ОБЪЕДИНЕННОЕ ГУМАНИТАРНОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВОКАФЕДРА РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ ТАРТУСКОГО УНИВЕРСИТЕТА
о проекте | анонсы | хроника | архив | публикации | антология пушкинистики | lotmaniania tartuensia | з. г. минц
personalia | ruthenia – 10 | сетевые ресурсы | жж-сообщество | независимые проекты на "рутении" | добрые люди | ruthenia в facebook

АРХАИСТЫ И ПУШКИН* **

ТЫНЯНОВ Ю. Н.

Льву Зильберу1

1

Литературная борьба каждой эпохи сложна; сложность эта происходит от нескольких причин. Во-первых, враждебные течения, восходя по эволюционной линии к разным предшественникам, не всегда ясно сознают свою преемственность и часто, с одной стороны, огульно признают всю предыдущую литературу, не различая в ней друзей и врагов, с другой стороны, нередко борются со своими старшими друзьями за дальнейшее развитие их же форм. Факты такого рода борьбы и такого рода признания, разумеется, в корне отличны от фактов борьбы с враждебными течениями и фактов признания родства, принадлежности к одному течению. Во-вторых, часто борьба идет на несколько флангов: одни литературные деления не покрывают других, причем в разные моменты одерживают верх разные объединяющие принципы. Кроме того, каждое течение имеет при одном основном объединяющем принципе разнообразные оттенки, из которых один какой-либо (и не всегда основной и существенный) приобретает, в особенности к концу, когда жизненность, а стало быть и сложность течения исчерпаны, роль первенствующего, становится знаменем и ярлыком, и впоследствии часто способствует неправильной оценке того или иного течения с точки зрения литературной. Литературная борьба 20-х годов обычно представляется борьбой романтизма и классицизма. Понятия эти в русской литературе 20-х годов значительно осложнены тем, что были принесены извне и только прилагались к определенным литературным явлениям. Отсюда разноголосица и неоднозначность терминов; под «романтизмом» разумели иногда немецкое или английское влияние вообще, шедшее на смену французскому, причем «романтическими» были имена Шиллера, Гете и даже Лессинга. Поэтому и большинство попыток определить романтизм и классицизм было не суждением о реальных направлениях литературы, а стремлением подвести под эти понятия никак не укладывавшиеся в них многообразные явления. В результате являлось сомнение в реальности самих понятий. Пушкин писал в апреле 1824 г. Вяземскому: «Старая… классическая (поэзия. — Ю. Т.), на которую ты нападаешь, полно существует ли у нас? Это еще вопрос»a. «Классиками» оказывалась то «старшая ветвь», поколение лириков XVIII в., культивировавших высокую поэзию, то «младшая ветвь», идушая от poésie fugitive. В итоге совмещения двух планов, теоретического и конкретного, получались любопытные противоречия. В одной полемической статье Вяземскогоb появляется название «классического романтизма». Впоследствии оно было применено к конкретному литературному течению. П. В. Анненков пишет: «Были у нас романтики, восхищавшиеся эпопеями Хераскова и его подражателей, составившие особый отдел классических романтиков, представителем которых сделался журнал (!) кн. В. Одоевского: “Мнемозина”2, и были такие романтики, которые упрекали В. А. Жуковского за наклонность его к поверьям, за мечтательность, неопределенность и туманность его поэзии»c. Этот противоречивый термин имел, однако, под собою конкретную почву: сквозь деление на классиков и романтиков пробивалось другое.

В черновых тетрадях редакции «Мнемозины» сохранился отрывок литературного календаря на 1825 г., подготовлявшегося к печати Кюхельбекером, главным редактором альманаха «Мнемозина»: «Германо-россы и русские французы прекращают свои междоусобицы, чтобы соединиться им противу славян, равно имеющих своих классиков и романтиков, Шишков и Шихматов могут быть причислены к первым; Катенин Г[рибоедов], Шаховской и Кюхельбекер ко вторым»d.

Таким образом, в 1824, 1825 гг. битвы классиков и романтиков были оттеснены на задний план битвами «славян», борьбой архаистов3.


a А. С. Пушкин. Сочинения. Переписка. Под ред. и с примеч. В. И. Саитова, т. I–III. Изд. АН, СПб., 1906–1911; т. I, 1906, стр. 106 (в дальнейшем — Переписка).

b «Дамский журнал», 1824, № 8, ч. VI.

c П. В. Анненков. Материалы для биографии А. С. Пушкина. Сочинения Пушкина, т. I. СПб., 1855, стр. 110 (в дальнейшем — Анненков. Материалы).

d «Литературные портфели», т. 1. Изд. «Атеней», 1923, стр. 72—75. Подготовил к печати Б. В. Томашевский.


2

По отношению к архаистам в истории русской литературы учинена несправедливость, в ней сказывается влияние победившего литературного течения. Это отразилось и на объеме изучения архаистических направлений в литературе первой половины XIX в.

Прежде всего, один из распространенных взглядов — отожествление всего архаистического движения и его различных подразделений с «Беседой», а «Беседы» с Шишковым, — при ближайшем рассмотрении оказывается неправильным4. Архаисты не ограничивались «Беседой»; в заметке Кюхельбекера они разбиты на два лагеря, которым соответствуют разные фазы архаистического течения. «Классиками славян» он называет крайнее и притом старшее течение, «романтиками» — более сложное, комбинированное и притом младшее течение; заметим, что за исключением Шаховского все перечисленные «романтики славяне» не состояли членами «Беседы» и литературная деятельность их развилась после ее распада. Поэтому членов «Беседы» и современников ее, литературно ей родственных, можно назвать старшими архаистами, а вторую группу — младшими архаистами. Таким образом, было бы неправильно все особенности «Беседы» переносить на архаистическое направление в целом. Вместе с этим рушится общественная характеристика реакционности, которая отличает только общественную деятельность «Беседы» и не распространяется за ее пределы.

Архаистическое течение сознавало себя поначалу течением чисто литературным, и только впоследствии, в определенный период, часть архаистов — «Беседа» соединилась с общественной реакцией, окрасив до наших дней в одиозный цвет и самую литературную теорию архаистов и сделав непонятной для исследователей связь младших архаистов, бывших в общественном и политическом отношении радикалами и революционерами, с их старшим поколением, по преимуществу общественными и политическими реакционерами.

Грот пишет по этому поводу: «Говорят… что Шишков в сущности ратовал не за язык, а за чистоту веры и нравственности. С этим нельзя согласиться: сначала не было и речи о чем-либо ином, кроме слога, которого порча приписывалась только пристрастному предпочтению французского языка и французскому воспитанию; потом, уже в конце своего “Рассуждения”, Шишков, чувствуя недостаточность прямых доводов, прибегнул к другим и задел своих противников опасением за их религиозные и патриотические чувства. Чем далее шла полемика, тем более пользовался он этою уловкой, но спорившие с ним очень хорошо понимали настоящий смысл ее, и Дашков умно заметил: “Он считает всякое оружие против соперников своих законным”, а в другом месте: “Зачем к обыкновенным суждениям о словесности примешивать посторонние укоризны в неисполнении обрядов, предписанных церковью”»a. Эта примесь политически общественного момента настолько иногда искажала литературную сущность дела, практическая полемика настолько спутывала литературные деления, что почетным членом «Беседы» из политических соображений был выбран не кто иной, как сам Карамзин. Вместе с тем младшие архаисты  — радикалы (Катенин, Грибоедов) и революционеры (Кюхельбекер).

Здесь сказывается разница между архаистичностью литературной и реакционностью общественной. Для младших архаистов второй момент отпал и тем ярче проявился первый.

Самое название «славенороссов» (пародическое «варяго-россов»), «славянофилов», «славян» явилось в ходе полемики и не отражает существа дела, подчеркивая одну, правда, важную, деталь спора, притом не для всех архаистов в одинаковой мере приемлемую. Деталь эта заключается в утверждении Шишкова, что русский язык произошел из церковно-славянского. Для Шишкова характерно не только то, что он перенес основу полемики на общественно-политическую почву, но и то, что положения известной литературной теории, имевшие практическое литературное значение и вовсе не нуждавшиеся в подкреплении со стороны истории языка, он пытался обосновать именно со стороны исторической лингвистики. Требование особого «диалекта» по отношению к высоким жанрам (ввод архаизмов и церковно-славянизмов) вовсе не нуждалось в этом подкреплении. Подкрепление же это, легшее в основу научных трудов Шишкова и на первых же порах обнаружившее свою научную несостоятельность, способствовало дискредитированию литературной теории старших архаистов. Вот соответствующее утверждение Шишкова: «Древний славенский язык… есть корень и начало российского языка, который сам собою всегда изобилен был и богат, но еще более процвел и обогатился красотами, заимствованными от сродного ему эллинского языка»b. Ср. также «Краткое начертание о славянах и славянском языке» Дмитрия Воронова: «Есть ли бы не воспоследовали безначалие и внутренние раздоры между преемниками Ярослава… то очень могло бы статься… что язык славянский, или вообще славянороссийский , был бы, может быть, и поныне языком так называемого большого света…»c

Научная несостоятельность этих взглядов Шишкова5 очень скоро обнаружена П. И. Макаровым, Каченовским и Дашковым. Из младших архаистов эти взгляды разделял в полной мере только Кюхельбекер. Ср. в «Дневнике узника»: «Конечно, языки первобытные, каковы, например, наш славяно-русский, пользуются множеством преимуществ перед языками, составленными из обломков других»d. Но Катенин, принимая «отделение русского языка от славянского», не сдает позиций по отношению к литературному языкуe.

Здесь один из подлинных центров вопроса не в научном значении и научной ценности изысканий Шишкова, а в их значении и ценности как обоснования теории литературного языка, находящейся в неразрывной связи с известными течениями литературы.

Эту сторону спора сознавал и сам Шишков. В «Разговорах о словесности между двумя лицами Аз и Буки»f А. (оппонент Шишкова) говорит: «Богатство языка не составляет стихотворных сочинений». Б. отвечает ему: «Однако изощряет ум и служит великим средством к составлению оных. Доброта вещества много способствует искусству художника. Лаоконов истукан дышит в мраморе лучше, нежели бы дышал в глине».


a Труды Я. К. Грота, т. II. СПб., 1899. стр. 66–67.

b «Рассуждение о старом и новом слоге российского языка», изд. 2-е. СПб., 1818, стр. 1.

c «Чтение в Беседе любителей русского слова». Чтение пятнадцатое. СПб., 1816, стр. 36–37 (в дальнейшем — «Чтение в Беседе…»).

d «Русская старина», 1883, т. 39, июль, стр. 103.
Ср. с цит. статьей Дм. Воронова: «Всякий язык, не составленный, так сказать, из обломков других языков, долженствует оказывать в ходе своем… счастливые успехи; поелику он имеет свое собственное достоинство и свою самобытность».

e «Сын отечества», 1822, № 13, ч. 76, стр. 249–250.

f Собрание сочинений и переводов адмирала А. С. Шишкова, ч. 1–3.

1824, стр. 49 (в дальнейшем — А. С. Шишков. Сочинения).


3

Но и по отношению к литературному языку обильный ввод церковно-славянской лексики является также лишь одной из деталей литературной теории архаистов. Сознавая преобладающую ценность высоких литературных родов, а стало быть и высокой лексики, они культивируют и «средний род», применяя в нем своеобразную лексику и выдвигая и здесь особые литературные принципы.

В области литературного языка Шишков является последователем Ломоносова и вносит в установленные им языковые особенности литературных диалектов6 свежую струю. В своей програмной «Речи при открытии Беседы», он говорит: «Словесность нашу можно разделить на три рода. Одна из них давно процветает и сколько древностью своею, столько же изяществом и высотою всякое новейших языков витийство превосходит. Но оная посвящена была одним духовным умствованиям и размышлениям. Отсюда нынешнее наше наречие или слог получил, и может еще более получит недосязаемую другими языками высоту и крепость. Вторая словесность наша состоит в народном языке, не столь высоком, как священный язык, однако же весьма приятном, и который часто в простоте своей сокрывает самое сладкое для сердца и чувств красноречие… Возьмем сии две словесности, т. е. священные книги и народные стихотворения на других языках, и сравним их с нашими, мы увидим, как далеко они от нас отстают. Третия словесность наша, составляющая те роды сочинений, которых мы не имели, процветает не более одного века. Мы взяли ее от чужих народов…»a

Таким образом, снова подчеркивая ломоносовский источник высокого штиля («священные книги»), Шишков вводит в качестве источника для среднего «народные стихотворения». Эти указания он конкретизирует в «Разговоре», указывая в качестве источника для первого Библию Дм. Ростовского и др., для второго, кроме «народных стихотворений», — летопись. «Из сих двух источников, — пишет он, — один нужен нам для набирания слов и украшений, высоким творениям приличных, другой — обыкновенных речей и выражений, простому слогу свойственных…»b

Для литературного языка открывался двойной путь — путь высокого штиля с церковно-славянизмами (шире и вернее — архаизмами) и путь среднего, с внесением языковых черт народной песни и летописи. В низкий, комический род, допускается Шишковым на практике широкий ввод диалектизмовc.

