные с представлениями о достоинстве, могуществе и величии человека»14.

Благодаря книге Токвиля миру внезапно открылась мало привлекательная этическая доминанта демократии в США. Пушкин пишет: «С изумлением увидели демократию в ее отвратительнoм цинизме, в ее жестоких предрассудках, в ее нестерпимом тиранстве. Все благородное, бескорыстное, все возвышающее душу человеческую — подавленное неумолимым эгоизмом и страстию к довольству (comfort) <...> такова картина Американских штатов, недавно выставленная перед нами» (XIV, 104).

Примечательно, что пушкинская характеристика США совпадала с мнением глубоко им почитаемого другого французского мыслителя — Сисмонди. Не случайно в записке О народном воспитании, настаивая на необходимости преподавания в учебных заведениях политической экономии, поэт упомянул именно его имя ( «... по новейшей системе Сея и Сисмонди...», XI, 316). Можно предположить, что Пушкин был знаком с опубликованной в октябре 1825 г. в «Московском телеграфе» статьей Сисмонди Об уравнении потреблений с произведениями, в которой автор высказал близкое поэту мнение о США: «Основной интерес в жизни — барыш, и в самой свободной стране самое свободу стали ценить меньше, чем прибыль. Расчетливость и дух делячества присущи даже детям <...> Дух этот накладывает на моральную физиономию народа такое пятно, которое нелегко будет стереть»15.

Пушкинским тревогам отвечает и опасение Токвиля по поводу возможного возникновения новых форм политического деспотизма: «Такая тирания большинства может привести к автократии и всевластию одного, по отношению к которому все равны в своем ничтожестве»16. Как мы знаем, на взгляд Пушкина, только родовитое дворянство может противостоять деспотизму власти; оттеснение знати — считал он — «средство окружить деспотизм преданными наемниками и подавить всякую оппозицию» (VII, 53).

Элегические мотивы по поводу исчезновения древних родов звучали уже со времен его ранней прозы, в середине тридцатых годов они заметно усилились. Именно в 1836 г. он возвращается к замыслу неоконченной поэмы Езерский (1832) и печатает несколько строф из нее в «Современнике»: «Мне жаль, что нашей славы звуки // Уже нам чужды. Что спроста // Из бар мы лезем в tiers état // <...> Что тех родов боярских // Бледнеет блеск и никнет дух // <...> Что геральдического льва // Демократическим копытом // Теперь лягает и осел...» (IV, 569 — 70). Слышится прямая перекличка с Токвилем. Вместе с тем эти мысли непосредственно связаны с рассуждениями поэта о России, о Булгарине, упоминаемом, кстати, в этом стихотворении ( «...Что их поносит и Фиглярин»). Видимо, есть здесь и намек на теорию «официальной народности», ориентированную на массовое сознание, усредненность личности (своеобразный реакционный демократизм), сравнительно недавно сформулированную Уваровым, отношения с которым у Пушкина к 1836 г. особенно обострились. Конечно, сравнение с Россией условно — в ней нет демократического правления, — но знаки ущербности такого правления Пушкину открыты.

Таким образом, в апологетической в целом книге Пушкин сумел уловить и по-своему сублимировать разбросанные редким пунктиром критические замечания Токвиля: об изъянах демократии, об опасности тиранических режимов, о нравственном и культурном оскудении. Становится понятно, почему поэт «...совсем напуган» книгой Токвиля и почему пушкинское вступление к статье содержит такие инвективы в адрес общественного устройства США: «...большинство, нагло притесняющее общество, <...> родословные гонения в народе, не имеющем дворянства<...>талант, из уважения к равенству, принужденный к добровольному остракизму» (XIV, 105).

В середине тридцатых годов Пушкин вообще мало верит в возможность политического преобразования мира. Испытав разочарование в дворянской революции, бесконечно далекой от народа, в тактике карбонариев ( «Но какой же народ вверит свои права тайным обществам и какое правительство, уважающее себя, войдет с оными в переговоры?», XIII, 55), в народном бунте, не видя «золотого века» позади, не принимая действительности, не обольщаясь и парламентаризмом ( «слова, слова, слова», III, 369), он обращается к этическим проблемам. Именно летом 1836 г. Пушкин знакомится с книгой Токвиля О демократии в Америке, пишет статью Записки Джона Теннера, читает Опыт об английской литературе Шатобриана, начинает для «Современника» статью О Мильтоне и Шатобриановом переводе «Потерянного рая». При всем кажущемся различии этих произведений, между ними есть глубокая связь: они так или иначе идейно соотносятся с проблемой независимости личности. Доминирующая идея этих произведений о самоценности индивидуума нашла яркое выражение в одном из самых «европейских» стихотворений Пушкина — Из Пиндемонти (1836).

