АРХИВ ПЕТЕРБУРГСКОЙ РУСИСТИКИ

Евгений Дмитриевич Поливанов (1891–1938)


От редакции: Мы, разумеется, публикуем здесь эти тексты не как научные рецензии, а как иллюстрацию ситуации, сложившейся в советской лингвистике 30-х годов, и как характерный образец «погромного» стиля, занявшего в это время ведущие позиции в научной периодике.



Рецензии 1931 года на книгу Е. Д. Поливанова «За марксистское языкознание»:

КУЛАЦКИЙ ВОЛК В ШКУРЕ СОВЕТСКОГО ПРОФЕССОРА
О КНИЖКЕ Е. ПОЛИВАНОВА "МАРКСИСТСКОЕ ЯЗЫКОЗНАНИЕ" // Международный язык, 1931, №8–9. С. 357–358.

Предвзятость в отношении МЯ, в частности эсперанто, у большинства наших лингвистов настолько велика, принимает настолько анекдотический характер, что вероятно со временем, когда ВМЯ войдет во всеобщее употребление и станет вторым языком каждого ребенка, — это явление войдет в поговорку. Чтобы отметить архитупое, архикосное отношение ко всему новому, будут наверно говорить: «это для него второе эсперанто», или «противоэсперантская слепота», или что-нибудь в этом роде.

В настоящее время — надо сказать правду — уже довольно редки случаи обычной в дореволюционную эпоху полной атрофии зрения в отношении МЯ. Эпидемия идет понемногу на прекращение. Однако даже в самом оздоровлении взглядов на МЯ зачастую еще выпирают наружу следы вчерашней «атрофии языкового зрения».

Вот самый свежий пример.

В недавно вышедшей книге Е. Поливанов «За марксистское языкознание» («Федерация», 1931 г., стр. 182, ц. 2 р. 25 к.) автор, подчеркивая социальный момент в своем определении языка, говорит: «Система словесных знаков, выдуманная одним только индивидуумом и никем другим не употребляющаяся, не есть язык, хотя бы даже эта система и была гениальной выдумкой. Тут просто отсутствует социальный заказ. В эсперанто мы видим, конечно, уже другое: это, действительно, язык и здесь налицо все признаки вышеприведенного определения: эсперанто объединяет собой коллектив людей, связанных специфическими кооперативными потребностями общения во всем своем объеме. Этот коллектив не может обслуживаться никаким другим языком, кроме данного (противное означало бы ненадобность в эсперанто и в самой идее искусственного международного языка), а это и дает почву для социального существования данной системы в качестве языка».

В приведенной цитате, конечно, многое (но далеко не все ), правильно. Однако для нас, эсперантистов, более чем странно звучит глубокомысленное признание лингвиста, что эсперанто есть действительно язык в самом обычном смысле этого слова.

Впрочем не следует особенно утешаться этой «новой победой эсперанто». Определение автора настолько широко, что он тут же рядом признает такое же значение языка, как социального явления, и за выдуманным Д. Лондоном человеко-собачьим языком, на котором говорило между собою «общество», состоящее всего из двух особ: человека и собаки:

«В одном из романов Джека Лондона повествуется о человеко-собачьем языке, изобретенном слепым стариком меланезийцем: собака видела за своего слепого хозяина и "рассказывала" ему о виденном. Здесь мы имеем коллектив-минимум из двух лиц и их кооперативная связь, конечно, вполне специфическая... И, наконец, никаким другим языком... этот коллектив-минимум не может обслуживаться уже потому, что у собаки "рот не так устроен", чтобы суметь повторять звуки человеческого языка».

Так как нигде в своей книжке ниже автор не говорит более ничего ни об МЯ вообще, ни об эсперанто, то остается, к сожалению, неизвестным, делает ли автор из своего трезвого определения эсперанто, как действительно языка, какие-нибудь менее банальные выводы о будущем МЯ, или же он, действительно, признавая эсперанто, как и человеко-собачий язык Д. Лондона, за язык, вполне подходящий под его определение языка, считает и тот и другой просто наносными или патологическими явлениями многогранной языковой жизни человечества.

