ОБЪЕДИНЕННОЕ ГУМАНИТАРНОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВОКАФЕДРА РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ ТАРТУСКОГО УНИВЕРСИТЕТА
о проекте | анонсы | хроника | архив | публикации | антология пушкинистики | lotmaniania tartuensia | з. г. минц
personalia | ruthenia – 10 | сетевые ресурсы | жж-сообщество | независимые проекты на "рутении" | добрые люди | ruthenia в facebook

ПЕРВЫЙ РУССКИЙ ПЕРЕВОДЧИК
«ВИТЯЗЯ В ТИГРОВОЙ ШКУРЕ»(*)

В. Э. ВАЦУРО

История русских переводов этого шедевра средневековой поэзии насчитывает уже полтора столетия. В настоящее время русский читатель располагает пятью полными переводами поэмы; три из них — Бальмонта, П. Петренко и Заболоцкого — вошли в последнее издание «Библиотеки поэта»1. Но подобно оригинальным литературным произведениям переводы никогда не возникают на пустом месте: они всегда — процесс освоения, постепенного приближения, разного понимания подлинника; это всегда поэтическое исследование, сочетающее в себе поэтические системы как переводимого автора, так и эпохи, и литературы, его осмысляющей. Поэтому история перевода органически входит в историю оригинальной литературы, все время развивающейся и обогащающейся за счет самых разнообразных источников. Это ее жизнь, ее органика.

Об одном из эпизодов этого органического развития мы и поведем теперь речь.

1

В 1845 г. в еженедельнике «Иллюстрация» появился отрывок из незнакомой ранее русскому читателю обширной поэмы, известной только по названию. Переводчик — Ипполит Бартдинский.

Личная и литературная биография И. Бартдинского остается почти неизвестной. За ним укрепилась репутация начинающего в 1840-е годы поэта, известного лишь «тощей брошюркой» «Опыты в стихах» (СПб., 1846), вызвавшей отрицательную рецензию В. Н. Майкова. Естественно поэтому, что его роль в истории перевода представлялась скорее пассивной; большинство исследователей указывало на Д. Чубинова (Чубинашвили) как на своего рода инициатора этого начинания, привлекшего для сотрудничества молодого, никому не известного еще поэта. Такое убеждение поддерживалось рецензией В. Н. Майкова, который явно был склонен рассматривать «Опыты в стихах» именно как первые опыты, недостатки которых, может быть, извиняются молодостью автора; впрочем, он оговаривался, что о личности его ничего не знает2.

Между тем предположение Майкова было ошибочно. В 1840-е годы Ипполит Васильевич Бартдинский не начинал, а заканчивал свою литературную деятельность. Он родился в 1806 году; согласно формулярному списку в 1825 г. ему было 19 и, стало быть, в 1846 г. — 40 лет. Отец его, Василий Дмитриевич, происходил из духовного звания; в 1785 г. он поступил в Коломенскую семинарию, но в 1794 г. по указу Синода истребован в учительскую гимназию для слушания курса наук. Таким образом, он сменил духовную карьеру на светскую. В 1798 г. мы находим его в числе мелких чиновников берг-коллегии; он служит усердно и в 1806 г. уже коллежский асессор; тремя годами позднее он — начальник II, а с 1811 — III отделения горной экспедиции Горного департамента. В 1825 г. у него было пятеро сыновей и пять дочерей. Ипполит был вторым по возрасту. Он обучался (как и старший его брат Александр) в Горном Кадетском корпусе, но вынужден был уволиться по слабости здоровья. В 1823 г. указом сената его производят в коллежские регистраторы, и с 28 сентября он — канцелярский чиновник департамента горных и соляных дел3.

До нас не дошло никаких следов литературной деятельности Бартдинского в этот период. Мы можем лишь предполагать, что недолгое обучение в Горном Кадетском корпусе не осталось без влияния на его поэтическое развитие. В корпусе существовала литературная среда, из которой вышли несколько полупрофессиональных поэтов и такая крупная индивидуальность, как Н. Языков. Здесь учились старшие братья Языкова — Петр и Александр Михайловичи, братья Федор и Александр Бальдауфы, А. Н. Кулибин. Все они были старше Бартдинского, но H. M. Языкова и Бальдауфов он еще застал; на его глазах они начали печататься в петербургских журналах. Среди чиновников департамента горных и соляных дел также было довольно много литераторов, участников двух петербургских литературных объединений — Общества любителей словесности, наук и художеств и Общества любителей российской словесности: И. А. Кованько, Александр и Андрей Христиановичи Дуропы, в свое время пользовавшиеся литературной известностью. Мы ничего не знаем о контактах с ними Бартдинского — но вряд ли случайно, что молодой любитель словесности входит в ту же самую среду, к которой принадлежали и они и в которой начали свою деятельность поэты Горного корпуса.

Но приходит он в литературу позже их; он уже не застает ни «Благонамеренного», ни «Соревнователя»; оба литературных общества распались после 14 декабря 1825 г. Остаются альманахи, в которых и собираются как прежние, так и новые литературные силы. 5 ноября 1826 г. бывший издатель «Благонамеренного» А. Е. Измайлов пишет своему племяннику и литературному соратнику П. Л. Яковлеву, что для затеянного ими нового альманаха «Календарь муз» он «получил уже несколько весьма хороших материалов». «Вчера дали мне “Роман моего отца”, стих<отворную> повесть, под которой не постыдился бы и Пушкин подписать своего имени…»4

Эта повесть и была первым печатным произведением Ипполита Бартдинского. Она вышла в свет в «Календаре Муз на 1827-й год», и вслед за тем отрывок из неизданной ее части («Фанни») появился в «Памятнике отечественных муз на 1828 год»; этот последний альманах был издан давним знакомцем и сотрудником Измайлова по Вольному обществу любителей словесности, наук и художеств Б. М. Федоровым. Если бы общество продолжало свою деятельность, молодой поэт, без сомнения, мог бы претендовать на избрание. Но круг «измайловцев» распадался. Впрочем, и поэтическая деятельность Бартдинского, по-видимому, не была слишком интенсивной. Три маленьких стихотворения он напечатал в «Невском альманахе»5; первое из них, незначащий альбомный мадригал, появилось в книжке на 1828 год, среди стихов Пушкина, Языкова, И. И. Козлова, Ф. Глинки, Вяземского. Этим исчерпывалась его печатная литературная продукция; в середине 1830-х годов А. Ф. Воейков, вечно нуждавшийся в журнальном материале, перепечатал в своих «Литературных прибавлениях к “Русскому Инвалиду”» его старые опыты, в том числе и «Роман моего отца».