Так же, как когда-то Вольность стала знаком пушкинского юношеского либерализма, Из Пиндемонти — одно из лучших последних лирико-философских стихотворений поэта, в какой-то мере его завещание — стало воплощением его этической позиции в последний год жизни. Это стихотворение глубинными нитями органично связано с книгой Токвиля. Как нам представляется, Демократия в Америке стала неким импульсом к созданию пушкинского стихотворения17. В нем парадоксальным образом соединились и приятие поэтом концепции Токвиля, и несогласие с ним.

В книге Токвиля есть важная для понимания творческой связи со стихотворением Пушкина глава Об индивидуализме в демократических странах. Анализируя ситуацию в США, автор как бы находит известный противовес процессу «нивелировки» личности в этой стране — индивидуалистическую мораль. Понятие «индивидуализм», по утверждению Токвиля, только что появилось, оно еще настолько «свежее», что нуждается в определении ( «L'individualisme est une expression récente qu'une idée nouvelle a fait naître»18). Токвиль пытается его формализовать: «Индивидуализм — это взвешенное, спокойное чувство, побуждающее каждого гражданина изолировать себя от массы себе подобных и замыкаться в узком семейном и дружеском кругу. Создав для себя, таким образом, маленькое общество, человек охотно перестает тревожиться обо всем обществе в целом»19.

В этой главе Токвиль защищает право на внутреннюю свободу и право личности на принципиальное неучастие в делах общества. Пушкин присоединяется к такому взгляду: «Зависеть от царя, зависеть от народа — Не все ли нам равно...» «Для власти, для ливреи Не гнуть ни совести, ни помыслов, ни шеи». Этический пафос стихотворения Из Пиндемонти по отношению к книге Токвиля, можно сказать, амбивалентный: поэт просоединяется к гимну внутренней свободе, звучащему в цитированных строках, но одновременно разрешает себе иронию над важностью рассуждений о налогах, о «святая святых» токвилевской демократии — «свободой печати» (третья глава второй части первой книги так и называется О свободе печати в Соединенных Штатах): «Я не ропщу о том, что отказали боги // Мне в сладкой участи оспоривать налоги // Или мешать царям друг с другом воевать; // И мало горя мне, свободно ли печать // Морочит олухов, иль чуткая цензура // В журнальных замыслах стесняет балагура».

Описывая позицию Пушкина, А. Эткинд вполне обоснованно вводит по отношению к авторской позиции в стихотворении Из Пиндемонти понятие «негативная свобода», которое в какой-то степени открылось в США и Токвилю: «Американский опыт научил Токвиля различать свободу частной жизни и свободу публичной сферы. Когда общество свободно вмешивается в личные дела, это ограничивает свободу индивида»20. Заметим в скобках, что все же преимущественный интерес французского путешественника отдан «свободе позитивной», прелесть которой, на его взгляд, в США умеют ценить как нигде в другом месте.

Но с мыслью А. Эткинда о том, что своеобразный «минус-прием» поэта (иная свобода) близок концепции анархистов и в дальнейшем мог бы привести к бунтарской позиции а la Бакунин (исследователь цитирует слова Бакунина — полемическую реминисценцию из Пушкина: «...сплотим все разрозненные мужицкие взрывы в народную революцию, осмысленную и беспощадную»21), — согласиться трудно. На наш взгляд, позицию Пушкина правильнее определить как принципиальную отстраненность, нежелание участвовать в той форме общественной жизни, которая сложилась в России. А. Эткинд, на мой вгляд, несколько «пережимает» важность для Пушкина модного в романтической литературе мотива (моделирование сюжета и структуры образов по образцу шиллеровских Разбойников). Даже Джон Теннер, по мнению ученого, бежит в детстве из дома в своеобразный «разбой» ( «..оставил свой мир, чтобы пожить среди беглых, черных рабов»22), в то время как его просто-напросто похитили индейцы и он жил 30 лет среди краснокожих пока не убежал от них к «своим».

Пушкин далек от стремления восстановить закон беззаконием. Общественный индифферентизм ему был чужд. Свидетельство — известные слова примерно того же времени в письме Чаадаеву от 9/Х 1836: «Это отсутствие общественного мнения, это безразличие к тому, что является долгом, справедливостью и истиной, это циничное презрение к мысли и достоинству человека, приводят в отчаяние» (XVI, 393).