Для этого вопроса, да и вообще для вопроса о будущем всеобщем языке, у автора книги «О марксистском языкознании» не нашлось места. Зато целых две главы он посвятил «блатному» языку воров, хулиганскому языку дореволюционных гимназистов и прочим «мудростям», из которых Поливанов пробует делать «научные» выводы. Очевидно эта же специализация в блатном и хулиганском языке привела автора к тому, что он в своей полемике против яфетидологии не находит ничего лучшего, как характеризовать академика Марра такой грубо-клеветнической цитатой из одного из своих иностранных единомышленников-реакционеров:

«Весь марксизм к яфетидологии только скверно приклеен, и основан, вероятно, на том, что Марр, как это он высказал с глазу на глаз одному иностранному ученому, принужден "с волками жить, по-волчьи выть"». Чего же ожидать от этакого «ученого» лингвиста здравых мыслей о будущем всеобщем языке, если он сам настолько зарос контрреволюционной коростой и так глубоко погряз в «хулиганском языке» прошлого, что не в состоянии понять, кого именно его слова бьют.

Е. С-ч.

Г. ДАНИЛОВ. [РЕЦ. НА КН.] Е. ПОЛИВАНОВ. ЗА МАРКСИСТСКОЕ ЯЗЫКОЗНАНИЕ. СБОРНИК ПОПУЛЯРНЫХ ЛИНГВИСТИЧЕСКИХ СТАТЕЙ, "ФЕДЕРАЦИЯ", М., 1931 // Русский язык в советской школе. 1931, № 6–7, с.162–165.

«За марксистское языкознание» Е. Поливанова — не исследование. Перед читателем — сборник статей, в своей совокупности раскрывающих политическое и методологическое credo автора, сборник своего рода лингвистических памфлетов. Книга безусловно вредна, хотя в ней и даются некоторые небесполезные сведения о ходе латинизации алфавитов у восточных народов СССР, об иностранной терминологии как элементе преподавания русского языка и кое-что другое.

Проф. Поливанов, разумеется, за марксистское языковедение. Правда, этого языковедения «пока не существует». Но «говорить о нем своевременно», «ибо как раз в самые последние годы у нас наметились некоторые кадры потенциальных работников в области этой проблемы». Профессор выше тех «отдельных высказываний», которые были сделаны классиками марксизма-ленинизма по вопросам языка и в которых (высказываниях), по нашему разумению, уже заложены основы марксистского языкознания. Обходя эти высказывания, Е. Поливанов предпочитает отправиться на поиски потенциальных строителей марксистской лингвистики. Последним он рекомендует прежде всего овладеть старым языкознанием, взять его в том виде, в каком оно есть, слепо, некритически. Старое языкознание в значительной мере отождествляется Поливановым с бодуэновским (наиболее, по мнению автора, продуктивным) наследством. «Для проблемы марксистского языковедения преимущественно полезной (на правах исходного материала), по сравнению с социологическими школами Запада, может оказаться... общелингвистическая продукция наших ученых, в частности бодуэновской школы (стр. 4)». Так кажется Поливанову.

Проф. Поливанову неведомо — или он притворяется, что ему неведомо, — что буржуазную науку марксисты должны брать «в снятом виде», не «разбивая ее вдребезги», к чему призывает нас решительный т. Добровольский1, а критически ее перерабатывая в процессе развертывающейся культурной революции, т. е. отбрасывая из этой буржуазной науки все вредное и революционно-критически переделывая в ней то, что может быть использовано в интересах рабочего класса.

«Не голое отрицание, не зряшное отрицание, не скептическое отрицание, колебание, сомнение», читаем мы в Ленинском сборнике (т. IX, стр. 285), — «характерно и существенно в диалектике, которая несомненно содержит в себе элемент отрицания и притом как важнейший свой элемент, — нет, а отрицание как момент связи, как момент развития, с удержанием положительного, т. е. без всяких колебаний, без всякой эклектики». При такой установке не только непогрешимый и «самый плодотворный» (стр. 10), с точки зрения Поливанова, сравнительно-исторический метод займет подобающее. ему весьма скромное и подчиненное место как в сущности лишь прием исследования, но и бесспорные, по мнению автора, факты, к которым с большим уважением относится и т. Добровольский, окажутся далеко небесспорными, а подчас и нереальными. Могу сослаться хотя бы на собранный индоевропеистами колоссальный диалектологический материал, который оказывается малопригодным для исследователя-марксиста, поскольку собиратели его чурались, как огня, даже самого элементарного классового подхода к языку.