Выписывая из статьи Карамзина «От чего в России мало авторских талантов» (1803) фразу: «Французский язык весь в книгах (со всеми красками и тенями, как в живописных картинах), а русский только отчасти; …французы пишут как говорят, а русские обо многих предметах должны еще говорить так, как напишет человек с талантом», Шишков возражает: «Расинов язык не тот, которым все говорят, иначе всякой был бы Расин»d. «Ученый язык, — пишет он в другом месте, — для приобретения важности требует всегда некоторого отличия от простонародного. Он иногда сокращает, иногда совокупляет, иногда изменяет, иногда выбирает слово»e. «Где надобно говорить громко и величаво, там предлагает он (язык. — Ю. Т.) тысячи избранных слов, богатых разумом, звучных и совсем особых от тех, какими мы в простых разговорах объясняемся»f. Его не останавливает в данном случае «отвычка» и «непонятность»: «Возвращение к коренным словам своим и употребление оных по собственным своим о вещах понятиям всегда обогащает язык, хотя бы оные по отвычке от них нашей сначала и показались нам несколько дики»g. С другой стороны, Шишков рекомендует частичное введение «низкой лексики» («просторечивый российский слог») в высокий штиль, в «славенский слог»: «Надлежит долговременным искусством и трудом такое же приобресть знание и силу в языке, какие он имел, дабы уметь в высоком слоге помещать низкие мысли и слова, таковые, например, как: рыкать, рыгать, тащить за волосы, подгнет, удалая голова и тому подобные, не унижая ими слога и сохраняя всю важность оного»7. Столь же своеобразным диалектом является и средний стиль с его «просторечием».


a «Чтение в Беседе…». кн. I, 1811, стр. 38, 39.

b А. С. Шишков. Сочинения, ч. 3, стр. 69.

c Ср. своеобразный «диалект» в его шуточной сценке «Щастливой мужик». Там же, ч. I, стр. 85 и сл.

d «Рассуждение…», стр. 159.

e А. С. Шишков. Сочинения, ч. 3, стр. 70.

f «Чтение в Беседе…», кн. I, стр. 34.

g «Рассуждение…», стр. 307.


4

Мы видим, как изменяется и конкретизируется в этих положениях Шишкова литературная теория Ломоносова. Еще младшие современники Карамзина сознавали свой период как период господства среднего штиля, канонизированного, занявшего место высокого и низкого. Вигель пишет в своих «Записках» о Карамзине: «До него не было у нас иного слога кроме высокопарного или площадного; он избрал новый, благородный и простой». П. И. Макаров в своей критике на шишковское «Рассуждение о старом и новом слоге российского языка» писал: «Кажется, что он (сочинитель. — Ю. Т.) полагает необходимым особливый язык книжный, которому надобно учиться, как чужестранному, и различает его только от низкого, простонародного. Но есть язык средний, тот, который стараются образовать нынешние писатели»a.

Различию трех штилей, которое архаисты сознавали как языковое, диалектическое, карамзинисты противопоставляли другое различие — стилистическоеb. «Простой (слог. — Ю. Т.) не имеет почти никаких украшений, хотя и наблюдает во всем некоторую пристойность; посредственный напротив того имеет свои украшения, а высокий — слова отборные, мысли важные и острые, страсти великие и благородные, фигуры для возбуждения оных пристойные»c.

То обстоятельство, что карамзинисты вводят стилистический принцип «фигурности» и «украшений» как признак принадлежности к «высокому посредственному или низкому роду» соединено у них с развитием перифрастического стиля, отличительного признака «эстетической», «приятной» речи. Шишков борется против перифрастического стиля карамзинистовd.

«Мы думаем быть Оссиянами и Стернами, когда, рассуждая о играющем младенце, вместо: как приятно смотреть на твою молодость! говорим: коль наставительно взирать на тебя в раскрывающейся весне твоей! Вместо: луна светит: бледная геката отражает тусклые отсветки… Вместо: пленяющий душу Сочинитель сей тем больше нравится, чем больше его читаешь: элегический автор сей, побуждая к чувствительности, назидает воображение к вящшему участвованию. Вместо: любуемся его выражениями: интересуемся назидательностью его смысла… Вместо: деревенским девкам навстречу идут цыганки: пестрые толпы сельских ореад сретаются с смуглыми ватагами пресмыкающихся фараонит. Вместо прежней простонародной речи: я не хочу тебе об этом ни слова сказать, говорим важно и замысловато: я не хочу тебе об этом проводить ни единой черты».

Здесь «приятности» и «правильности» карамзинистов Шишков противополагает «простоту» и «ясность»: «Хороший слог должен быть прост и ясен, подобен обыкновенному разговору человека, умеющего складно и приятно говорить».

Борьба шишковцев, таким образом, должна была быть направлена как против единообразия, сглаженности литературного языка, так и против преобладания среднего штиля. Здесь — один из первых пунктов столкновения был эстетизм, «приятность», бывшая одним из принципов карамзинистов и литературно-мотивированная в среднем стиле. Борьба с эстетизмом карамзинистов проникает всю деятельность как старших, так и младших архаистов. Выписывая характерную фразу Карамзина о «милых дамах», которые «пленяют нас нерусскими фразами», Шишков пишет: «Милые дамы, или, по нашему грубому языку, женщины, барыни, барышни, редко бывают сочинительницами, и так пусть их говорят, как хотят». Он повторяет эти нападки по поводу другой фразы Карамзина: «Светские дамы не имеют терпения слушать или читать их (русских комедий и романов. — Ю. Т.), находя, что так не говорят люди со вкусом». Шишков советует Карамзину: «Не спрашивайте ни у светских дам, ни у монахинь». Характерен известный анекот о Шишкове: «Однажды он измарал великолепный альбом одной своей хорошей знакомой, вычеркнув в нем все русские имена, подписанные по-французски, и вместо них подписал те же имена крупным полууставом и ко всему прибавил свои стихи:

    Без белил ты, девка, бела,
    Без румян ты, девка, ала,
    Ты честь-хвала отцу-матери,
    Сухота сердцу молодецкомуe.

Эстетизм карамзинистов открывал широкий простор для литературной сатиры Шаховского, Марина, Катенина, Грибоедова и др.

На этой же основе становится понятной близость к «Беседе» Крылова и та борьба между его басней и апологом Дмитриева, которая еще идет во время Пушкина.

Особую важность для архаистов получает лексика народная; народная песня служит для Шишкова и источником лексики и образцом. «Сии простые, но истинные, в самой природе почерпнутые мысли и выражения суть те красоты, которыми поражают нас древние писатели и которые только теми умами постигаются, коих вкус не испорчен жеманными вымыслами и пухлыми пестротами…» На возражение своего противника (А): «Мне кажется, нет в сих песнях того учтивства, той нежности, той замысловатости и тонкости мыслей, какая господствует в новейших наших сочинениях», Б. отвечает: «Да, конечно, вы не найдете в них ни купидона, стреляющего из глаз красавицы, ни амврозии, дышущей из уст ее, ни души в ногах, когда она пляшет, ни ума в руках, когда она ими размахивает, ни граций, сидящих у нее на щеках и подбородке. Простые писатели не умели так высоко летать. Они не уподобляли любовниц своих ни Венерам, ни Дианам, которых никогда не видывали, но почерпали сравнения свои из природы виденных ими вещей…» Здесь в особенности любопытны пародические нападки на перифразы, бывшие у карамзинистов стилистическим средством «тонкости мысли» и «учтивости», и требование натуралистической простоты.

По отношению к поэтическим жанрам шишковцы, в особенности младшие, занимали определенную позицию.

Торжество «среднего стиля» (в трактовке карамзинистов) было связано с исчерпанностью од, высокого лирического жанра. Послание, элегия, песня возвышались как признанный, равноправный с высоким род, и ода, с типичной одической строфой (но уже короткая, идущая от сумароковской традиции, а не от Ломоносова), прячется у Дмитриева под защитное название «Песни». Окончательное сознание наступившего господства «среднего рода» дано у Батюшкова в его речи «О влиянии легкой поэзии на язык»8. Шишковцы должны были, с одной стороны, бороться против преобладания средних жанров в лирике, с другой — стремиться преобразовать эти средние жанры теми средствами, которые указывались Шишковым.

В своей программной статье «О стихотворстве» один из теоретиков старших архаистов, А. С. Хвостов, писал об элегии: «О утрате элегии и буколических стихотворений, кажется, много тужить не должно. Элегия никогда естественною быть не могла, все сочинители, несомненно, ум свой и чувствования, кои на себя наклепывали… в элегиях показывали, а не настоящее положение свое в несчастии и неудачах любви»f. Он осуждает ту «легкую поэзию», которая делала ощутительными мелочи и которая поэтому ввела за собой игру слов (принцип «остроумия» был одним из основных литературных принципов у карамзинистов, они культивировали шарады, каламбуры, буримэ и т. д. — «мелкие», «внелитературные» жанры, основанные на игре стилистическими мелочами). При этом такие строфические формы, как рондо и сонет, должны были осознаться именно как формы, построенные на игре рифмами. А. С. Хвостов пишет: «Осмелиться ныне написать его (рондо. — Ю. Т.) было бы то же, что явиться в собрание щеголей в наряде, который был в моде при Франциске I. Логогрифы, шарады, каламбуры не стоят того, чтобы определять их правила… сим родам поэзии не с большим успехом подражать можно на языке, который на одну вещь имеет два или три названия. Подражание во всех родах мелких стихотворений причесть можно ко множеству того, что мы у французов перенимали и перенимаем»g. Тогда же Шаховской в «Расхищенных шубах»9 осмеивает и «жалостные баллады».

Характерен в этом отношении тот интерес, который вызвал в среде архаистов (и ими в значительной мере был поддержан) вопрос о метрической и строфической формах, наиболее пригодных для большой стиховой эпической формы. В этом направлении идет у старших архаистов разработка вопроса о гекзаметре, у младших — полемика вокруг октавы. Уже в 6 книге «Чтений в Беседе» помещены «Ироическая песнь», «Игорь Святославич» Н. Язвицкого с его же теоретическим обоснованием «русских дактилохореических, древних наших стихов» как метра, единственно пригодного для большой эпической формы10. В десятом «Чтении» был помещен перевод «первой Виргилиевой Эклоги древнем размером» Галинковского с прибавлением его же теоретического «письма к издателю Академического журнала сочинения и переводы», содержавшего полемику против «Опыта» Востокова;11 в «Чтении 13» началась известная полемика между Гнедичем, Уваровым и Капнистом12, которая захватила широкие литературные круги и надолго поставила вопрос о русском гекзаметре в число наиболее важных литературных вопросов. Само собой разумеется, что литературный интерес вопроса был не в собственно метрической проблеме, а в искании нового метра для русской эпопеи, в жанровой функции метра.

Нужно отметить еще одну особенность направления архаистов. XVIII век вплоть до революции Державина был веком преобладания высокой поэзии, в лирике же — оды. Конструктивные принципы оды опирались на слово произносимое, звучащее; это проистекало из самого характера оды как жанра ораторской поэзии, это же определило сюжетные и стилистические особенности оды как жанра13. В этом отношении решительный сдвиг принципа ораторского слова происходит в карамзинскую эпоху, когда мелодический стих романса-элегии и говорной стих шуточного послания сменяют ораторский стих оды, когда стиль ломоносовской оды, рассчитанный на огромную залу, сменяется камерным, интимным стилем карамзинистов.