«Роман…», под которым, по словам Измайлова, мог бы подписаться Пушкин, отнюдь не заслуживал столь восторженной оценки, но Измайлов вспомнил Пушкина не напрасно. «Стихотворная повесть» Бартдинского была одним из многочисленных подражаний, вызванных к жизни первыми главами «Онегина»; в ней присутствовали современный молодой герой (гусарский офицер) и героиня, слегка напоминавшая Ольгу; повесть строилась как свободный рассказ в четырехстопных ямбах, с фигурой автора-повествователя, ведущего диалог с читателем в тоне непринужденной болтовни, с лирическими отступлениями и непременной в таких подражаниях долей иронии. Все это почти внеиндивидуально и стилистически трудно отличимо от других подражаний «Онегину» — например, от «Гусара» А. Башилова, отрывок из которого появился одновременно в том же «Памятнике отечественных муз на 1828 год», где напечатан и фрагмент повести Бартдинского6. Важно, однако, заметить что Бартдинский — на уровне имитации — усвоил стиховую культуру пушкинского времени; он вполне овладел поэтической техникой, равно как лексикой и модальными формами стихотворной повести. Он свободно переходит от иронического бытового повествования к лирической патетике и обратно и легко воспроизводит стиль элегии и романтической поэмы:

    Ты в тишине души своей
    Не знаешь гибельных мечтаний:
    Он чужд тебе, язык страстей,
    Порыв томительных желаний!
    Когда у юноши в речах
    Восторг невольный отзовется,
    Ты застыдишься; на щеках
    Румянец нежный разольется…
    Так утра пурпуром горя,
    В роскошной области романов
    Стыдится юная заря
    За влажной ризою туманов…7

Здесь нет ни одного слова или образа, который бы не был повторен многократно в лирической поэзии 1820-х годов (кроме разве что выражения «в роскошной области романов»). Это почерпнуто почти в готовом виде из общего репертуара лирических моделей и формул, уже накопившегося в результате деятельности элегиков 1820-х годов — Батюшкова, Жуковского, Пушкина и поэтов его круга. Кажется, сама судьба готовила Ипполита Бартдинского к роли переводчика, как это произошло с десятками его современников и собратьев по перу, лишенных творческой оригинальности и заимствовавших у поэтов-творцов материалы для своих вдохновений.

2

Было бы важно знать, каким образом совершился этот переход и что навело Бартдинского на мысль обратиться именно к грузинской поэзии. Но как раз об этом мы ничего не знаем. В 1830-е годы имя Бартдинского исчезает со страниц печатных изданий. Оно всплывает и привлекает к себе внимание лишь в 1845–1846 гг., когда появляется его перевод из «Витязя», вызвавший полемику, и почти одновременно выходит первая часть «Опытов в стихах» (вторая часть так и не появилась). В 1846 г. Д. И. Чубинашвили, уже получивший известность как знаток и исследователь грузинской литературы, печатает послание Бартдинского «К князю Г. Л. Дадиану Мингрельскому», пояснив, что оно получено им от самого автора, который приглашает своего адресата «как поэта и соотечественника Руставели» «соединить с ним свои труды для перевода “Барсовой кожи”»:

    Я чувствую влиянье благодати,
    И, может быть, заветную скрижаль
    Исторгнем мы из тех скупых объятий,
    Которым прошлого для будущего жаль,
    Пора, пора сломать печать забвенья
    И в глушь веков промять себе следы,
    Дай руку мне, товарищ песнопенья;
    Идем к ключу испить живой воды8.

Стихи эти были написаны, конечно, не в 1846 году, а ранее, и Чубинашвили печатал их вовсе не случайно: он раскрывал имя непосредственного помощника и консультанта переводчика. Григола Дадиани как автора подстрочного перевода называл и А. Н. Муравьев, знавший Дадиани лично; во время своего путешествия по Грузии он имел случай наблюдать, как молодой грузинский офицер, сопровождавший его в Мингрелию, с энтузиазмом разыскивал и переводил путешественнику древнегрузинские надписи9. Это свидетельство, однако, прошло незамеченным или не вызвало доверия, и консультантом Бартдинского был объявлен сам Чубинашвили; такое мнение, поддержанное в 1870-е гг. В. Р. Зотовым10, было затем принято и держалось вплоть до 1960-х годов, когда Л. Н. Андгуладзе привела ряд дополнительных доводов в пользу авторства Г. Дадиани. Она привлекла свидетельство Муравьева и проанализировала стихотворное послание Дадиани Александру Чавчавадзе, в котором речь шла как раз о переводе «Витязя» на русский язык11. Сейчас вряд ли можно сомневаться, что вдохновителем Бартдинского был именно Дадиани.

Но если так, то мы должны предположить, что Ипполит Бартдинский имел довольно тесные связи с грузинской колонией Петербурга.

Здесь опять всплывает имя Григола Дадиани. Брат Давида Дадиани, женатого на Екатерине Чавчавадзе, он был любимым племянником Теймураза Багратиони, главы петербургской грузинской колонии. К дому Теймураза стягивались грузинские культурные силы в столице; с его именем связано развитие картвелологии в Петербурге. Одним из наиболее выдающихся ее представителей был французский ученый, в течение многих лет изучавший у себя на родине грузинскую культуру. В 1838 г. он приехал в Россию и остался в ней; он стал академиком российской Академии наук. Это был знаменитый Мари Броссе.