Поливанов — индоевропеист, и он этого не скрывает. Наоборот, он полагает, что индоевропеизм дает вполне надежную базу, стоя на которой и можно только строить марксистскую лингвистику. Но как умный индоевропеист, стоящий на уровне современного буржуазного знания, он стремится превратить фантастические индоевропейские реконструкции празвуков и праформ в точный реальный факт, для чего прибегает к высшей математике (вплоть до теории вероятностей), обосновывая ею точность фонетических законов. Математикой Поливанов прикрывает бесплодность буржуазной науки.

Профессор не прочь загримироваться под ортодоксального марксиста. Мало того, уже в предисловии он дает понять, что находится не в плохой компании: «Бубрих (в Ленинграде), Данилов (в Москве), Лоя (Ленинград), Рамазанов (Ташкент), шведский лингвист — член компартии Шельд, Юшманов (Ленинград), Яковлев (Москва) и некоторые другие — вот для примера имена лиц, с которыми для меня лично установимо взаимное понимание и от которых можно ожидать участия в коллективной разработке проблемы. При этом я вовсе не пытаюсь закрывать глаза на некоторые обнарушившиеся разногласия между мною и некоторыми из вышеназванных товарищей (в частности, по вопросу об оценке бодуэнианства и пр.), но смею думать, что разногласия эти касаются не основного, а более или менее второстепенного...» Уважаемого профессора ждет однако горькое разочарование. Для Данилова, например, да и не только для него, взаимное понимание с Поливановым абсолютно неустановимо и их разногласия касаются именно основного. Профессор не желает этого видеть. Но... не нарочитая ли это слепота?

Поливанов «отметает грубо-наивную ссылку на империализм и буржуазный характер индогерманистики» (стр. 23) и тем самым открывает свое лицо как агента буржуазии в советской науке... Пользуясь характеристикой, данной Лениным, латинизации алфавитов, как «революции на Востоке» и делая маленькую… совсем маленькую подстановку, Поливанов объявляет эту революцию Октябрьской, пролетарской, умаляя тем самым значение кардинальной перестройки и переоборудования в будущем латинского алфавита в связи с новыми задачами культурной революции.

Как представитель буржуазного языкознания Е. Поливанов неминуемо должен грешить и в области национального вопроса. Недаром мы встречаем у него явно великодержавницкие мотивы об «общерусском стандарте» (после Октября) как «языке советской культуры» (стр. 126). Как будто языки других национальностей Советского Союза не являются носителями этой культуры! Встречаем у него и нотки местного национализма («характерно именно для нас, русских, пренебрежение к форме и в нашей устной и в нашей письменной коммуникации» — стр. 138).

Поливанов грубо клевещет на молодежь, когда пишет, что в наши дни "блатная речь еще шире разливается по школьным коридорам" (стр. 166), хотя тут же, заметая следы, говорит: "Бурно разросшееся сейчас "речевое хулиганство" нельзя приписывать революции" (стр. 162). Исключительный рост "блатной музыки" и матерщины в наши дни может видеть лишь тот, кто не замечает ничего другого, не видит общего культурного роста трудящихся масс, тот, у которого налицо особый интерес к блату и порнографии (см. у проф. Поливанова сноски на стр. 155, 158, 165).