Архаисты в этом отношении сознательно культивируют произнесение стихов. Программное «предуведомление» Шишкова при открытии «Беседы» одною из первых задач «Беседы» считает чтение стихов, имеющее значение «и для языка и для стихотворства»14. И хотя самоя деятельность «Беседы» в этом отношении имела результаты небольшие (что зависело от особого официального характера заседаний), но все же именно «Беседа» хранила декламационный стиль и принцип поэзии; именно в контакте с «Беседой» был присяжный декламатор и оценщик стихов Гнедич, ценивший их в живом чтении и, с другой стороны, ценившийся «Беседой» именно главным образом за эту сторону своей деятельности; под ее влиянием и в контакте с нею образуется такой декламатор, как Катенин, и, наконец, в этом же значении у архаистов произносительного принципа следует искать разрешения той задачи, что стиховая драма 20-х годов тесно связана с архаистами Шаховским, Катениным, Грибоедовымh.

Таким образом, борьба архаистов была направлена против эстетизма, сглаженности, маньеризма и камерного стиля карамзинистов за своеобразие литературных диалектов (причем лексика высокого стиля должна была преимущественно черпаться из церковно-славянского языка, а среднего — из народных песен, resp<ondit>i «просторечия»), а эта борьба была естественно связана с борьбой за большие формы и декламационный ораторский стиль.


a Сочинения и переводы Петра Макарова, т. I, ч. II. М., 1817, стр. 38–40; см. также «Московский Меркурий», 1803, декабрь, стр. 179.

b Ср. отголосок борьбы у М. Дмитриева: «Он (Шишков. — Ю. Т.) до такой степени был не тверд в свойствах языка, что для него слово, оборот речи и самая метафора, все это, и фигуры, и тропы, принадлежали самому языку. Находит ли он метафору — это у него свойство и красота славянского языка; находит ли он эллинизм и такую перестановку, такое сочетание частей речи, от которых речь запутана и вовсе не понятна для русского человека, — это у него опять свойство и красота славянского языка» (М. Дмитриев. Мелочи из запаса моей памяти, изд. 2-е. М., 1869, стр. 73).

c См. В. С. Подшивалов. Сокращенный курс российского слога, М., 1796, стр. 84.

d См. «Рассуждение…», стр. 56–57, 150, 159, 187, 193.

e В. Стоюнин. Александр Семенович Шишков. В кн.: В. Стоюнин. Исторические сочинения, ч. 2. СПб., 1880, стр. 113–114.

f «Чтение в Беседе…». кн. III, 1811, стр. 27.

g «Чтение в Беседе…», кн. VII, 1812, стр. 67.

h Интересные детали дает о значении декламационного момента в творчестве самого Катенина Языков, в отзыве об «Андромахе» Катенина: «Я точно восхищался ею, когда, помнишь, слушал Грудева, ее читающего (при слушании вовсе неприметны и грубость слога, и неточность выражений, и многословие неуместное); теперь же вот как я ее понимаю: отделкой характеров она ничуть не превосходит трагедий Озерова… а слогом отстает от него па целое столетие, напоминая времена Сумарокова» (Языковский архив. СПб., 1913, стр. 310; отзыв от 20 февраля 1827 г.). Любопытно почти дословное совпадение с этим суждением отзыва Писемского, вложенное им в уста героя романа «Люди сороковых годов»: «Стихи Александра Ивановича (Коптина — под этим именем Писемский вывел Катенина. — Ю. Т.), которые мне так понравились в его чтении, ужасно плохи» (А. Ф. Писемский. Полное собрание сочинений, изд. 3-е, т. 5. СПб. и М., 1912, стр. 204). В этом романе встречаются характерные наблюдения: «Всеми своими словами и манерами он (Коптин — Катенин. — Ю. Т.) напомнил, с одной стороны, какого-то умного, ловкого, светского маркиза, а сдругой — азиатского князька» (там же, стр. 199). Это напоминает отзыв Пушкина в черновике письма к Вяземскому, март 1820 г.: «Катенин… приезжает к ней (поэзии. — Ю. Т.) в башмаках и напудренный и просиживает у нее целую жизнь с платонической любовью, благоговением и важностью»; «он… принадлежит к 18 столетию» (Переписка, т. I, стр. 16). Писемский — костромич; в Костромской же губернии имение Шаево, в котором Катенин проживал с 1840 г. безвыездно. Материалы Писемского использованы И. Н. Розановым в книге о «Пушкинской плеяде». М., 1923, стр. 167–179, где дан биографический портрет Катенина.

i Соответствует (лат.). — Прим. пер.


5

Движение старших архаистов, возникшее в период полного расцвета карамзинизма, ощущалось как литературная контрреволюция. Младшее течение должно было достигнуть предельного роста, развернуться, породить многие ответвления и, наконец, в основных принципах своих пошатнуться, чтобы литературные тенденции старших снова приобрели живое эволюционное значение.

Вместе с тем обычное представление о ничтожной литературной продукции старших архаистов, до теперешнего времени господствующее в научной литературе, не совсем верно. Архаисты были группировкой, а не школой, и в этом смысле их влияние распространялось далеко за пределы шишковского кружка.

Если даже не говорить о кончавшем свою деятельность Державине, принципы поэзии которого были отправной точкой архаистов, и который являлся средоточием старших архаистов, то все же нельзя забывать о том, что архаистом был в литературном сознании как шишковцев, так и карамзинистов Крылов, что архаистическую комедию и сатиру культивировал Шаховской, что убежденным архаистом (хотя и особого толка) и членом «Беседы» был Востоков. Насколько широко было влияние архаистов и как тонка была грань, отделяющая их от враждебных группировок, можно судить по Гнедичу, близкому к «Беседе» и одновременно другу карамзинистов, по Жихареву, бывшему сначала членом «Беседы», а затем попавшему в «Арзамас», по Марину, совершившему примерно ту же эволюцию, и т. д.

Это лишний раз заставляет нас говорить об архаистическом течении с его разновидностями и разными фазами, а не об узкой «Беседе».

В теории старших архаистов (собственно «шишковцев») было, как мы уже отчасти видели, несколько побочных сторон, которые приобретали для этого течения решающее значение. Собственно, это одно из явлений, вообще наблюдающихся в литературной эволюции: стороны и тенденции, имеющие лишь побочное значение, при дальнейшем развитии течения получают преобладающее значение, и так как это обычно совпадает с историческим концом, распадом течения, то по этим признакам, нимало не исчерпывающим течения, оно потомками регистрируется, называется и с этим клеймом попадает в историю.

Такими чертами у старших архаистов были: 1) смешение архаистической литературной позиции с общественной реакцией, 2) смешение в одну кучу всего старого, литературного запаса, несмотря на то что в наследии XVIII в. были течения разнородные, а некоторые даже враждебные принципам архаистов и более всего близкие к карамзинизму, 3) смешение литературного вопроса с лингвистическим; обоснование состава литературных диалектов особой теорией генезиса русского языка.

Вот эти-то стороны, которые и придали окраску всему старшему шишковству и сделали его одиозным общественно и несостоятельным теоретически, распутываются и ликвидируются младшими архаистами, представляющими собой чисто литературную группировку.

1. Архаистическая литературная теория была вовсе не необходимо связана с реакцией александровского времени. Самое обращение «к своенародности» допускало сочетание с двумя диаметрально противоположными общественными струями — официальным шовинизмом александровской эпохи и радикальным «народничеством» декабристов. Борьба за высокие жанры, с одной стороны, за просторечие против маньеризма — с другой, могла сочетаться с борьбой против аристократической кружковщины в литературе, против изящной, но небольшой «литературы для немногих», и в этом смысле как нельзя более подходит к радикальной общественной позиции 20-х годов (в этом направлении действовал Кюхельбекер).

2 и 3. Неясности, существовавшие у старших архаистов по второму и третьему пунктам, были распутаны в полемике младших в 1820–1821 гг.

Архаисты с их борьбой против эстетизма и маньеризма были, так сказать, прирожденными полемистами, причем полемические их выступления принимали обычно форму скандала.

Литературные скандалы закономерно сопровождают литературные революции, и в этом смысле громкие скандалы архаистов перекликаются с еще более громкими скандалами футуристов.

Полемические выступления младших архаистов относятся главным образом к 1812–1816 гг. и к 1822–1824 гг.

Полемика ведется на всем протяжении 20-х годов (еще к 1828 г. относится жестокая стычка по поводу статьи о русской литературе, помещенной в Атласе Бальби одним архаистом15, односторонней и отсталой, вызвавшей отповедь Полевого)16, вершины полемики относятся именно к этим трем периодам.

В 1815/16 г. ведется жестокая борьба против Жуковского, причем застрельщиком выступает старший архаист Шаховской в «Липецких водах», но истинный смысл борьбы, ее глубокие основы выясняют младшие архаисты, Катенин и Грибоедов, и в борьбе против баллады Жуковского, и в полемике вокруг баллады Катенина.

В 1822 г. вокруг «Опыта краткой истории русской литературы» Греча завязывается полемика Катенина и Бахтина (ученика Катенина) с Бестужевым, Гречем и Сомовым, помогающая уяснить взгляды архаистов на состав литературного языка и на разное значение старых авторитетов, которые у старших архаистов смешивались в одно.

Наконец, к 1824 г. относится полемика Кюхельбекера относительно высоких и средних литературных жанров, связанная с вопросом о литературном стиле.

6

Младшие архаисты, объединяющиеся вокруг Катенина, продолжают борьбу против мелких форм, против господства «средних родов», против эстетизма, причем эта борьба ведется по двум основным линиям — отрицания жанров, связанных с понятием «новой литературы», и противопоставления им других. При этом «средние роды» в архаистической окраске связаны с именем Катенина, а попытка воскрешения высоких лирических форм XVIII в. — с именем Кюхельбекера.

Годы 1815–1817 можно назвать одним из ответственных начальных пунктов полемики младших архаистов; в 1815 г. выходят «Липецкие воды» Шаховского17; к 1815 г. относится начало деятельности «Арзамаса»18; к 1816 г. — полемика вокруг баллады; к 1817 г. — комедия Грибоедова и Катенина «Студент», начиненная пародиями на Жуковского.

Замечательна полемика вокруг «Леноры» Жуковского и «Ольги» Катенинаa. В этом последнем произведении усмотрели и, конечно, совершенно правильно, литературное направление, резко противополагавшее себя победившему. Критика Гнедича была направлена против стилистических особенностей баллады Катенина, которые критика связывала с архаистической традицией: «Такие стихи

    Хоть и варяго-росски,
    Но истинно — немного жестки»19.

Обвинение в простоте «не поэтической», в «оскорблении вкуса и рассудка», «логики и грамматики», в прозаизмах соединялось у Гнедича с защитою принципов перевода Жуковского, который «знал, что Ленору, народную немецкую балладу, можно сделать для русских приятною не иначе, как в одном только подражании»20. На защиту Катенина выступил Грибоедов. В резкой статье21 он защищает основные особенности архаистического «среднего» стиля: «Он <рецензент. — Ю. Т.> вообще непримиримый враг простоты…» «Слово: турк, которое часто встречается и в образцовых одах Ломоносова и в простонародных песнях, несносно для верного слуха г. рецензента». В стиле «Людмилы» Жуковского подчеркиваются черты сглаженности и эстетизма: «Как хорошенько разобрать слова Людмилы, они почти все дышат простотою и смирением, за что же бы, кажется, ее так жестоко наказывать?» «Этот мертвец слишком мил; живому человеку нельзя быть любезнее» и т. д.

Крайне любопытно то место статьи, где Грибоедов протестует против требований «пристойности», заодно задевая Жуковского: «Стих “В ней уляжется ль невеста” заставил рецензента стыдливо потупить взоры: в ночном мраке, когда робость любви обыкновенно исчезает, Ольга не должна делать такого вопроса любовнику, с которым готовится разделить брачное ложе. — Что ж ей? предаться тощим мечтаниям любви идеальной? — Бог с ними, с мечтателями; ныне, в какую книжку ни заглянешь, что ни прочтешь, песнь или послание, везде мечтания, а натуры ни на волос».

Нападение «молодого кандидата Беседы» (так назвал Грибоедова Батюшков) замечательно тем, что перенесло борьбу с литературным эстетизмом в новую плоскость. Младшие архаисты избирают объектом нападения на всем протяжении 20-х годов главным образом Жуковского. Это не значит, конечно, что прекращаются нападки на Карамзина и Дмитриева; но в течение 40-х годов Карамзин и Дмитриев были не столько литературными деятелями, сколько авторитетами. На неприкосновенность этих авторитетов и нападают архаисты. В этом смысле и пишет Катенинb в 1828 г.: «Слова всей нахальной шайки: столько услуг, столько заслуг заслуживают сильного возражения; что за неприкосновенная святыня в словесности? Что ж такое на поверку Карамзин и Дмитриев? Мои безделки и мои безделки».