Он был в переписке с Теймуразом, и, когда Броссе приехал, тот первым делом повез его к Григолу Дадиани. И почти сразу же по приезде Броссе начинает готовить свое грузинское издание «Витязя в тигровой шкуре» — знаменитое петербургское издание 1841 года, в котором ближайшими его помощниками стали молодые филологи З. Палавандишвили и Д. Чубинашвили. Последний служил в это время в Азиатском департаменте, а с марта 1842 г. был переводчиком при проживающих в Петербурге особах грузинского царского дома. Это был единый и достаточно тесный круг филологов, историков, лексикографов, издателей и комментаторов «Витязя». От него тянулись нити в культурную среду Грузии — Тифлис, Кахетию, Мингрелию, в семейства Дадиани и Чавчавадзе.

В предисловии к изданию «Витязя в тигровой шкуре» 1841 г. Мари Броссе заметил: «Если когда-либо будет напечатан перевод “Вепхисткаосани” (как я слышал, произведение это переводится на русский, и я уже готовлю его французский перевод), то надеюсь, что его с радостью примут в Европе»12.

Почти нет сомнения, что этот готовящийся русский перевод был именно переводом Бартдинского. Тогда понятным становится все последующее литературное поведение Чубинашвили — и его полемически заостренные выступления в печати в защиту точности и аутентичности русских эквивалентов грузинского текста, и указания на личные связи с переводчиком, и наконец прямое раскрытие автора подстрочника. Равным образом находит себе объяснение и последовательная ориентация перевода на собственные лексикографические труды Чубинашвили.

Проясняются и обстоятельства несколько запоздалого цензурного эпизода, связанного с именем Бартдинского.

3

В 1842 г. титулярный советник Ипполит Бартдинский, живущий в Петербурге на Воскресенской набережной, близ Гагаринских бань, в доме Алексеева № 11, направил командующему Отдельным Кавказским корпусом главноуправляющему Закавказским краем генерал-лейтенанту Е. А. Головину просьбу о разрешении ему, Бартдинскому, издавать журнал на грузинском языке «Иверский телеграф». Цель журнала — по мере сил содействовать пользе края. К просьбе была приложена программа будущего издания.

«Иверский телеграф» должен был содержать пять отделений. Первое — «Изящная словесность» — включало «статьи оригинальные и переводные, как-то: стихотворения, романы, повести, рассказы и сказки, словом все, что, приноравливаясь к вкусу потребителей журнала, может содействовать пробуждению местной литературы, упавшей со времен Тамары». Отдел второй — «Науки и художества» — заключал в себе сведения по географии, статистике, истории духовной и светской, языкознанию, естествознанию, дабы «дать понятие грузинам о современной образованности и заохотить их учиться». Третий раздел посвящается «промышленности и хозяйству»; здесь предполагались статьи о вывозе, привозе, о «требовании различных предметов в торговле», о фабриках и мануфактурах <…>, шелководстве, пчеловодстве, коневодстве, скотоводстве, виноделии и проч. Отдел 4 был занят критикой и библиографией «в объеме, доступном нуждам читателей». Заключительный пятый раздел был «Смесь». Книги журнала Бартдинский предполагал посылать «на предварительное рассмотрение» тому лицу, которое Головин сочтет нужным назначить «в месте пребывания редакции».

22 апреля 1842 г. Головин уведомил об этой просьбе министра народного просвещения С. С. Уварова. В его отношение вкралась ошибка, происшедшая, по-видимому, по недосмотру чиновников канцелярии: в качестве языка издания был указан не грузинский, а армянский. Впрочем, Головин не находил препятствий к основанию нового журнала и просил, в случае удовлетворения просьбы, поручить его рассмотрение Комитету цензуры иностранной.

Ответ последовал 25 мая того же 1842 г. и был неблагоприятен. Уваров обращал внимание на неопределенность статуса издания. Разрешение о дозволении следовало испрашивать через цензурный комитет округа, где журнал будет выходить; «Иверский телеграф» по смыслу просьбы предполагалось издавать «в Закавказском крае» — издатель же, житель Петербурга, «просит о назначении для рассмотрения его издания лица в не обозначаемом им месте пребывания редакции». Дополнительные затруднения создавало отношение Головина: упоминание в нем о комитете цензуры иностранной свидетельствовало с неизбежностью, что «Иверский телеграф» предполагалось печатать в Петербурге. Уваров ссылался на неизвестность цензорам языка и на неудобство рассматривать издание, где речь пойдет о местных обстоятельствах, отдаленных от Петербурга и, может быть, подлежащих запрещению. Все это министр доложил высокопоставленному ходатаю в объяснение того, почему он «затрудняется» испрашивать на журнал высочайшее разрешение13. Одно из интереснейших начинаний, связанных с именем будущего переводчика Шота Руставели, умерло не родившись.

Но даже слабый след его, сохранившийся в цензурных документах, ставит перед историком несколько существенных проблем.

И. С. Богомолов, впервые сообщивший в печати об этом эпизоде, замечал с полным основанием, что Бартдинский не мог издавать журнал на грузинском языке и что фактическим издателем был не он, а «скорее всего Д. Чубинашвили и другие грузины, проживающие в Петербурге»14.

Предположение это представляется почти несомненным. Но даже петербургская грузинская колония не могла бы обеспечить подобного рода энциклопедический журнал материалом; если кружок Багратиони и Броссе мог бы еще снабжать его статьями по истории, языкознанию и литературе, то отдел «промышленности и хозяйства» требовал непременного участия местных, грузинских авторов. Отсюда и происходила та неопределенность в установлении места издания, которую очень точно уловил Уваров и которая погубила все начинание.

Но именно эта неопределенность и открывает современному исследователю простор для некоторых сопоставлений и гипотез.