Б. В. Томашевский считал, что Пушкин узнал об Ипполите Пиндемонте из книги Сисмонди О литературе Южной Европы, в которой стихи итальянского поэта обильно цитируются. Действительно, Сисмонди интересовал Пушкина не только и даже не столько как экономист, но в первую очередь как историк и литературный критик. Поэт просил летом 1831 г. М. П. Погодина купить для него Историю французов Сисмонди, а в письме к брату Льву из Тригорского 14 марта 1825 г. среди прочих произведений просит прислать Сисмонди «О литературе Южной Европы» ( «De la Littérature du Midi de l'Europe»): «...да Sismondi (littérature)...»(XIII, 151)23. Стихи Пиндемонте, возможно, послужили еще одним импульсом к размышлениям о свободе «истинной» и «ложной» (liberté «vraie» et «fausse»). Пушкин мог узнать многое об этом узловом противопоставлении уже в юности из работ де Сталь, Констана и Шатобриана, однако они в то время прилагали оппозицию «ложной» и «истинной» свободы в основном к политическим коллизиям. Их концепцию Пушкин теперь принимает в расширительном смысле. В самый трагический год жизни он переносит проблему в этический план: никакое политическое устройство не способно дать человеку свободу, истинная свобода — внутренняя. Узловая мысль стихотворения Из Пиндемонти: «Иная, лучшая потребна мне свобода». О том же пишет и Токвиль: «Я думаю, что демократические народы испытывают естественное стремление к свободе; будучи предоставленными самим себе, они ее ищут, любят и болезненно переживают ее утрату»24 .

Токвиль завершает первую часть Демократии в Америке принципиально важным для него размышлением, вполне достойным быть финалом (представляется уместным, несмотря на длину, привести весь этот фрагмент): «В настоящее время в мире существуют два великих народа, которые, несмотря на все свои различия, движутся, как представляется, к единой цели. Это русские и англоамериканцы. Оба эти народа появились на сцене неожиданно. Долгое время их никто не замечал, а затем они сразу вышли на первое место среди народов, и мир почти одновременно узнал об их существовании, об их силе. <...>. Развитие остальных народов уже остановилось или требует бесчисленных усилий, они же легко и быстро идут вперед, к пока еще неизвестной цели. Американцы преодолевают природные препятствия, русские сражаются с людьми <...>. Американцы одерживают победы с помощью плуга земледельца, а русские — солдатским штыком. В Америке для достижения целей полагаются на личный интерес и дают полный простор силе и разуму человека. Что касается России, то можно сказать, что там вся сила общества сосредоточена в руках одного человека. В Америке в основе деятельности лежит свобода, в России — рабство»25. Токвиль включает в свои рассуждения и показатель роста населения: «Все остальные народы, по-видимому, уже достигли своего количественного роста <...> эти же постоянно растут»26.

Примечательно, что Токвиль считает необходимым уточнить: Россия противостояла «хорошо вооруженным развитым народам»27. Речь здесь идет, видимо, и о событиях Отечественной войны. Француза военные победы России должны были особенно впечатлять. Разгром Наполеона свершился совсем недавно, для исторического времени — «секунда», всего за двадцать три года до создания книги (в это «мгновение» включался и разгром польского восстания). Франция всегда гордилась своим предназначением в мире, но французский патриот, как бы сбросив со счета свою страну, кончает книгу неожиданным прогнозом: «У них (США и Россия. — Л.В.) разные истоки и разные пути, но очень возможно, что Провидение втайне уготовило каждой из них стать хозяйкой половины мира»28 (Курсив мой. — Л.В.). Оценка России — чрезвычайно высокая. Токвиль предсказывает стране, как и Америке, великое будущее. И в то же время внимание фиксируется на крепостничестве — рабстве, неограниченной самодержавной власти и военной силе, штыке как средстве решения проблем. Комплимент безусловный и искренний, но по сути несколько двусмысленный.

Пушкину этот удивительный для тридцатых годов девятнадцатого века прогноз был известен. Александр Тургенев ссылается на концовку книги в Хронике русского, напечатаной в первом томе Современника, с показательным сокращением ее, той части, где речь шла о различии основ Америки и России. Чем бы ни было определено сокращение, редактор «Современника», читавший Токвиля, о нем знал. Знал он и полный текст. Читатель же, внимание которого было обращено на концовку, вполне мог познакомиться с ней целиком. Она активизировала мысль, звала к раздумьям о судьбах России.

Отклик поэта на лестный прогноз Токвиля нам неизвестен. Не исключено, что он воспринял оценки француза весьма настороженно. Французские путешественники, политические мыслители, посетившие Россию в десятые-сороковые годы и увидевшие воочию ее порядки, деспотизм и рабство (де Сталь, Ансело, Кюстин29), вынесли совсем иное впечатление от страны и построили иные прогнозы, которые, исключая Кюстина, тоже знал Пушкин. Он мог учесть и главную причину расхождения: в отличие от своих путешественников-соотечественников, побывавших в России, Токвиль ее собственными глазами не видел.

Реконструировать реакцию поэта на прогноз Токвиля вряд ли возможно. А вот — на книгу De la Démocratie en Amérique — можно попытаться. Пушкин прочел ее внимательно (свидетельство тому — реминисценции из книги в статье Джон Теннер), нашел в ней отклик на многие тревожащие его вопросы, и, не разделяя во многом общей апологетической тональности книги, дал ей в целом высокую оценку, назвал «славной» и включил ее автора в число «глубоких умов» (XIV, 104).

Ruthenia.Ru