В 1834 г. он радуется по поводу статьи Сенковского «Скандинавские саги». «Заметьте, что persiflagec над Карамзиным уже не считается за уголовное преступление». Между тем отношение к Карамзину как таковому у Катенина вовсе не «хулительское» и даже осторожное. Он требует осторожной критики «Истории» Карамзина, отмежевываясь от Каченовского.

В 20-х годах центральное место в полемике занял живой и центральный поэт Жуковский.

Но Жуковский был объектом нападений и вследствие спорности своей позиции. И в вопросах стиля, и в вопросах тем, и в большом вопросе о лирических жанрах он занимает половинчатое положение новатора-реформиста, сглаживающего острые углы литературных вопросов, и не удовлетворяет ни своих друзей, ни врагов. Порою кажется, что «своих» он не удовлетворяет даже больше, чем врагов. Вяземский не может примириться с однообразием его тем. «Жуковский слишком уже мистицизмует, то есть слишком часто обманываться не надобно: под этим туманом не таится свет мысли… Он так наладил одну песню, что я, который обожаю мистицизм поэзии, начинаю уже уставать… Поэт должен выливать свою душу в разнообразных сосудах, Жуковский более других должен остерегаться от однообразия: он страх как легко привыкает»d.

Эту борьбу против тем Жуковского с еще большей энергией ведут, разумеется, архаисты. Кюхельбекер в своем выступлении 1824 г. пародирует темы Жуковского, почти буквально перечисляя особенности пейзажа элегистов его направления, Катенин в 1828 г. связывает движение архаистов с борьбой против стиля и тем Жуковского в стихах и Бестужева в прозе: «Все, везде и всегда возвращаются к почтенной старине, наскучив фиалками, незримым и шашками узденей»e.

Многочисленны и пародии на Жуковского22.

В вопросе о поэтическом языке Жуковский занимает непростую и спорную для современников позицию. Заслужив гонение со стороны архаистов за сглаженный стиль, выслушивая и от друзей немало горьких истин по поводу своего «дворцового романтизма», он, однако, тоже ищет выхода в «просторечии», в «народной» лексике, значительно, впрочем, иных, нежели у архаистов.

Такова его «Утренняя звезда» 1818 г., простонародность лексики которой вызвала нападки друзей, и которую в 1828 г. Пушкин поставил рядом с «Ольгой» Катенина.

В 1818 г. Вяземский и Тургенев даже побаиваются за направление Жуковскогоf. «Сделай милость, смотри за ним в оба, — пишет Вяземский Тургеневу. — Я помню, как он пил с Чебышевым и клялся Катениным. С ним шутить нечего. “Du sublime au ridicule il n'y a qu'un pas”g. В первую субботу напьется с Карамзиным, а в другую с Шишковым»23. 1818 год должен быть отмечен вообще как кризис «карамзинизма», как год колебаний. Батюшков, к огорчению Вяземского и Тургенева, почти примирился с поэзией Мерзлякова и к негодованию обоих друзей нашел у него «пламенные стихи»24. К 1818 же году относится сближение Пушкина с Катениным.

В особенности же спорным казался жанр, выдвинутый Жуковским, переводная баллада. Это имеет свои основания. Переводный жанр, готовый жанр был незаконен в эпоху, когда лирика искала новых жанров. «Переводность» Жуковского раздражает и друзей, и врагов. Жуковский «бесит» Пушкина в 1822 г.: «Пора ему иметь собственное воображенье и крепостные вымыслы»25; «Дай бог, чтобы он начал создавать»26. Выход стихотворений Жуковского в 1824 г. вызывает более чем холодный отзыв Пушкина (ср. письмо Жуковскому от мая–июня 1825 г.27).

В 1825 г. делается резкий выпад против Жуковского в «Сыне отечества»: «Все почти произведения сего поэта состоят из переводов, которые не всегда близки и подлинны, и из подражаний, довольно удачных, но своего у него очень мало… Жуковский не первый поэт нашего века… Было время, когда наша публика мало слыхала о Шиллере, Гëте, Бюргере и других немецких романтических поэтах, — теперь все известно: знаем, что откуда заимствовано, почерпнуто или переиначено. Поэзия Жуковского представлялась нам прежде в каком-то прозрачном, светлом тумане; но на все есть время, и этот туман теперь сгустился»h.

В неисторическом плане легко, конечно, говорить о том, что «переводы Жуковского — самостоятельные его произведения» и что ценность их не уменьшается от того, что они переводы, но если мы учтем огромное значение жанров для современников, то станет ясно, что привнесение готовых жанров с Запада могло удовлетворить только на известный момент; новые жанры складываются в результате тенденций и стремлений национальной литературы и привнесение готовых западных жанров не всегда целиком разрешает эволюционную задачу внутри национальных жанров. (Так, по-видимому, теперь обстоит дело с западным романом. Привнесение готовых жанровых образований с Запада, готовых жанровых сгустков не совпадает с намечающимися в эволюции современной русской литературы жанрами и вызывает отпор.)

Это отчасти объясняет и борьбу за русскую балладу, которую ведет Катенин против баллады Жуковского с иностранным материалом. В фабульной поэзии иностранный материал был легок, русский же умещался с трудом. Но жанры Жуковского именно поэтому воспринимались как готовые. Его переводы не удовлетворяли не тем, что это были переводы, а тем, что они ощущались как жанровая стилизация, перенесение готовых вещей.

Состязание Катенина с Жуковским за балладу было, в сущности, борьбой за жанр — «средний род». Катенин в «Убийце», «Ольге», «Наташе», «Лешем» создает, в противовес «готовой» балладе Жуковского с западным материалом, «русскую балладу», где «просторечие» и «грубость», установка на быт, на натуру, на натурализм фабулы мотивируют самый жанр, делают его не стилизацией, а оправданным национальным жанром. Вместе с тем фабульные детали «русские» и «натуралистические» со своей стороны оправдывают «просторечие», подобно тому как впоследствии Даль мотивировал жанром народной сказки ввод в прозу диалектизмов.

Это именно и устанавливается в той отраженной, повторной полемике, которая снова вспыхнула по поводу баллад Катенина в 20-х годах. Бахтин, верный последователь и ученик Катенина, в 1823 г. отвечает на нападки Бестужева. «Старинное поверье о леших подало мысль г. Катенину сочинить балладу, которой бы чудесное мы привыкли слушать в народных сказках: качество, необходимое для того, чтобы баллада не казалась нам нелепою выдумкой сочинителя, и качество довольно редкое в известных мне русских балладах». Конечно, намек на Жуковскогоi. Эта русская баллада была выходом в «натурализм», уже явно намечавшийся в 20-х годах, и разрешением вопроса о поэтическом языке.

С первой точки зрения, автор той же статьи пишет: «Содержание “Убийцы” взято, вероятно, с действительного происшествия; по крайней мере сочинитель рассказывал оное так, что я невольно ему верю…» «Смысл сей песни напоминает балладу Жуковского “Ивиковы журавли”, переведенную им из Шиллера. Там журавли, здесь месяц служат к открытию убийц; но последнее к нам ближе; мы видим в “Убийце” весь быт крестьянский и не сомневаемся, что все так было, как рассказал сочинитель».

По поводу же языка Катенина возгорелась, как известно, сильная война. Бахтин считает его вполне мотивированным: «Итак слова сии <“плешивый месяц”. — Ю. Т.> говорит не сочинитель, а крестьянин, говорит их в некотором роде исступления, с горькою насмешкою…» Подобно этому слово «мухомор», кажущееся Бестужеву комическим, мотивировано для Бахтина натуралистическим «бытом», данным в «Лешем».

Борясь просторечием с «приятным» языком, своими резкими метрическими нововведениями Катенин боролся с приятным «благозвучием».

В 1825 г. Кюхельбекер писал: «…у нас были и есть поэты (хотя их и немного) с воображением неробким, с словом немногословным, неразведенным водою благозвучных, пустых эпитетов. Не говорю уже о Державине! Но таков, напр., в некоторых легких своих стихотворениях Катенин, которого баллады: Мстислав, Убийца, Наташа, Леший, еще только попытки, однако же (да не рассердятся наши весьма хладнокровные, весьма осторожные, весьма не романтические самозванцы-романтики!) по сю пору одни, может быть, во всей нашей словесности принадлежат поэзии романтической»j. В этой же статье Кюхельбекер подчеркивает эстетическое значение архаистической шероховатости и грубости, тех «недостатков» и «уродств», которые имели живое эволюционное значение в пору сглаженности поэтического стиля.

(Не забудем, что это отзыв 1825 г.; в 1820 г. для Кюхельбекера были еще неприемлемы смелые «недостатки» Катенина29, которые в этом отзыве уже осознаны «достоинствами».)

Этот отзыв интересен для нас многим. Имя Державина всплыло не случайно у Кюхельбекера; в борьбе с малой формой и малым стилем шероховатая «грандиозность» Державина была и знаменем, и совершенно определенной традицией (Кюхельбекер стилизует Державина, Катенин переводит его на французский язык и т. д.), противопоставляемой гладкости стиля и легкости языка поэзии младших карамзинистов.

Жанр державинской сниженной оды, «бытовой» сатирической оды был столь же комбинированным жанром, как натуралистическая «русская» баллада Катенина; оба жанра резко рвут с эстетической абстрактностью среднего штиля; именно низкая лексика, именно снижение к быту способствует оживлению образа.

«Низкий» и «высокий» штиль и жанры — органически связанные между собою явления; «средний» же враждебен им обоим.

Здесь связь между обеими тенденциями архаистов — к снижению и возвышению (одновременно) литературного языка.

Поэтому Катенин в первой четверти XIX в. собственно проделывает уже часть пути, проделанную впоследствии сполна Некрасовым; достаточно сравнить с первыми полупародиями баллад Жуковского у Некрасова катенинскую балладу «Убийца» (тут же отметим, что Пушкин считал ее лучшею балладою Катенина)30:

    В селе Зажитом двор широкий,
                Тесовая изба,
    Светлица и терëм высокий,
                Беленая труба.
    …Хозяин, староста окрýга,
                Родился сиротой
    Без рода, племени и друга
                С одною нищетой.
    …Большая чрез село дорога:
                Он постоялый двор
    Держал, и с помощию бога
                Нажив его, был скор…
    …Но что чины, что деньги, слава,
                Когда болит душа?
    Тогда ни почесть, ни забава,
                Ни жизнь не хороша.
    …Один в лесу день целый бродит,
                От встречного бежит,
    Глаз напролет всю ночь не сводит,
                И все в окно глядит.
    Особенно когда день жаркий
                Потухнет в ясну ночь…
    …Да полно, чтó! Гляди, плешивый!..

Полупародическая подробность: «И все в окно глядит» — из «Рыцаря Тогенбурга» — одинаково встречается и у Некрасова («Извозчик»). А на такой прозаизм, как «особенно», не всегда дерзал даже и Некрасов31.

И не удивительно, что из-за «Ольги» и «Убийцы» поднялись толки о «зависти» Катенина к Жуковскому (Гнедич), — здесь была литературная борьба, которая иногда отзывалась пародированием. (Это, конечно, не было пародированием, — средства были здесь по отношению к балладе Жуковского пародические, но функция этих средств была другая — стилеобразующая, преобразовывающая, а не комико-сатирическая32.) И единомышленники Катенина отмечали это состязание его с Жуковским, ставя его в ряд с другими «соперничествами», другими литературными состязаниями: «Кто пишет такие стихи, тот не имеет нужды завидовать чужим дарованиям. Притом же, неужели Державин, который после Ломоносова перекладывал в стихи Псалом “Бла жен муж” и проч., заслуживает названия завистника? Неужели житель Тентелевой деревни назовет сим именем г. Крылова за то, что он после г. Дмитриева писал басни: “Два голубя”, “Дуб и тростъ” и “Старик и трое молодых”k Здесь борьба Катенина с Жуковским приравнена — и по основам бесспорно справедливо — к аналогичной борьбе архаистической и простонародной басни Крылова с эстетизированной басней Дмитриева.