Трудно сомневаться, что петербургская грузинская колония, препоручившая Бартдинскому хотя бы формально издание просветительного энциклопедического журнала на грузинском языке, рассчитывала на более или менее определенный круг сотрудников в пределах Грузии. Вероятно, одним из них должен был быть Захарий Палавандишвили, переехавший в Тифлис в 1840 г.; оттуда он содействует М. Броссе и Д. Чубинашвили в издании «Витязя», разыскивая экземпляры вахтанговского издания 1712 г., вербуя подписчиков, заботясь о распространении тиража. Он полон издательских планов и мечтает о грузинской литературной и политической газете. Он сближается с Платоном Иоселиани и деятельно помогает ему в издании «Закавказского вестника», но застает только первые выпуски газеты: в начале 1845 г. его настигает неожиданная смерть. Почти не рискуя ошибиться, мы можем предположить, что вторым участником «Иверского телеграфа» мыслился сам П. Иоселиани. Он учился в Петербурге, пробыл здесь до осени 1830 г. и был постоянным посетителем дома Т. Багратиони, которому переводил получаемые от Броссе статьи о Грузии. Вернувшись в Тифлис, он предпринимает целую серию работ по истории, лингвистике, литературе, статистике и сельскому хозяйству Грузии: в 1838 г. у него уже была готова монография «Историческое и географическое описание древней Грузии», которую Броссе предполагал печатать в Петербурге под своей редакцией; опубликованы тексты Чакрухадзе и Шавтели; двумя годами позднее развертывается его острая полемика с Броссе по поводу грузинской грамматики — полемика, впрочем, не приведшая к охлаждению отношений; наконец, в начале 1841 г. он становится членом-корреспондентом Закавказского статистического комитета и действительным членом общества поощрения сельской и мануфактурной промышленности и торговли в Грузии15. Деятельность Иоселиани к 1842 г., таким образом, обнимала практически все тематические разделы будущего журнала — при этом его связи с кружком грузинских ученых и литераторов в Петербурге не только не ослабевали, но, напротив того, еще укреплялись. В течение нескольких лет он поддерживал переписку с Броссе, уже обосновавшимся в русской столице, а приехав в Петербург в середине 1842 г., устанавливает с ним и довольно тесное личное знакомство.

Иоселиани пробыл в Петербурге до середины 1844 г., активно сотрудничая в русских журналах, прежде всего в «Журнале министерства народного просвещения». В конце того же года, вернувшись в Тифлис, он получает предложение стать редактором «Закавказского вестника» и принимает предложение; одновременно с русским вариантом газеты с начала 1845 г. начинает выходить ее грузинский вариант — «Кавкасииса мхарета уцкебани». Эта издательская деятельность Иоселиани служит косвенным доводом в пользу предположения, что «Иверский телеграф» мыслился как издание с его участием.

Но если это так, то мы можем, столь же предположительно, назвать и других лиц — потенциальных участников энциклопедического журнала на грузинском языке. Это должны были быть те самые люди, с которыми теснее всего общался Платон Иоселиани на рубеже 1840-х годов и которых он привлек затем к сотрудничеству в «Закавказском вестнике»: литературный кружок Николоза Бараташвили. Именно здесь зародилась идея составить историю Грузии и поручить ее написание Платону Иоселиани. Именно отсюда можно было черпать «стихотворения, романы, повести, рассказы, сказки», долженствовавшие «содействовать пробуждению местной литературы, упавшей со времени Тамары», — как значилось в программе Бартдинского. Последнее замечание характерно: оно — отражение мнения Броссе, которое разделял и Иоселиани. При этом, однако, какие-то сведения о «местной литературе» шли до Бартдинского через Григола Дадиани, поэта, связанного с домом Александра Чавчавадзе.

Мы гипотетически можем теперь представить себе интеллектуальную среду, в которой зародилась идея русского перевода «Витязя в тигровой шкуре». В этой среде собирателей, исследователей и энтузиастов грузинской культуры русский поэт заурядного таланта, прошедший, однако, хорошую литературную школу, решает предпринять свою культурную миссию. Его стихи «К князю Г. Л. Дадиану Мингрельскому» возникают скорее всего именно в 1841 г., по свежим следам только что оконченного издания Руставели. Мы теперь можем прочитать их несколько иными глазами: в них старший поэт обращается к младшему «товарищу песнопенья», приглашая его на совместный подвиг. И. Бартдинский, без сомнения, рассматривал свой перевод как некую культурную миссию; в этом смысле его прошение об «Иверском телеграфе» и его послание Григолу Дадиани имели между собою некую внутреннюю связь.

Перевод Бартдинского появился в двух майских номерах «Иллюстрации» за 1845 г.16 с редакционным примечанием, где говорилось: «Тариэль, Барсова кожа — грузинская поэма XI века. Эта чудная закавказская Илиада переводится на русский язык вся; такие переводы обогатили бы каждую литературу. Помещаем первую песнь; она может дать понятие о достоинстве и подлинника и перевода»17. (Эта маленькая характеристика заключала большое редакционное объяснение, написанное на совершенно иные темы и, возможно, была просто механически присоединена к нему.)

Обращает на себя внимание формула предисловия — «закавказская Илиада» — как определение поэмы Руставели; она будет варьироваться потом в полемике вокруг перевода. В ней заключена некая типологическая концепция. Е. Болховитинов, впервые упомянувший о поэме в русской печати, сравнивал ее с рыцарской поэмой Ариосто и с песнями Оссиана. То же сравнение в развернутом виде — в польской статье о Руставели, переведенной П. Дубровским: «По мнению знатоков сцены, обороты и сочетания мыслей весьма походят на Аристова Неистового Орланда; но оригинальность отдельных оборотов, роскошные описания природы, сладостное уныние, естественность и глубокость чувств представлены в духе Оссиана»18. Конечно, во всех трех определениях присутствовал и оценочный элемент, но вместе с тем, как мы видим, и некий круг исторических и эстетических ассоциаций, предопределявших угол зрения переводчика и соответственно избираемый им стилистический ключ. В него входила прежде всего метрика и строфика.