Язык, по Поливанову, — психофизиологическое явление, и только. Социальное в языке — это ни к чему не обязывающая отписка. «В реальности мы никогда коллективный говор (будь то территориально-диалектическая единица или социально-групповой диалект-все равно) не наблюдаем и не записываем. Но можно с известной приближенной точностью нарисовать искусственную (схематическую) картину "коллективного говора" из обследования значительного числа "индивидуальных говоров"» (стр. 175), причем между коллективным и индивидуальным говором окажется тогда лишь количественное различие. Но останавливаясь на нелепом противопоставлении территориального диалекта социальному (всякий территориальный диалект является социальным), укажу, что вышеприведенные строки дают ясную концепцию субъективного идеализма, подправленного значительной порцией механицизма. В сущности для Поливанова существует лишь индивидуальный говор, произнесение, коллективный же говор есть фикция, искусственное, вымышленное построение. Поливанов не видит качественной разницы между коллективным и индивидуальным говором, между языком и не-языком; язык как социальный надстроечный факт он сводит к не-языку, биологическому процессу говорения. В этом вопросе, правда, Поливанов не оригинален. С добросовестностью, достойной лучшего применения, он повторяет лишь зады бодуэнианства, младограмматиков, а отчасти и западноевропейской социологической школы. С представлением о специфике языка у Поливанова тесно связывается его понимание развития языка. Для Поливанова, как и для его учителей, характерно следование теории факторов. У него налицо и социально-экономический фактор, но роль последнего крайне сужена: «...вместо вопроса об обусловленности современными социальными факторами языка как целой данной системы может ставиться, в наукообразной форме, вопрос об обусловленности социальными и экономическими, прежде всего факторами эволюции языка» (стр. 122-123). Или: «...от социально-экономических факторов зависит решение: 1) быть или не быть данного рода языковой эволюции вообще и 2) видоизменение отправных пунктов развития» (стр. 124). Упоминание о социально-экономическом факторе является для автора лишь вынужденной отпиской, а самый этот фактор растворяется обычно в социальной психологии, быте и т. п. «Арена для действия социальных и именно экономических факторов, — пишет Поливанов, — достаточно широкая. Но мы еще не говорим о сфере непосредственного воздействия социального быта (в широком смысле слова) на некоторые стороны языковой деятельности» (стр. 143). Для Поливанова таким образом быт и бытие — одно и то же, бытие у него как правило подменяется бытом. Еще откровеннее профессор «раскрывает» себя на стр. 43 своего «исторического» труда, следуя уже непосредственно Бодуэну и Иесперсену: «Коллективно-психологический фактор, который всюду при анализе механизма языковых изменений будет проглядывать как основная пружина (первопричина) этого механизма, действительно есть то, что, говоря грубо, можно назвать словами: "лень человеческая" или — что то же — стремление к экономии трудовой энергии». Итак, отныне основной фактор развития языка — лень, сбережение физиологической энергии, т. е. психофизиологические процессы. Этим обусловливается то, что Поливанов, забывая о лингвистике как социальной науке, отождествляет факты, добытые сравнительным методом, с достижениями естествознания. Из этого вытекает и взгляд на исключительную ценность фонетических законов (от которых, к слову сказать, отказываются даже такие буржуазные коллеги Поливанова как Шухардт и Фосслер), устанавливаемых для языка вне времени и пространства, сформулированных без всякого упоминания о наличии социально-экономических или политических факторов (стр. 123). Этим объясняется и рассмотрение языка как стихийно изменяющегося в процессе смены генераций факта, над которым довлеет власть традиции, Поливанов пишет: «Если иметь ввиду статически доминирующий характер процессов языкового преемства, то в них мы должны будем признать именно отсутствие намеренных изменений в языке или, с другой стороны (поскольку изменения все-таки происходят), бессознательный, помимовольный характер внесения языковых новшеств« (стр. 38).

Но Поливанов, как мы видели, не прочь прикинуться марксистом. Трактуя о движении языка, его развитии, он отмечает не только эволюционный ход изменений в языке, но и революционные сдвиги на их пути. Однако эти сдвиги представляются ему в виде мутаций, обусловленных вмешательством внешней силы. «Весьма многое в этой последовательной цепи видоизменений, — пишет он, — принадлежит к процессам или "сдвигам мутационного или революционного характера"». И дальше: «...наряду с такого рода последовательными (и как бы преследовавшими одну и ту же затаенную цель) движениями мы сплошь и рядом наталкиваемся на то, что длинная цепь подобных постепенных "уклонов" опрокидывается вмешательством совершенно отличного по природе своей фактора, который сразу может продвинуть наблюдавшееся нами явление (звук или форму) в противоположном направлении». Социальное и является по Поливанову таким отличным фактором. Не стоит большого труда распознать в этих рассуждениях неприкрытый механицизм, который наличествует у автора и во взгляде на то, что решение вопроса — «быть или не быть данной эволюции» зависит от «перевеса большинства».