«Механизм стихов» Катенина вызывал почти огульное отрицание враждебной критики; порицали его и сторонники — Кюхельбекер в 1820 г. и Бахтин в 1828 г.33 Благоприятный отзыв Пушкина одинок. На отзыве Пушкина придется остановиться ниже. Пока отмечу, что младшие архаисты — страстные новаторы в области стиха. Кюхельбекер очень внимательно относится к проблеме метра и рифмы (см. ниже), а Катенин немало внимания уделяет вопросу о новых метрах. И тот, и другой стремятся отойти в сторону от развития четырехстопного ямба, культура которого, развитая легкой поэзией карамзинистов, достигла вершины у Пушкина. Катенин одним путем, Кюхельбекер другим стремятся обойти ее. Катенин пишет «Мстислава Мстиславича» двенадцатью различными метрами; здесь наряду со своеобразным гекзаметром даны метры, представляющие обработку стиха художественной «песни», предсказывающую Кольцова, и другие, уже предсказывающие Полежаева и Лермонтова, а то и более позднюю смену классической традиции четырехстопного ямба.

Ритмико-синтаксические фигуры в его «Ольге» — необычайной важности стиховой этап. Здесь дан рисунок, использованный Пушкинымl (и впоследствии сознательно канонизованный Блоком):

    Так весь день она рыдала,
    Божий промысел кляла,
    Руки белые ломала,
    Черны волосы рвала…
                        Ольга (1815)

Ср. у Пушкина

    Ныне церковь опустела;
    Школа глухо заперта;
    Нива праздно перезрела;
    Роща темная пуста…
                        Пир во время чумы (1830)

Сюда же относится работа Катенина над строфой (октава, терцины), связанная с вопросом об эпопее — большой стихотворной форме.

Окольный метрический путь, избранный Катениным, широкой струей вливается в русскую поэзию в лирике Некрасова. Метрические пути, обходившие Пушкина и его эпигонов, естественно конвергировали, совпадали с путями, обходившими культуру пушкинского стиха в ее позднейших преломлениях. Вместе с тем «простонародный натурализм» Катенина, особенно сказавшийся в его лексике, ведет и к общему сходству Катенина с Некрасовым. Так в разные эпохи один тип лексики находится в соотношении, в корреляции с одним типом метрики. О «влиянии» здесь говорить, по-видимому, не приходится, но приходится говорить о некотором единстве, которого сами писатели могли и не сознавать. Это явление «совпадения», но вовсе не случайного, а вызванного глубокой аналогией исторических причин, — явление, которое удобнее всего назвать «литературной конвергенцией».

Ср. катенинский элегический стиль с некрасовским:

    С жизненной бурей борюсь я три года,
    Три года милых не видел в глаза.
    Рано с утра поднялась непогода;
    Смолкни, хоть поздно, лихая гроза.
    Что ж? может, счастливей буду, чем прежде;
    С матерью свидясь, обнявши друзей.
    Полно же, сердце, вернися к надежде;
    Чур, ретивое, себя не убей.
                                                      Грусть на корабле

И лексически, и синтаксически, и метрически эта элегия — вызов элегическому стилю и карамзинистов, и Пушкина: полное отсутствие перифразы и натуралистические подробности («три года»), намеренно «нагая», вульгаризованная лексика («не видел в глаза», «рано с утра»), прозаический синтаксический ход («Что ж? может…») и метр — четырехстопный дактиль делают эту элегию некрасовской до Некрасова.

Таков же метр:

    Вздохи тяжелые грудь воздымают;
    Пот с кровью смешанный каплет с главы;
    Жаждой и прахом уста засыпают;
    На ноги сил нет подняться с травы.
                                            Мстислав Мстиславич

Таковы в особенности дактилические рифмы при этом метре, сменяющиеся мужскими:

    Горе смутителю пепла священного.
    Кара жестокая ждет дерзновенного.
    Горе Пелидов прервавшему сон!
    Страшен и в гробе разгневанный он.

    Власти божественной дивное знаменье,
    Воздух, и море, и древо, и каменье
    Движутся жизнию, станут на казнь,
    Горе преступнику, миру боязнь.

Здесь и принципы «высокой» лексики архаиста Катенина согласуются со своеобразными принципами «высокой» лексики Некрасова и самый синтаксис близок ему.

Поразителен строфический enjambement в четырехстопном амфибрахии, характерный для Некрасова, и столь же характерное интонационное пересечение стиха вводным предложением у Катенина:

    Но юный пастух, беззаботное чадо,
    Единый (знать боги счастливца хранят),
    Что утро, то гонит блеющее стадо;
    И в полдень, как овцы насытятся, спят, —
    Он ладит цевницу, поет и играет.
    Затихнет и ветер, и волны, и лес…

В лирике Катенина наличествуют черты некрасовского стиля. Он был как бы Некрасовым 20-х годов в характернейшем своей лирики, в балладе (ср. в особенности «Убийца»)m.

Мы увидим, что Пушкин отбирал в поэзии Катенина именно «преднекрасовское», а в теории — основу этого «преднекрасовского».

Поэзия Катенина, вызывая оживленные нападки в 15-м и 20-х годах, к 30-м годам — мертвое явление. Полевой в своей рецензии 1833 г. говорит о Катенине как о давно забытом писателеn 33a. Один Пушкин не устает задумываться над принципами поэтического творчества Катенина.


a См. «Сын отечества», 1816, ч. 30, стр. 150–160.

b См. также соответствующие места в кн. «Письма П. Катенина к Н. И. Бахтину» (Материалы для истории русской литературы 20-х и 30-х годов XIX в.). Со вступительной статьей и примечаниями А. А. Чебышева. М., 1911, стр. 104–105, 152–153, 220 (в дальнейшем — «Письма П. А. Катенина к Н. И. Бахтину»).

c Насмешка (франц.). — Прим. ред.

d Остафьевский архив кн. Вяземских, т. I. СПб., 1899, стр. 305. Письмо от 5 сентября 1819 г.

e «Письма П. А. Катенина к Н. И. Бахтину», стр. 102, 103.

f Остафьевский архив, т. I, стр. 129.

g «От великого до смешного только один шаг» (франц.). — Прим. ред.

h «Сын отечества», 1825, № 2, стр. 202, 204, 205. Ж. К.28 «Письма на Кавказ».

i «Вестник Европы», 1823, январь и февраль «О стихотворениях г. Катенина» (сообщено), стр. 123–124, 203.

j «Сын отечества», 1825, № 17, стр. 68–83. «Разбор фон дер Борговых переводов русских стихов».

k «Вестник Европы», 1823, январь и февраль, стр. 214.

l Следует отметить популярность как раз этой строфы: Катенин пишет Бахтину в 1823 г.: «Вы куплет: Так весь день она рыдала и пр., так же Грибоедов, особенно любите, я предпочитаю ему: На сраженьи пали шведы». «Письма П. А. Катенина к Н. И. Бахтину», стр. 42.

m Конечно, это «преднекрасовское» зерно перемешано у него со многими другими. Так, принципы катенинской лексики в соединении с высокой фабулой дают у Катенина явления, близкие к парадной «народности» Алексея Толстого:

    Нескудное вено прияла сестра
    От щедрого Августа брата:
    Премного он звонкого дал ей сребра,
    Немало и яркого злата.
    Все хвалят княгиню: красна и добра.
    Разумна, знатна и богата.
                        Старая быль

n Ср. В. Миллер (в 30-х годах): «Между ним и молодым поколением легла целая бездна, через которую нельзя было им перейти, ни подать друг другу руки» (В. Миллер. Катенин и Пушкин. В кн.: «Пушкинский борник», под ред. А. И. Кирпичникова. СПб., 1900, стр. 37).


7

Защита высокого стиля и жанра была с большим оживлением и шумом проведена Кюхельбекером в 1824 г. Но самый вопрос о них, равно как и вопрос о большой стиховой форме, был затронут в полемике 1822–1823 гг., в которой приняли участие Катенин, А. Бестужев, Греч, Жандр и Бахтин. Полемика ведется в 1822–1823 гг. вокруг «Опыта краткой истории русской литературы» Греча34.

Катенин в полемической статье настаивает на том, чтобы держаться пути, намеченного Ломоносовым, достигшим своей цели «приближением русского языка к славянскому» и «церковному», отдельное существование которых Катенин готов уже признать.

«Должны ли мы сбиваться с пути, им так счастливо проложенного? Не лучше ли следовать по нем, и новыми усилиями присваивать себе новые богатства, в коренном языке нашем сокрытые?»a Высокий стиль необходим, пока существуют высокие жанры: «Знаю все насмешки новой школы над славянофилами, варяго-россами и пр. Но охотно спрошу у самих насмешников: каким же языком писать эпопею, трагедию или даже всякую важную благородную прозу?b Легкий слог, как говорят, хорош без славянских слов; пусть так, но в легком слоге не вся словесность заключается: он даже не может занять в ней первого места; в нем не существенное достоинство, а роскошь и щегольство языка. Исключительное предпочтение всего легкого довело до того, что хотя число стихотворцев (время прозы еще не настало) и умножилось, а число творений уменьшилось… почти все критики, а за ними и большая часть публики, расточают… вредную похвалу за красивые безделки и тем отводят… от занятий продолжительных и прочных… Сравните старых наших писателей с нынешними… они боролись с большими трудностями: каждый в своем роде должен был создать язык, и заметьте мимоходом, что которые более держались старого, менее устарели; самые неудачи их могут еще служить в пользу их последователям, но последователей нет»35.

Это ясная позиция: Катенин борется за высокие жанры, за «прочные занятия» против красивых безделок, здесь ключ к уразумению полемики Катенина 1822 г. о строфе, нужной для высокой эпопеи (октаве), перекликающейся с полемикой старших архаистов вокруг гекзаметраc. Здесь и корень буйных выступлений Кюхельбекера в 1824 г.

Полемика вокруг элегического метра и строфы любопытна тем, что впервые столкнула между собою как конкурентов октаву и александрийский стих — тема, позднее развитая Пушкиным в «Домике в Коломне». Полемика вокруг эпических метров, которая велась в 1814 и следующих годах главным образом архаистами, выставила как наиболее годные для эпопеи метры гекзаметр и так называемый метр «простонародных» песен; в 1822 г. Катенин выдвинул метрикострофическую форму октавы из стихов пятистопного ямба как наиболее пригодную для эпопеи. В «Сыне отечества» он поместил «Письмо к издателю», которое явилось не только защитою октавы, но и обвинительным актом против александрийского стиха как эпического. К письму был приложен образец октавы сочинения самого Катенина. При этом надо отметить, что во главу угла при решении вопроса о непригодности для эпоса александрийского стиха Катенин ставит произносительный момент, а именно он ограничивает для эпоса важность момента декламации (александрийский стих для Катенина — преимущественно декламационный): «Стих александрийский имеет свое достоинство; он отменно способен к выражению страстей и всех удобнее для декламации… но в нем есть также и неизбежный порок: однообразие, и потому вряд ли он годится для такого длинного сочинения, какова эпопея. Вообще я сомневаюсь, чтобы могла существовать, приятная для чтения эпопея в александрийских стихах»36. Октаву Катенин предлагал из стихов пятистопного ямба, с особым чередованием мужских и женских.

Катенину отвечал, тоже «Письмом к издателю», Сомов, который протестовал против «коротких метров» в эпопее и указывал, что неудачность октавы самого Катенина зависела от «краткости стихов пятистопного ямба и тесноты пределов октавы»37, «размер слишком короток и не соответствует величию поэмы эпической»38. Вместе с тем Сомов как на пример октавы ссылается на октаву Жуковского. Полемика продолжалась.

Отголоски полемики слышались еще в 1828 г. В нашумевшей анонимной статье Бахтина о русской литературе, помещенной в Атласе Бальбиd, Бахтин еще возражает Сомову: «Ежели справедливо, что хорошие писатели не выбирают размеров наудачу и что потому размер имеет большое влияние на формы, в которые они облекают свои мысли, справедливо и то, что переводчики должны подражать, сколь возможно, самому стихосложению подлинников. Некоторые опыты Катенина доказывают, что итальянские октавы могут быть присвоены российскими стихотворцами».

Катенинская октава и полемика отозвались на «Домике в Коломне». Самая идея противопоставления александрийского стиха и октавы возникла в результате катенинской полемики и была лить подновлена выступлением Шевырева в 1830 г.39

Вероятно, о Катенине думал Пушкин, когда писал об александрийском стихе:

    (У нас его недавно стали гнать.)
    Кто первый40

Кроме того, Пушкин вполне сошелся с Катениным в принципах построения самой октавы. Одним из главных принципов Катенина было соблюдение чередования мужских и женских. Сомов же выставлял как образец октаву Жуковского41, где вслед за последними двумя женскими стихами предыдущей октавы следовал женский же стих, начинающий следующую октаву. Катенин по этому поводу писал: «Слова нет, что она (октава Жуковского. — Ю. Т.) ближе моей к итальянской, но… надлежало бы критику… доказать, буде можно, что слух не оскорбится, когда после двух женских стихов встретит третий женский же, на другую рифму… Всякой человек, одаренный ухом чувствительным, заметит, сколько такое несочетание рифм неприятно»42. Пушкин в «Домике в Коломне» также тщательно избегает этого междустрофического «несочетания» окончаний. (Вопрос этот, как и вопрос о связи октавы Пушкина с октавой Шевырева 1830 г., требует, разумеется, особого исследованияe.)