И то и другое у Бартдинского необычно. Шестистопный амфибрахий со сплошными женскими окончаниями — чрезвычайно редкий размер в русской поэзии, тем более пушкинской эпохи. И. Евлахов в своем переводе, сделанном в то же время, обращается к четырех- и пятистопному амфибрахию. В. А. Соллогуб, набрасывая перевод начала первой песни, пробует четырехстопный ямб, затем оставляет его и пытается применить модифицированный дактиль. Это устойчивое тяготение к трехсложным размерам и длинной строке показывает, что в сознании переводчиков не присутствовали как модели ни поэма Ариосто, ни песни Оссиана, которые для 1840-х годов были уже явлением архаическим. «Витязь в тигровой шкуре» воспринимается скорее именно как «закавказская Илиада».

Переводчики ищут аналогий античному гекзаметру. По-видимому, они ориентируются и на опыт Жуковского, охотно прибегавшего к гекзаметру в больших повествовательных формах; за год до перевода Бартдинского вышла цельной книгой «индейская повесть В. А. Жуковского “Наль и Дамаянти”» с примечанием переводчика: «Повесть о Нале и Дамаянти есть самая любимая из народных повестей в Индии, где верность и героическое самопожертвование Дамаянти так же известны всем и каждому, как у нас постоянство Пенелопы»19. Заметим, что за десять лет до выхода перевода Жуковского П. Я. Петров, приятель Белинского и впоследствии известный востоковед, упорно ищет для «Наля» русский метрический эквивалент индийской шлоки, остановившись также на трехсложнике с вариациями анакруз. Перевод его был напечатан в 1835 г.20

И эпическое содержание поэмы, как его интерпретировал Жуковский, и принадлежность ее к культурному миру древнего Востока, и самый сюжет — все это соответствовало исканиям русской поэзии конца 1830-х–начала 1840 гг., когда в ней уже ясно обозначилась ориентальная струя. «Витязь в тигровой шкуре» в сознании русского поэта был своеобразным аналогом индийской поэмы, за которым к тому же не нужно было ходить далеко, в силу уже сложившихся контактов русской и грузинской культур.

Переводы и Петрова, и Жуковского могли подсказать выбор трехсложника без рифмы в качестве метрической модели, но оба они были астрофичны; Бартдинский же строго соблюдал строфическое членение. Здесь сказывалась ориентация на подлинный текст Руставели.

О своеобразии грузинского стиха упоминали уже первые популяризаторы «Витязя», начиная с Е. Болховитинова21. Автор статьи в «Телескопе» характеризовал стих поэмы («шаиры») как «четверостишия с одинакими рифмами» и с метрической схемой  — U U — U U / — U U — U U22 (дактиль с цезурой и стяжением между полустишиями). За три года до выхода перевода Бартдинского Д. Чубинашвили в специальной статье о Руставели в «Журнале министерства народного просвещения» определял грузинскую просодию как целиком тоническую, «наподобие греческой и латинской», которой «сродны <…> и все метры древней греческой поэзии». «Самый употребительнейший род стихов называется шаири. Он состоит из четырестиший; в конце каждого стиха рифма одинаковая. Этими стихами написана и “Вепхвис-Ткаосани”»23. Все эти сведения, как и приводимая Чубинашвили метрическая схема, совпадали с известными по статье «Телескопа»; более того, они представляли собой почти буквальный пересказ соответствующего места из старой книги Болховитинова, откуда был взят и пример строфы в русской транскрипции. Таким образом, в сознании русских переводчиков, в большинстве своем не знавших по-грузински, присутствовала единая модель стиха, подсказанная интерпретаторами (четырехстопный анапест), и строфы (катрен с одинаковой рифмой). Но точное воспроизведение ее было невозможно: четырехстопный анапест устойчиво ассоциировался бы с опытами русского народного стиха (ср. имитацию тактовика у Лермонтова: «А побьет он меня — выходите вы…»), а повторяющаяся рифма, тем более маджамная, воспринималась бы как искусственная.

Переводческое стиховое экспериментаторство в эти годы не распространяется еще, как правило, на поэзию Востока; опыты Петрова носят, конечно, чисто филологический характер, вместе с тем осознание специфичности подлинника уже есть. Размер перевода Бартдинского, как мы говорили, очень редок; он употреблялся, например, в имитациях античной метрики — у раннего Дельвига («И на руку нимфа склонясь, печально плескает струею» — «На смерть Державина», 1816), изредка — у поэтов его кружка; вариант его — в «восточном» стихотворении Лермонтова «Листок» («Дубовый листок оторвался от ветки родимой…», опубл. в 1843), конечно Бартдинскому известном. От рифм Бартдинский отказывается вовсе — и отнюдь не потому, что не справляется с рифмованным повествованием; как мы видели, он вполне владел техникой версификации. Он хочет создать некую модель древней эпической поэмы, по типу гомеровского эпоса, но отличный от него.

Нет необходимости оговаривать специально, что представления как переводчика, так и его консультантов о сущности грузинского стиха и, в частности, стиха Руставели, с современной точки зрения наивны. В переводе Бартдинского утрачено звуковое и метроритмическое богатство оригинала — в первую очередь, игра консонансами и виртуозное богатство рифм. Впрочем, иначе и не могло быть: задачу найти русские эквиваленты каждой особенности поэтики «Витязя» поставили перед собой переводчики только в XX веке — в первую очередь Ш. Нуцубидзе24.