В pendant ко всему вышеизложенному идут и высказывания автора о литературном языке, так называемом стандарте. Общелитературный язык нашей эпохи, по Поливанову, — это какой-то надклассовый язык, в который проникают элементы языка фабрично-заводских рабочих, крестьянского языка, блатного жаргона (стр. 72-81). Но так как в классовом обществе всякий язык как объективация общественного и в первую очередь классового сознания не может не быть языком определенного класса, а современный нам русский язык лишь пронизывается элементами языка рабочих и крестьян, то остается один вывод: наш литературный язык в своей основе есть язык господствовавших ранее классов — буржуазии и помещиков. Что это, как не явно пораженческая, перенесенная в область языкознания троцкистская позиция, отрицающая возможность для пролетариата в период его диктатуры построить свою пролетарскую, культуру и свой пролетарский литературный язык в национальных формах? В других местах своей книги Поливанов уже прямо выбалтывает эти мысли. Он вульгарно, чисто механистически решает проблему смены языка одного класса языком другого. «Мы можем констатировать типичнейший для истории языковых культур случай, — заявляет он,— когда новый класс, приходящий к политическому господству на место другого, ранее господствовавшего, или занимающий командную позицию. рядом с последним, механически перенимает у последнего и внешние признаки его привилегированности (в том числе и языковую традицию), несмотря на всю внутреннюю разницу в экономической базе, а следовательно и в политической и во всякой другой идеологии обоих классов, поскольку эти внешние признаки, к которым относится в данном случае языковая традиция, не имеют органической связи с сущностью классовой психологии» (стр. 129). И далее: «...ни один язык господствующего в данный момент класса (или его культурной верхушки) не является целиком объяснимым как продукт данного именно класса и даже не имеет ничего общего с минувшей историей данного класса до прихода его к политическому господству. Наоборот, во всей истории литературных (или стандартных) языков мы видим примеры того, как класс, переживший эпоху своего господства, уступая свою руководящую позицию новому, идущему ему на смену классу, передает последнему наравне с прочими внешними формами культуры и языковую традицию. Стандартный язык таким образом как эстафета переходит из рук в руки, от одной господствующей группы к другой, наследуя от каждой из них ряд специфических черт» (стр. 138). В этих цитатах что ни строка, то «блестящее откровение». Завоевавший себе господство новый класс не в бурях, не в столкновениях, а оказывается чисто механически, как готовенькую эстафету, перенимает у ранее господствовавшего класса внешние признаки его привилегированности, в том числе язык (с каких это пор язык сделался внешним признаком?), порвав со своим языком. Все получается так просто, легко, и главное — размышлять не над чем. Такая механическая передача языкового наследства происходит, по Поливанову, потому что язык не имеет органической связи с классовой психологией.

Поливанов, как и его западноевропейские коллеги-«социологи», исключительное значение придает языковому описательству. В нем собственно он и видит raison d'etre языковедной науки. Вступая же на путь объяснений, лингвист, по его мнению, перестает быть собственно лингвистом и занимается «обывательскими рассуждениями» (стр. 165). Тем меньше способен лингвист вмешаться в ход языкового процесса, ведь этот процесс стихиен, не подчинен воле действующих и пересоздающих мир в процессе производства людей. В 1927/28 г. Поливанов был выдвинут на руководящую лингвистическую работу в РАНИОН в противовес представителям «московской фортунатовской школы». Это был шаг неправильный. Поливанов, оставаясь индоевропеистом до мозга костей, продолжал фактически дело фортунатовской школы, но более тонкими и хитрыми средствами. Маска буржуазного агента в науке с него не была сорвана своевременно ни руководством РАНИОН, ни критикой.

В книге «За марксистское языкознание» Поливанов выступил, хотя и под маской, но настолько прозрачной, что она вовсе не скрыла его лица. И оттого поход Поливанова против марксистского языкознания оказался в результате покушением с негодными средствами. Марксистская наука выдерживала натиск и более солидного оружия, чем картонные мечи Поливанова. Профессор хотел было марксистский капитал приобрести и индоевропейскую невинность соблюсти. Но в первом он оказался чистейшим банкротом. Марксизма из пальца не высосешь: ему надо учиться. А учиться Поливанов не хочет. Но индоевропейскую невинность автор действительно сберег во всей неприкосновенности, добросовестно выполнив заказ классового врага. Тем хуже для Поливанова.

Г. Данилов

1 «Побольше марксистской четкости» («Революция и язык», 1931, № 1).
Назад


Список трудовЖизнь и творчество Прочесть тексты Внешние ссылки
ЛитератураДополнительно Назад в библиотеку Главная страница