Эта полемика об эпической строфе и эпическом метре должна быть поставлена, таким образом, в связь с борьбою архаистов за большую стихотворную форму и монументальные жанры, обнаружившуюся, между прочим, в полемике вокруг книги Гречаf 45.

Вместе с тем эта же полемика вокруг книги Греча заставила Катенина отказаться от историко-лингвистического обоснования высокого стиля и опереться исключительно на функциональное значение церковно-славянизмов и архаизмов вообще. Это было шагом большой важности.

Греч, Бестужев, Сомов были правы с научной точки зрения, разъединяя церковно-славянский и русский языки (что, впрочем, уже было достаточно выяснено за 10 лет до этого полемикой Дашкова против Шишкова). Катенин почувствовал слабость исторически-научной позиции Шишкова и сдал ее, перенеся вопрос исключительно в литературную плоскость; отказавшись от вопроса о генетическом значении церковно-славянского языка, он подчеркнул его функциональное значение.

Младшие архаисты тем самым обрывали псевдонаучные предпосылки старших (как силою обстоятельств были уничтожены реакционные общественные предпосылки старших), и позиция их становилась чисто литературной.

В своей первой статье о книге Греча Катенин пишет: «Я не смею спорить вами, когда вы отделяете его (русский язык. — Ю. Т.) от славянского, но язык русский? Ломоносов первый его очистил и сделал почти таким, каков он и теперь. Чем же он достиг своей цели? Приближением к языку славянскому и церковному»46. Таким образом, говоря о составе литературного языка, Катенин отделяет этот вопрос от вопроса о единстве русского и церковно-славянского. Вместе с тем он поддерживает трактовку литературного языка как своеобразного диалекта, дифференцирующегося по жанрам: «Я отнюдь не требую, чтобы все писали всë одним языком, напротив, не только каждый род сочинения, даже в особенности каждое сочинение, требует особого слога, приличного содержанию… В комедии, в сказке нет места славянским словам, средний слог возвысится ими, наконец, высокий будет ими изобиловать»g 47.

Этим ломоносовским принципам Греч и Бестужев противополагают карамзинские — отрицание литературного языка как своеобразного диалекта, дифференцирующего по жанрам: «Легкий слог, вопреки мнению г. К<атенин>а, должен употребляться в важных сочинениях, если хотим дать им вес, не делая их увесистыми»48.

Между тем во второй своей полемической статье Катенин детализировал и общий вопрос об архаистическом направлении: архаистическое направление не есть архаическое, архаисты — не архаики. Он напомнил Гречу о тех людях, которые и в ломоносовское время «ненавидели славенщизну и восхищались чистым русским языком Сумарокова… Напрасно силятся защитники нового слога беспрестанно смешивать в своих нападениях и оборонах высокий слог любителей церковных книг с обветшалым слогом многих из наших сочинителей, которые напротив держались одинаких с новыми правил, и только от того не совсем на них похожи, что разговорный язык в скорое время переменился»49.

Здесь Катенин делает еще один важный шаг по пути литературного самоопределения: он отмежевывает архаистическое направление от защиты всего старого и порывает с неразборчивостью Шишкова, бывшего одновременно и архаистом и архаикомh.

Тогда же в «Вестнике Европы» ближайший литературный друг Катенина, Бахтин, укрывшийся под псевдонимом М. И., писал: «Открытие тайны писать, как говорим, не принадлежит нашему веку. Еще прежде чем Карамзин наставлял сему кандидатов авторства профессор Елоквенции Тредьяковский уже давно проповедовал оную… Потрудитесь прочитать предисловие к переводу сего великого мужа: “Езда на остров Любви…” Из краткой сей речи вы ясно можете усмотреть, что напрасно некоторые полагают Тредьяковского

    С Телемахидою в руке,
    С Роленном за плечами. —
начальником славенофилов: напротив того, он есть истинный глава тех,
    Кто пишет так, как говорит,
    Кого читают дамы»50.

Если сопоставить это освобождение архаистического направления от архаики, бывшее в то же время и пересмотром вопроса об исторических традициях с острым интересом Вяземского к Сумарокову, приведшим его к высокой оценке Сумарокова51 (а впоследствии — к полемике об оде и сатире — с Погодиным), а также и пересмотром вопроса о Ломоносове и Державине у Пушкина (на котором придется еще остановиться ниже), станет ясно, что в 20-х годах идет разъяснение исторических традиций, разъединение их.

Катенин был и по части современных литературных группировок достаточно дальновидным и, при всей его резкой полемичности, — внеличным. Так, Гнедича, своего давнего «хулителя», конкурента-декламатора, «льстившего романтикам», внешне стоявшего скорее ближе к враждебным группировкам, он, не колеблясь, зачисляет в лагерь архаистов52–53. Так, Каченовского, временного союзника, в журнале которого54 Катенин собирается «вести наступательную и оборонительную войну», он считает «глупым, недоученным, раболепным педантом, насильником: словом, хуже Греча»55.


a «Сын отечества», 1822, ч. 76, № 13, стр. 251.

b Ср. позднейшее суждение Катенина: «Язык общества, сказочек и романсов, песенок и посланий достоин ли высоких предметов библейских? Обезображенные им, они теряют и наружную важность и внутреннее достоинство: это пастырь холмов ливанских во фраке». «Размышления и разборы» («Литературная газета», 1830, № 5, стр. 37).

c «Сын отечества», 1822, № 14, стр. 303–309, № 16, стр. 65–75; № 17, стр. 121–125; № 19, стр. 207–214.

d Перевод статьи в «Сыне отечества», 1828, № 12.
Ср. Сомов: «Я согласен с г. Катениным, что у великих авторов форма не есть вещь произвольная; но она зависит более от употребительных в их языке стихотворческих мер и свойства самого языка, на котором они писали, нежели от их особенных соображений». «Сын отечества», 1822, № 15, стр. 66.

e Необходимо отметить, что архаисты Катенин и Кюхельбекер сыграли известную роль и в культуре белого пятистопного ямба, отразившуюся и на пушкинском стихе. Катенин пишет в 1831 г.: «А. С. Пушкин, кажется, согласен с П. А. Кат<ениным> в фактуре пятистопного ямба, ибо тоже везде ставит цезуру на 2 стопе» («Письма П. А. Катенина к Н. И. Бахтину», стр. 188). То же подчеркнул и Н. И. Бахтин в своем предисловии к сочинениям Катенина (П. А. Катенин. Сочинения и переводы в стихах. СПб., 1892,, стр. X)43, а сам Пушкин в заметках по поводу «Бориса Годунова», как на первый пример пятистопных ямбов, указывает на «Аргивян» Кюхельбекера44.
Катенин относился очень ревностно к своему первенству. Он пишет: «Заметили ли вы, как, вопреки истине, благовестители “Орлеанской девы” Жуковского уверяют, что это будет нечто неслыханное по новому стихосложению на театре русском, когда на нем уже игран “Пир Иоанна Безземельного”, написанный именно англо-немецким, или романтическим размером, и, что всего важнее, есть оригинальное произведение» («Письма П. А. Катенина к Н. И. Бахтину», стр. 34. Письмо от 23 февраля 1823 г.). Первенство свое в пятистопном ямбе подчеркивал и Кюхельбекер.

f Сам Катенин в лирике почти не дает мелких стихотворений. Он стремится к большой лирической форме. Бахтин в предисловии к сочинениям Катенина считает одним из его достоинств «богатство вымысла», «выбор предмета, который дает возможность автору разнообразные красоты и многоразличные изображения соединить в одно целое и привести к одной цели»  (П. А. Катенин. Сочинения…, стр. VIII). Он отмечает, говоря об «Идиллии» Катенина, что «древние давали идиллии больший объем, нежели новейшие стихотворцы, и г. Катенин хочет нас познакомить с настоящей греческой идиллией» (стр. VII–VIII). И. Н. Розанов отмечает у Катенина любовь к «большим полотнам» («Пушкинская плеяда». М., 1923, стр. 120). Полемика вокруг книги Греча в «Сыне отечества», 1822, № 13, стр. 249–256; № 18, стр. 175 и сл.; № 20, стр. 265; «Вестник Европы», 1822, июль и август, стр. 36–39.

g Ср. позднейший его ответ Полевому о том, что «они (архаисты. — Ю. Т.) не почитают “языка церковно-славянского древнерусским”; знают не хуже других, что библия переведена людьми не русскими; но уверены в том, что с тех пор, как приняла ее Россия, ею дополнился и обогатился язык русский» («Московский телеграф», 1833, № 13, июнь, стр. 449).

h Ср. любопытное суждение Катенина по поводу ожидавшейся смерти Карамзина: «Если умрет он, большая сделается революция в мире литературном, в особенности Российская Академия спасется от глупости новой и останется при невежестве старом». «Письма П. А. Катенина к Н. И. Бахтину», стр. 48. Письмо от 5/17 июня 1823 г.


8

Здесь, в вопросе о современных литературных группировках, важный пункт — тактика младших архаистов. Дело в том, что годы их деятельности падают на любопытнейшее явление литературы XIX в. — на борьбу классиков и романтиков. Подходя с готовыми критериями «классицизма» и «романтизма» к явлениям тогдашней русской литературы, мы прилагаем к многообразным и сложным явлениям неопределенный ключ, и в результате возникает растерянность, жажда свести многообразное явление хоть к каким-нибудь, хоть к кажущимся простоте и единству. Таков выход, продиктованный историкам самим определением романтизма, которое сложилось не во время борьбы 20-х годов, а позднее, — определением, в котором сложные явления предыдущего литературного поколения, уже стертые в памяти позднейшего, были приведены к насильственному упрощению. Таково психологическое определение романтизма у Белинского, надолго определившее пути исследования56.

Характерна поэтому разноголосица у исследователей, возникшая в результате подстановки многозначных терминов в вопросе литературной группировки Катенина. В. Миллер в своей статье «Катенин и Пушкин» пытается отнести Катенина к классикам оленинского кружка и влияние Катенина на Пушкина видит в том, что он расширил кругозор молодого Пушкина в сторону «французского классицизма»; эта характеристика оказывается, однако, недостаточной; новейший исследователь принужден назвать Катенина «полуромантиком» и, с другой стороны, «неоклассиком», что, однако, само по себе уже спорно. Отмечает противоречия в классицизме Катенина и А. А. Чебышев, объясняя их характерным литературным «двоеверием». На приверженность Катенина к шишковским литературным идеям указал лишь Н. К. Пиксановa.

Впервые, однако, с большой отчетливостью уже поставил вопрос о том, что эти группировки не характерны для Катенина, Полевой. В рецензии на сочинения Катенина он отнес его к особому разряду архаистов (хотя самая характеристика архаистического направления у него односторонняя, что вызвало возражения Катенина)b.

При этом немало запутывала вопрос разноголосица в высказываниях Катенина, его частые осуждения, казалось бы, близких и родственных ему явлений; здесь необходимо принять во внимание некоторую аберрацию его личного стиля. Подобно тому как у Пушкина есть стилистическая аберрация в его письмах, направленных к авторам, в сторону официальных комплиментов, подобно этому у Катенина наблюдается аберрация обратного свойства — в сторону беспричинно резкого осуждения, что надо отнести за счет его «прирожденного протестантизма», по удачному выражению В. Миллера.

Как бы то ни было, в этой разноголосице исследователь совершенно бессилен разобраться, подходя к ней с ключом «романтизма» и «классицизма». Ключ же «архаистического направления» позволяет уяснить многое непонятное ранее в Катенине57.