Что же касается содержания поэмы, то Бартдинский стремился следовать за оригиналом со всей возможной точностью. Д. Чубинашвили был недалек от истины, когда, противопоставляя двух переводчиков «Витязя» — Бартдинского и Евлахова, указывал, что перевод первого «и добросовестен, и близок, передает автора из мысли в мысль, из куплета в куплет, из строки в строку» и «еще много проясняет в подлиннике», — а его соперник дает просто свободный и неточный пересказ содержания25. Евлахов не согласился со своим критиком и в свою очередь подверг критике перевод Бартдинского. По его суждению, переводчику нужно «применяться к духу и свойству языка, на который он переводит, в противном случае картины, выражаемые словом, будут не ясны, мертвы, будут поражать своей странностию, дикостию и не только не передадут красот подлинника и не усвоят их передаваемому языку, а напротив, всякий увидит в нем чужестранное растение, пересаженное неопытною рукою и потому больное, уродливое, не дающее понятия о роскошных формах первообраза». Он настаивал на невозможности переводить буквально восточную поэзию, «где часто последующее не имеет связи с предыдущим», и ссылался при этом на «знаменитейших переводчиков», своей практикой утвердивших свободные переложения26.

Полемика по вопросу, казалось бы, частному, перерастала в спор о принципах переводческого искусства — спор, уже имевший некоторую предысторию.

Чубинашвили расценивал перевод Бартдинского как филологически точный (включающий элементы научного толкования) и одно из достоинств его видел в эквилинеарности («из строки в строку»). Нет сомнения, что такова была сознательная установка переводчика.

Она не была оригинальной: к 1845 г. за ней стояла уже целая традиция.

Принцип буквальной точности в передаче оригинала утверждается в России уже в конце 1820-х гг. «Отсутствие разработанных средств адекватной передачи национальных и индивидуальных особенностей оригинала, — пишет известный современный исследователь истории переводческого искусства, — приводило к тому, что можно назвать наивно-романтическим буквализмом. Переводчик старался передать оригинал прямо и непосредственно, слово за словом, рассчитывая, что таким образом сама собой воссоздастся неуловимая специфика оригинала. Это был кризис роста русской переводческой культуры, предшествующий переходу ее к более высокому, реалистическому этапу»27. Следы этого «кризиса роста» остались на некоторых переводах Гнедича, Вяземского, Кюхельбекера; очень ярким представителем этого исторического этапа был М. П. Вронченко. Менее значительных поэтов такая теоретическая установка подчиняла себе целиком. Так произошло и с Ипполитом Бартдинским, принесшим в жертву буквалистской точности свободу и изящество поэтического языка. Теоретически позиция Евлахова, подкрепленная опытом Жуковского, Козлова и других «знаменитейших переводчиков», выглядела неуязвимой, но ее архаичность обнаруживалась при обращении к его собственному переводу. Глубинные символические значения, игра образами и понятиями, метафорический язык «преобразующей», по терминологии M. H. Османова, восточной поэзии — все это исчезло из перевода Евлахова. Он — также сознательно — следовал практике русских поэтов 1820–1830-х гг., стремившихся нивелировать эти «цветы восточного воображения» даже при передаче ориентальных стихов Байрона и Адама Мицкевича28. Евлахов знал грузинский язык и в своем ответе Чубинашвили попытался даже дать толкование некоторых строк Руставели, но в переводе он русифицировал оригинал, придав ему просторечно-фольклорную окраску. Преимущество перевода Бартдинского заключалось не столько даже в более свободном владении русским языком и стихом, сколько в стремлении ввести в русскую поэзию неизвестный ей тип метафорической восточной образности:

    229. Имел он одну только дочь, юное солнце Востока,
            Которое в сонме планет поражало могуществом блеска <…>

    3. Царевна звалась Тинатиной. И вот, когда перси прекрасной
        Вполне развились, и она стала соперницей солнца <…>

Логика метафоры проясняется подстрочным толкованием ономастики: «Тинатина, собственное имя у грузин. Оно означает отраженный блеск солнца»30. Эту этимологию позднее поддерживал и Н. Я. Марр («отражение света» буквально по корню «свет света» <…>, но возможно и «свет месяца»)31. Пояснения под строкой появляются и там, где Бартдинский воспроизводит аллегорический язык Руставели:

    16. Она почитала себя недостойною отчего трона,
          И полон слезою росы сад пышно-рдеющей розы.

К последней строке сделано примечание — «Лицо». То же в строфе 55 (по нумерации Бартдинского): «Слезы хрустальным дождем каплют с гебеновых шерлов» — «Черные камни, которым автор уподобляет глаза». Наконец, комментируются и метафорические иносказания, облекающие рассуждение или сентенцию, — как речь царя Ростевана перед придворными:

    Когда в ароматном саду засохнет увядшая роза,
    На место исчезнувшей там появится роза иная.
    Светило уж гаснет… и вот вы видите сумрак безлунный.

«Царь объясняет, — гласит комментарий, — что он угасает без наследника престола»32.

«Уподобления», без которых не обходятся «восточные писатели», — единственный элемент поэтики, который переводчик считает необходимым объяснять русскому читателю. Там, где метафора проясняется контекстом, он не считает нужным ни облегчать ее, ни заменять более традиционной. Метафорический смысл «розы», «рубина», «жемчуга» соответствовал уже сложившейся в русской поэзии системе поэтических коннотаций, и переводчику оставалось только найти им необходимый стилистический контекст. Нельзя не признать, что в целом он справился с этой задачей: пройденная им школа поэзии «гармонической точности» и «вкуса» помогла ему избежать стилистической какофонии. Ему удается иной раз добиться почти безукоризненного равновесия между архаизмами, поэтизмами и языком описательной поэзии; между метафорой и ее перифрастическим объяснением. В этих случаях он готов отступить от буквальной точности во имя естественности и живописности. Таково описание Тинатин в сцене свидания с Автандилом:

    91. На перси нагие нескромно упал горностай пуховидный;
          Бесценной чалмою небрежно увито чело молодое;
          Так шли к ней движенья ресниц, длинных, пронзающих сердце;
          И черные пряди волос вкруг шеи змиями вилися.