Между тем и сами литературные деятели 20-х годов иногда тщательно гнались за неуловимыми понятиями классицизма и романтизма (достаточно убедительные примеры дает Пушкин в письме к Вяземскому, о котором уже приходилось говорить выше), и эти понятия оказывались разными в разных литературных пластах. Происходило это, во-первых, вследствие того, что у нас «готовые» (на деле, конечно, тоже не готовые, а упрощенные) западные формулы прикладывались к сложным национальным явлениям и в них не умещались. Кроме того, западные течения, запаздывая, совмещались в русской литературной теории. Таково обычное совмещение разнообразных пластов немецкой литературной теории у русских романтиков (Лессинг, Шиллер, Шлегель, Шеллинг — имена почти одного порядка для большинства русских «романтиков», за исключением мудров58, детальнее разбиравшихся в немецкой литературе и теснее с нею связанных). Поэтому уже современники с трудом разбирались в противоречивых позициях «классиков» и «романтиков», и подходить к ним с ключом тех или иных определений классицизма и романтизма не приходится. Приходится различать теоретические высказывания писателей той поры о романтизме (здесь обычно авторы имеют в виду иностранную литературу) и практические там, где им приходилось считаться с романтизмом в его домашнем, русском применении.

Кроме того, необходимо принять во внимание и самую семантическую инерцию терминов: романтизмом называлось по преимуществу «новое», классицизмом «старое». Литературная деятельность Катенина при подходе к ней с флангов «романтизма» и «классицизма» кажется противоречивой. Будучи назван «романтиком» за свои «простонародные» баллады, он в 20-х годах становится в общем сознании «классиком» и ведет литературные войны с «романтиком» А. Бестужевым и «романтической шайкой». Пушкин, подводя в 1833 г. итоги деятельности Катенина, упомянул о том, что, «быв один из первых апостолов романтизма и первый введши в круг возвышенной поэзии язык и предметы простонародные, он первый отрекся от романтизма и обратился к классическим идолам, когда читающей публике начала нравиться новизна литературного преобразования»59. Мы видим в ответе Пушкина характерное приравнение романтизма к одной из неотъемлемых принадлежностей архаистической теории: но эта же черта осталась в Катенине и позже, несмотря на его «отпад от романтизма»c, и это же объясняет фразу Пушкина о том, что он «всегда шел своим путем».

При ключе, который дает различие архаистического (в данном случае, младоархаистического) и карамзинистского (в данном случае, младокарамзинистского) течений взамен различения романтизма и классицизма, расшифровываются такие непонятные, казалось бы, явления, как полемика и борьба Катенина с «романтиком» Бестужевым. Катенин боролся с Бестужевым вовсе не потому, что изменил «романтизму», а потому, что в Бестужеве видел младокарамзиниста; в литературных выступлениях раннего Марлинского так же как и в стиле, сильна традиция Карамзина, перифрастический стиль Бестужева был в литературном сознании Катенина связан с перифразой карамзинизма.

Но и суждения Катенина о вопросах общей теории и даже об иностранной литературе не открываются ключом «классицизма» и «романтизма». В своих «Размышлениях и разборах» он сам сознательно ограничивает значение классико-романтической литературной дихотомии: «С некоторого времени в обычай вошло делить поэзию на двое, на классическую и романтическую; разделение совершенно вздорное, ни на каком ясном различии не основанное. Спорят, не понимая ни себя, ни друг друга: со стороны приметно только, что на языке некоторых классик педант без дарования, на языке других романтик шалун без смысла и познаний… Для знатока прекрасное во всех видах и всегда прекрасно. Одно исключение из сего правила извинительно и даже похвально: предпочтение поэзии своей, отечественной, народной; оно подкрепляется мыслью, что хорошее сочинение в этом роде может достигнуть большего совершенства, нежели всякое другое; свое ближе чужого: поэт с ним познакомится короче, выразит вернее и сильнее»d.

Далее, в своих воззрениях на западную литературу Катенин руководится почти целиком своими архаистическими принципами, он как бы проецирует свои взгляды и отношения, создавшиеся на русской почве, на Запад. «Не один умный француз, а многие, напр., Boileau, J.-B. Rousseau etc., всегда советовали не сбиваться отнюдь в языке с пути, проложенного Мальгербом; после многих неудачных попыток начинали снова на этот путь возвращаться, и лучший их стихотворец сего времени, Лавинь, именно явно следует за Расином и Депрео. Во всех почти литературах было то же: новейшие итальянцы Альфиери и Монти старались возобновить Данте, а все англичане клянутся Шекспиром: все везде и всегда возвращаются к почтенной старине, наскучив фиалками, незримым и шашками узденей»e.

И Данте, и Шекспир признаются Катениным не из западнического теоретического романтизма, а как величины, вполне соответствующие архаистической теории.

В Петрарку проецирован у Катенина Батюшков и его последователи.

Так же колеблют Кюхельбекер и Катенин авторитет Горация, высокий у карамзинистов. Кюхельбекер в 1824 г. пишет о нем как о «прозаическом стихотворце»60, Катенин в 1830 г. резюмирует: «Я вижу в нем какое-то светское педантство, самодовольное пренебрежение к грубой старине и поверхностное понятие о многом»61. Также и в отзыве о древней и новой аттической комедии Катенин как бы имеет перед глазами архаистическую русскую комедию, с одной стороны, и комедию карамзинистов — с другой: «Что бы ни говорили некоторые из новейших критиков, комедия в Греции, переродясь из древней в новую, нисколько не выиграла: смелые политические карикатуры все же любопытнее и ценнее невинных картинок, украшающих английские романы прошедшего столетия»f.

Отсюда же, как увидим ниже, смелый отзыв Кюхельбекера о «недозрелом Шиллере», с восторгом подхваченный Катениным; отсюда же и знаменательный приговор ходячему понятию «романтизма», который делает Кюхельбекер в 1825 г.: «Но что же зато и романтизм всех их, пишущих и не пишущих? Вы обыкновенно останавливаетесь на Ламартине, на французском переводе Байрона, на романах Вальтер Скотта»g, приговор, который по времени и почти дословно совпадает с суждением Пушкина: «Под романтизмом у нас разумеют Ламартина»62.


a «Пушкинский сборник», под ред. А И. Кирпичникова. М., 1900, стр. 31; И. Н. Розанов. Пушкинская плеяда, стр. 22–23, 97; «Письма П. А. Катенина к Н. И. Бахтину». Вступительная статья А. А. Чебышева, стр. 5–6; Н. К. Пиксанов. А. С. Грибоедов. В кн.: «История русской литературы XIX века», под ред. Д. Н. Овсянико-Куликовского, т. 1. М., 1910, стр. 209; Н. К. Пиксанов. Заметки о Катенине. В кн.: «Пушкин и его современники», вып. XII. СПб., 1909, стр. 60–74.

b «Московский телеграф», 1833, апрель, июнь.

c Характерна радость Катенина уже в 1828 г. по поводу того, что он нашел материалы — «припасы предорогие для стихотворения “ultraromantique”» («Письма П. А. Катенина к Н. И. Бахтину», стр. 118).

d «Размышления и разборы» («Литературная газета», 1830, № 4, стр. 30). Ср. суждение Кюхельбекера в статье «О направлении нашей поэзии» и т. д., высказанное тоже в связи с вопросом о классицизме и романтизме: «Всего лучше иметь поэзию народную» («Мнемозина», 1824, ч. II, стр. 40).

e «Письма П. А. Катенина к Н. И. Бахтину», стр. 102–103. Письмо от 9 января 1828 г. Ср. отзыв его о Данте: «Многие обветшалые слова и обороты могут быть вопреки нынешнему употреблению весьма хороши; язык Данте… несравненно разнообразен, а что для нас, северных, отменно по вкусу, в нем нет еще той напевной приторной роскоши звуков, которую сами итальянцы напоследок в своих стихах заметили» («Литературная газета», 1830, № 40, стр. 30).
О Петрарке: «Все (стихи его. — Ю. Т.) на один лад: неизбежный порок всех эротических стихотворцев… все изысканно, переслащено, натянуто» («Литературная газета», 1830, № 21, стр. 168).

f «Литературная газета», 1830, № 19, стр. 151. Интересно, что Бахтин одним из главных следствий карамзинизма считает упадок драмы: «Искусство драматическое почувствовало его (упадок) более всех прочих». «Сын отечества», 1828, № 11, стр. 269. «Взгляд на историю славянских языков» и т. д.

g «Сын отечества», 1825, № 15, стр. 78, примечание.


9

Таким образом, Катенин и Грибоедов представляют — в полемике 1815–1816 гг. — первую фазу младоархаистического движения. 1824 г. — год ожесточенных споров Кюхельбекера в борьбе за воскрешение высоких жанров. Младшие архаисты начинают свою деятельность задолго до 20-х годов; вершинный пункт их деятельности первая половина 20-х годов; хотя полемика еще ведется и во вторую половину, но ведется она в этот период по преимуществу рядовыми архаистами (Бахтин)63 и далеко не имеет того центрального значения, что в первую. Причина этого — изменившаяся, усложнившаяся литературная конъюнктура. Этому же способствует фактическое уничтожение ядра: в 1822 г. выслан из столицы Катенин, 1825 г. — год гражданской смерти Кюхельбекера, 1829 г. — год смерти Грибоедова. Пушкин в борьбе младших архаистов с младшими карамзинистами занимает не всегда и не по всем вопросам одно и то же место. В этой сложной борьбе обнаруживается сложность позиции Пушкина, использовавшего теоретические и практические результаты враждебных сторон.

До 1818 г. Пушкин может быть назван правоверным арзамасцем-карамзинистом. 1818 г. — год решительного перелома и наибольшего сближения с младшими архаистами. В 20-х годах наступает время борьбы с sectair’cтвомa обеих сторон. Но еще в 30-х годах Пушкин, пересматривая вопрос о поэтическом языке и лирических жанрах, не раз обращается к пути Катенина и останавливается мыслью на борьбе, поднятой Кюхельбекером.

Лицейский Пушкин — весь во власти «Арзамаса». Ом втянут в борьбу с «Беседой» и отзывается на нее в стихах, заметках, письмах. Влияние карамзинистов сказывается в особенности в ранней эпистолярной прозе Пушкина. Ср. его первое письмо к Вяземскому от 1816 г.64, пересыпанное шутливыми перифразами («царскосельского пустынника, которого… дергает бешеный демон бумагомарания»), стиховыми вставками, интонациями восклицания, — все типичными чертами эпистолярного стиля карамзинистов. (Самой характерной из этих черт является шутливая перифраза, встречающаяся в изобилии в письмах Вяземского, А. Тургенева, Жуковского. В этой как бы внелитературной, эпистолярной форме все время шла тайная пародическая работа над стилем; шутливая перифраза сохранялась в течение 20–30-х годов в переписке перечисленных писателей; Пушкин с нею распростился рано, в связи с эволюцией его общих стилевых тенденций.) В этом же письме Пушкин канонически шутит над «покойной Академией и “Беседой губителей российского слова”» и (снова в духе эпистолярного стиля карамзинистов) прощается с «князем», грозой всех князей стихотворцев на «Ш.», т. е. Шихматова и Шаховского. К 1815 г. относится характерная эпиграмма Пушкина в его лицейских записях:

    Угрюмых тройка есть певцов —
    Шихматов, Шаховской, Шишков.
    Уму есть тройка супостатов —
    Шишков наш, Шаховской, Шихматов,
    Но кто глупей из тройки злой?
    Шишков, Шихматов, Шаховской!b

В тех же записках Пушкин переписывает длиннейший дашковский «гимн» — «Венчанье Шутовского»66 и заносит совершенно карамзинистским стилем написанные «Мои мысли о Шаховском»67.

Подобно этому Пушкин канонически нападает на Хвостова, Боброва и, вслед за Батюшковым, заодно задевает в 1814 г. Тредьяковского («К другу стихотворцу»). В столь же канонический ряд (очень удобный в стиховом отношении) поставлены в том же стихотворении Дмитриев, Державин, Ломоносов.

Жизнь имен и оценок в стихах, в критических статьях и письмах разная. Канонические стиховые формулы с этими именами сохраняются в стихах и тогда, когда в письмах и отчасти в статьях они давно пересмотрены и даже отвергнуты. Тем более показательно нарушение канонических формул в стихах. А между тем уже в 1814 г. Пушкин может счесться карамзинистом-вольнодумцем. Он уже как будто начинает пересматривать вопросы литературной теории. В послании к Батюшкову он внезапно отводит из осмеиваемого ряда Тредьяковского:

    Но Тредьяковского оставь
    В столь часто рушимом покое;
    Увы! довольно без него
    Найдем бессмысленных поэтов,
    Довольно в мире есть предметов,
    Пера достойных твоего!