    92. Потупясь, сидела она в роскошных волнах багряницы…
          И воина сесть пригласила движением кротким и тихим.
          Раб сельни поставил ему…33

При всем том на переводе, конечно, сказалось и то постепенное падение культуры стиха, каким была отмечена поздне-романтическая эпоха. Критерий «вкуса» Бартдинский не выдерживает полностью. В. Майков не напрасно упрекал его поздний сборник «Опыты в стихах» в неумении соединять «поэтизмы» и просторечие, но он же видел достоинство автора как раз в способности к живым и выразительным описаниям. Там, где Бартдинский мог полностью опереться на традицию, — он выигрывал как переводчик; там, где от него требовалось виртуозное владение словом и индивидуальный талант, — он чаще всего терпел неудачу. Так, ему обычно не удается перевести удовлетворительно знаменитые афоризмы Руставели, и в литературе уже приводился пример подобной неудачи (стих 8: «А пол львиной крови, пусть тот иль другой, что за нужда!»). Впрочем, и здесь он по крайней мере стремится приблизиться к оригиналу:

    18. На прах и на розу равно сияет роскошное солнце, —
          И ты изливай свою милость равно на могущих и слабых.
          Щедротой привяжешь ты всех; а как тот, кто привязан, уж связан,
          То щедро даруй; есть прилив и отлив в Океане.

И далее:

    19. Напитки и яства полезны, но тщетно хранить их без нужды:
          Подашь их — себе же в добро; чего не подашь — то пропало!

Эти попытки характерны: они свидетельствуют о внимании переводчика к особенностям поэтики. И то же внимание ощущается в двусоставных эпитетах («лунноликая») и неудачных иной раз неологизмах («плач сердца» «обыневил розу», т. е. покрыл инеем, как вынужден объяснить переводчик в примечании). Он пытался поступать так, как поступал Гнедич, переводя «Илиаду».

Бартдинский опубликовал пять песен поэмы Руставели — 142 четверостишия, — достаточно, чтобы судить о его стилистических принципах, и слишком мало, чтобы восстанавливать общую концепцию поэмы в его интерпретации. О некоторых ее чертах мы можем лишь догадываться. Так, можно думать, что средневековая концепция любви не была ему вполне понятна. Поэт начала сороковых годов, конечно, знал о рыцарском dom-mei Прованса; ему были известны поэмы Тассо и Ариосто. Но «неистовый Роланд» лишь отдаленно мог напомнить «миджнура», каким является Тариэл и Автандил и каким представляет себя во Вступлении сам Шота Руставели. (Любопытно, что даже Я. П. Полонский, знакомый с грузинской культурой ближе и непосредственнее, чем Бартдинский, и воспринявший легенду о любви Руставели к Тамаре, не сделал поэта миджнуром.) Легкие акценты, которые поставил переводчик в сцене объяснения Автандила и Тинатин, говорят как будто о психологизации и некоторой модернизации в изображении любви:

    96. Хотя на устах у тебя лежит заповедная тайна,
          Но слухи дошли до меня о чувстве, хранимом тобою:
          Знаю, глаза непрерывно свой жемчуг кропят на ланиты;
          Ты розой уколот, ты любишь, страждет в плену твое сердце.

Читателю, воспитанному на поэзии 1820-х гг., Автандил должен был предстать скорее элегическим героем русского и западного образца. Такое понимание поддерживалось и поэтической лексикой, и прерывистым синтаксисом следующего четверостишия:

    97. Исполни же просьбу мою, вдвойне я владею тобою:
          Ты подданный мой — и тебе нет соперника в царстве;
          Потом… Говорят, ты влюблен… Но надежны ли слухи об этом?

В подлиннике именно в этом месте появляется понятие «миджнур» — не просто влюбленный, но одержимый любовью безумец, наделенный к тому же этическим комплексом рыцаря: благородством, богатством и щедростью, храбростью; его чувство, отнюдь не лишенное эротического начала, одухотворено, облагорожено и эстетизировано. Весь этот кодекс любовного служения исчезает за понятием «влюбленности». Здесь Бартдинский, конечно, и не мог поступить иначе: он имел дело не со словом, даже не с поэтической семантикой, но с целым мировоззрением, которое вынужден был переводить на язык с иной системой этических понятий. Переводчики нашего времени удерживают здесь слово «миджнур» — но такое решение было подготовлено десятилетиями изучения философской и мировоззренческой основы поэмы. В этом изучении и толковании, однако, перевод Бартдинского сыграл свою скромную, но позитивную роль. Мы не знаем, на какой стадии и по каким причинам Бартдинский прервал свою работу. Последующие фрагменты его перевода в печати не появлялись. С его разрешения Д. Чубинашвили перепечатал его перевод в своей «Грузинской хрестоматии» вместе с посвятительными стихами князю Дадиани. Первая часть «Опытов в стихах» (1846), включившая стихотворную повесть на русском «простонародном» материале, и отклик на нее В. Майкова были последними известными нам упоминаниями имени Бартдинского в печати.

Оно бы, вероятно, и не заслуживало воскрешения, если бы не грандиозность задачи, которую поставил себе этот вполне ординарный поэт. Впервые в русской литературе он взялся за перевод не произведения западноевропейской классики, где он мог идти по путям, проторенным десятками более талантливых предшественников, а за создание русской версии средневекового грузинского шедевра, где слились воедино и стихия богатейшего, чужого ему языка, и элементы классической поэтики Востока, византийское богословие, неоплатонизм и арабская философия; где нашли себе место многочисленные культурно-бытовые реалии, чуждые русскому литературному и историческому сознанию. Он попытался передать все это возможно точнее на языке описательной и элегической поэзии пушкинской эпохи, мобилизовав весь доступный для него арсенал переводческого искусства и стилистические средства русской ориентальной поэзии. Самые ошибки заурядного поэта, ставшего лицом к лицу с непосильной задачей, заслуживают, во всяком случае, исторического признания; а его поиски и достижения, как бы скромны они ни были, незаметно вливались в фонд поэтических средств, сделавших возможным русский перевод «Витязя в тигровой шкуре».


1 Шота Руставели. Витязь в тигровой шкуре / Вступ. ст., сост., подготовка текста и прим. А. Г. Барамидзе и С. С. Цаишвили. Л., 1988 (Б-ка поэта: Большая серия). Назад

2 [Майков В. Н.]. Опыты в стихах И. Бартдинского: Тетрадь первая. СПб., 1846 // Отечественные записки. 1847. № 2. С. 89–91; Майков В. Н. Сочинения: В 2 т. 2-е изд. Киев, [1901]. Т. 2. С. 139–143. Назад

3 ЦГИА. Ф. 1349. Оп. 4. № 66. Л. 37–44, 283 об. (формулярные списки B. Д. и И. В. Бартдинских за 1825 г.). Назад

4 Левкович Я. Л. Литературная и общественная жизнь пушкинской поры в письмах А. Е. Измайлова к П. Л. Яковлеву // Пушкин: Исследования и материалы. Т. VIII. Л., 1978. С. 189. Назад

5 В альбом. (Есть три любезные сестры…) // Невский альманах на 1828 год. Кн. 4. СПб., [1827]. С. 327; К Ъххх (Ловлю, ловлю твой взор мгновенный…); Судьба (Цензурным штемпелем одета…) // Невский альманах на 1833 год. СПб., [1833]. С. 45, 46. Назад

6 См.: Розанов И. П. Ранние подражания «Евгению Онегину» // Пушкин: Временник Пушкинской комиссии. <Вып.> 2. М.–Л.: Изд-во АН СССР, 1936. Назад

7 Бартдинский И. Фанни: Отрывок из повести «Роман моего отца» // Памятник отечественных муз: Альманах для любителей словесности на 1828 год, изданный Борисом Федоровым. СПб., 1828. С. 233–234. Назад

8 Кавказ. 1846. № 27. 6 июля. С. 106. Назад

9 Муравьев А. Н. Грузия и Армения. Ч. III. СПб., 1848. С. 149–247. Назад

10 Зотов В. Р. История всемирной литературы. СПб., 1877. Т. 1. С. 344. Назад

11 См.: Вопросы древнегрузинской литературы. Тбилиси, 1968. Т. 3. Назад

12 Буачидзе Г. Мари Броссе: Страницы жизни. Тбилиси, 1983. С. 289. Назад

13 ЦГИА. Ф. 772. Оп. 1. № 1536. Назад

14 Богомолов И. Вопросы древнегрузинской литературы на страницах русской периодики, издававшейся в Грузии (первая половина XIX века) // Литературные разыскания. Тбилиси, 1962. Т. XIV. С. 341. Назад

15 См.: Барамидзе А. А., Ватейшвили Д. Л. П. И. Иоселиани: Очерк жизни и научно-общественной деятельности. Тбилиси, 1978. С. 32–46. Назад

16 Иллюстрация. 1845. № 6. 12 мая. С. 82–83; № 7. 19 мая. С. 97–99. Назад

17 Там же. № 6. С. 82. Назад

18 Шота Руставели: (Грузинский поэт) / Пер. с польск. П. Дубровского // Телескоп. 1833. № 5. С. 65–66. Назад

19 Наль и Дамаянти. Индейская повесть В. А. Жуковского <…> СПб., 1844. С. <8>. Назад

20 [Петров П. Я.] Песнь Налы из Махабзараты // Телескоп. 1835. Ч. 26. С. 342–346. См. об этом: В. Г. Белинский и его корреспонденты. М., 1948. С. 229–236; Крачковский И. Ю. Востоковедение в письмах П. Я. Петрова B. Г. Белинскому // Очерки из истории русского востоковедения. М., 1953. C. 7–22. Тот же П. Я. Петров впервые в русской поэзии попытался передать арабо-персидскую форму газели (Там же. С. 15–16). Назад

21 См.: Лекишвили С. С. Евгений Болховитинов и вопросы древнегрузинской культуры и истории // Памятники культуры: Новые открытия. Ежегодник 1983. Л., 1985. С. 28, 30. Назад

22 См.: Телескоп. 1833. № 5. С. 65. Назад

23 Чубинов Д. О грузинской поэме «Вепхвис-ткаосани, или Барсова кожа» // Журнал министерства народного просвещения. 1842. Ч. 35. Отд. II. С. 120–121. Назад

24 См. специальный этюд о поэтике Руставели и формах передачи ее на русский язык в кн: Нуцубидзе Ш. Творчество Руставели. Тбилиси, 1958. С. 385 и след. Назад

25 Кавказ. 1846. № 27. 6 июля. С. 106. Назад

26 Там же. № 29. 20 июля. С. 113. Назад

27 Левин Ю. Д. Русские переводчики XIX века и развитие художественного перевода. Л., 1985. С. 38. Назад

28 Ср. в этой связи замечания С. Л. Каганович (Русский романтизм и Восток: Специфика межнационального взаимодействия. Ташкент, 1984. С. 40–42). Назад

29 Здесь и далее в цитатах из «Витязя» приводится номер маджама (четверостишия). Назад

30 Иллюстрация. 1845. № 6. С. 82. Назад

31 Марр Н. Я. Об истоках творчества Руставели и его поэме. Тбилиси, 1964. С. 194. Назад

32 Иллюстрация. 1845. № 6. С. 82. Назад

33 Там же. № 7. С. 96. Назад


(*) Пушкинская конференция в Стэнфорде, 1999: Материалы и исследования / Под ред. Дэвида М. Бетеа, А. Л. Осповата, Н. Г. Охотина и др. М., 2001. С. 490–509. (Сер. «Материалы и исследования по истории русской культуры». Вып. 7.) Назад


© В. Э. Вацуро, 2001.
Дата публикации на Ruthenia 24.10.03.
personalia | ruthenia – 10 | сетевые ресурсы | жж-сообщество | независимые проекты на "рутении" | добрые люди | ruthenia в facebook
о проекте | анонсы | хроника | архив | публикации | антология пушкинистики | lotmaniania tartuensia | з. г. минц

© 1999 - 2013 RUTHENIA

- Designed by -
Web-Мастерская – студия веб-дизайна