Оппозиция робкая — она заключается в указании «истасканности примера» и не мешает Пушкину еще в 1817 г. в послании к Жуковскому канонически пробрать Тредьяковского и Сумарокова, столь же канонически воспеть Ломоносова и еще более канонически вспомнить беседу «отверженных Фебом», «печатающих слогом Никона поэмы». Так же «обязательны» и упоминания о «вкусе» и «здравом смысле», отвергаемом «Беседой», и полная солидарность с карамзинистами в громком деле Озерова, смерть которого инкриминировалась ими Шаховскому.

Более любопытно, что в каноническом списке любимых авторов в «Городке» («Озеров с Расином, Руссо и Карамзин» — наиболее типичный пример отстоявшихся стиховых формул) встречается пара, не соединимая для многих карамзинистов и гораздо позже: «Дмитрев нежный… с Крыловым близ тебя». (Следует вспомнить хотя бы Вяземского, который, по воспоминаниям его сына, уже значительно позже запрещал детям читать Крылова и заставлял учить апологи Дмитриева.)

Между тем в 1815–1816 гг. выступают младшие архаисты, идет борьба Шаховского, Катенина и Грибоедова против Жуковского.

К 1817 г. относится кризис «Арзамаса» (речь М. Ф. Орлова-Рейна), к 1818 г. его распад. «Арзамас» был как бы сгущением всех форм шутливой, полудомашней поэзии карамзинистовc. Он был второю молодостью, вторым поколением карамзинизма.

Он как бы диалектическое развитие формы салона старших карамзинистов; эта форма — пародически-шуточная — была исчерпана очень быстро. В самом «Арзамасе» как своеобразном литературном факте уже есть элемент разложения эстетизма и маньеризма карамзинистов, есть неприемлемый для карамзинистов «бурлеск» и грубость; в этом смысле Блудов (и отчасти Жуковский) как быd делегаты от старших, а самый молодой арзамасец — Пушкин — наиболее далек от них.

К 1818 г., как мы видели, относятся характерные колебания Батюшкова и Жуковского и тревога более правоверных — Вяземского и А. Тургенева. Карамзинистская языковая культура, как и своеобразная форма их литературного общества, оказываются накануне кризиса.

В 1818 же году состоялось сближение Пушкина с Катениным. По известным словам Анненкова: «Пушкин просто пришел в 1818 г. к Катенину и, подавая ему свою трость, сказал: “Я пришел к вам как Диоген к Антисфену: побей — но выучи!” — “Ученого учить — портить!”, — отвечал автор “Ольги”»68.

Надо вспомнить, что это годы работы Пушкина над «Русланом и Людмилой»; Пушкин ищет пути для большой формы; карамзинский же период в основе своей был отрицанием эпоса и провозглашением «мелочей» как эстетического факта. Эпосом была легкая сказка, conte. Карамзинисты и теоретически, и практически уничтожили героическую поэму, но вместе с ней оказалась уничтоженной и большая форма вообще; «сказка» воспринималась как «мелочь».

Путь Пушкина при этом своеобразно эклектичен: он принимает жанр сказки, но делает ее эпосом, большой эпической формой.

Здесь открывался вопрос о поэтическом языке: при таком жанровом смещении язык не может остаться в пределах традиции карамзинизма. Тут-то автор «Ольги» и сыграл решительную роль. Поэтический язык Пушкина в «Руслане и Людмиле» подчеркнуто «простонароден и груб». Практику Катенина, который мотивировал свое «просторечие» жанром «русской баллады», Пушкин использует для большой стиховой формы.

В результате в поэме, которая «стоила Пушкину усилий, как никакая другая» (Анненков)69, Пушкин вышел на путь нового эпоса. Это было превращение младшего, малого эпоса «карамзинистов» в большой, которое могло совершиться только при особых условиях: при изменении поэтического языка «младшего эпоса», «легкой сказки».

Полемика вокруг «Руслана и Людмилы» как бы повторила полемику вокруг «Ольги» Катенина. Особенно характерна здесь позиция Карамзина и Дмитриева.

Дмитриев пишет: «Что скажете о нашем “Руслане”, о котором так много кричали? Мне кажется, это недоносок пригожего отца и прекрасной матери (музы). Я нахожу в нем очень много блестящей поэзии, легкости в рассказе, но жаль, что часто впадает в бюрлеск… Воейкова замечания почти все справедливы»70. Критика Воейкова71 не только была в общем отрицательной, но и, в частности, порицала Пушкина как раз за то, обвинение в чем было выдвинуто и против Катенина в полемике вокруг «Ольги». Воейков (как, впрочем, и все другие критики) колеблется в определении жанра новой поэмы и решает, что это жанр «богатырской волшебной поэмы» и притом «шуточной»; он резко нападает на Пушкина за «безнравственность» некоторых описаний (что в литературном плане было близко к обвинению в «непристойности» — ср. полемику Гнедича и Грибоедова по поводу «Ольги»). Он подчеркивает стилистическую «бессмыслицу». Самым памятным для Пушкина и Катенина примером осталось «пояснение» Воейкова:

    «С ужасным, пламенным челом,

т. е. с красным, вишневым лбом». (Катенин называл потом Воейкова «вишневым».)

Воейков упрекал Пушкина в употреблении «неравно высоких» слов («славянское слово очи высоко для простонародного русского глагола жмуриться») и в «желании сочетать слова, не соединимые по своей натуре» (это, впрочем, общий упрек «романтикам»); он подчеркивал у него низкие слова и назвал рифму кругом – копием — мужицкою .

Поэма для Дмитриева, как и для Воейкова, была бурлескной , грубой, «простонародной», Дмитриев сравнивал ее с бурлеском XVIII в.72, осиповской «Энеидой»73.

Что касается Карамзина, он назвал «Руслана и Людмилу» поэмкой 74, отказываясь, таким образом, признать ее большой эпической формой.

Полемика «Жителя Бутырской слободы»75 против «простонародности» и «грубости» Пушкина общеизвестна.

Любопытно, что Пушкин подозревал Катенина в авторстве критики76, и эта критика сплошь касается мотивированности сюжетных деталей и не касается поэтического языка.

Пушкин оказался в одном ряду с Катениным.

Недоуменные же похвалы критики объясняются тем, что поэт просторечия на этот раз был на высоте всей культуры карамзинизма.

Очутился в одном ряду с Катениным Пушкин и в другом — в открытом выступлении против Жуковского. IV песнь «Руслана и Людмилы» написана в 1818 г., только три года отделяют ее от «Липецких вод» Шаховского, два года от полемической «Ольги» Катенина и шума вокруг нее, год от «Студента» Катенина и Грибоедова, где пародируется Жуковский, и в IV песне «Руслана и Людмилы» обличается Жуковский «во лжи прелестной» и пародически смещается фабула «Двенадцати спящих дев».

Н. Тихонравов и В. Миллер с большим основанием приписывают эту пародию временному сближению с Катенинымe. Мы видим также, что не только эта пародия, но и вся стилистическая проблема, связанная с «Русланом и Людмилой», находится в зависимости от литературного перелома Пушкина, приведшего его к сближению с Катениным.

Интересна еще одна деталь. В 1822 г. Пушкин пишет Катенину, узнав о том, что он перевел «Сида»: «Скажи: имел ли ты похвальную смелость оставить пощечину рыцарских веков на жеманной сцене 19-го столетия? Я слыхал, что она неприлична, смешна, ridicule. Ridicule! Пощечина! данная рукою гишпанского рыцаря воину, поседевшему под шлемом! Ridicule! Боже мой, она должна произвести больше ужаса, чем чаша Атреева»77. Здесь Пушкин пишет Катенину не как учитель, а как очень решительный ученик, и, конечно, вспоминает гротескную пощечину «Руслане и Людмиле», вызвавшую негодование Жителя Бутырской слободы и Воейкова. Позднее, со снижением и прозаизацией героя у Пушкина снизилась комически и эта фабульная деталь («Граф Нулин»). В приведенном отзыве Пушкина уже совершен переход от «бурлескной» «пощечины» к «гротескной». Ср. замечание Пушкина (позднейшее) о том, что «иногда ужас умножается, когда выражается смехом»78.

Защита поэмы пришла с неожиданной, казалось бы, стороны: Крылов ответил на критику «Руслана и Людмилы» известной эпиграммой. Интерес Крылова, редко и тяжело отзывавшегося в 20-х годах на литературные споры, ясен; он, как архаист, проводящий «просторечие» в басне, был затронут полемикой, касавшейся по существу того же самого в другом жанре.

«Руслан и Людмила» во многом удовлетворила архаистов. В 1824 г. Шаховской (которого Катенин помирил с Пушкиным еще в 1819 г.) обрабатывает эпизод из нее для театра. Любящий крайности Бахтин и позже, в конце 20-х годов, считает «Руслана и Людмилу» лучшим произведением Пушкина. Он пишет: «Жаль, что Пушкин не занялся сочинениями сего рода, истинно народными, и не польстился приобретением имени Российского Ариоста»79.

Кюхельбекер же в 1843 г. писал в своем дневнике о поэме: «Содержание, разумеется, вздор, создание ничтожноf, глубины никакой. Один слог составляет достоинство “Руслана”, за то слог истинно чудесный. Лучшая песнь, по-моему, шестая: сражение тут не в пример лучше, чем в Полтаве», и дальше: «Остаюсь при своем мнении, что “Кавказский пленник” и особенно “Бахчисарайский фонтан”, хотя в них стихи иногда удивительно сладостны, творения не в пример ниже “Руслана”…»80

Вместе с тем в связи с поэмой Пушкину пришлось пересмотреть свое отношение к карамзинизму. Канонические авторитеты Дмитриева и Блудова Пушкин, не колеблясь, уничтожает в течение 20-х годов. Отношение к Карамзину сложное81, но эпиграммы Пушкина 1819 г. на Карамзина82, которые А. Тургенев и Вяземский припомнили Пушкину после смерти Карамзина, были в атмосфере почитания, окружавшей его имя, актом поразительного вольнодумства.

Первым пострадал Дмитриев, отзыв которого стал известен Пушкину. Уже в 1828 г. Пушкин, выпуская второе издание «Руслана и Людмилы», не смог не упомянуть о нем: «Долг искренности требует также упомянуть и о мнении одного из увенчанных первоклассных отечественных писателей, который, прочитав Руслана и Людмилу, сказал: я тут не вижу ни мыслей, ни чувства, вижу только чувственность. Другой (а может быть и тот же) <таким образом, первый, “увенчанный, первоклассный писатель”, по-видимому, Карамзин. — Ю. Т.>83, увенчанный, первоклассный отечественный писатель, приветствовал сей опыт молодого поэта следующим стихом: “Мать дочери велит на эту сказку плюнуть”».

В 1822 г. Пушкин пишет о смене влияния французского английским: «Тогда некоторые люди упадут, и посмотрим, где очутится Ив. Ив. Дмитриев с своими чувствами и мыслями, взятыми из Флориана и Легуве»g 84.

Он ведет планомерную борьбу с Вяземским против Дмитриева за Крылова: «Но, милый, грех тебе унижать нашего Крылова… ты по непростительному пристрастию судишь вопреки своей совести и покровительствуешь черт знает кому. И что такое Дмитриев? Все его басни не стоят одной хорошей басни Крылова…»85. С Жуковским он борется из-за Блудова: «Зачем слушаешься ты маркиза Блудова? Пора бы тебе удостовериться в односторонности его вкуса»86.

Он пишет Бестужеву в 1825 г.: «Богданович причислен к лику великих поэтов, Дмитриев также… Мы не знаем, что такое Крылов, Крылов, который <в басне. — Ю. Т.>) столь же выше Лафонтена, как Державин выше Ж.-Б. Руссо»87.

Почти в тех же выражениях, что и Дмитриева, осуждает Пушкин Озерова88, имя, дорогое старшим карамзинистам и окруженное пиететом.


a Сектантством. — Прим. ред.

b Здесь любопытна и самая эпиграмматическая форма, заимствованная, по-видимому, у Вольтера65:

    Dépêchez-vous, monsieur Titon.
    Enrichissez votre Hélicon:
    Placez-y sur un piédestal
    Saint-Didier, Danchet et Nadal
    Qu’on voie armés d'un même archet
    Saint-Didier, Nadal et Danchet,
    Et couverts du même laurier
    Danchet,, Nadal et Saint-Didier;
Впрочем, эта форма и вообще канонична для старинной французской эпиграммы. Ср. старинную французскую эпиграмму (Ludovic Lalanne. Curiosités littéraires. Paris, 1887, p. 30–31):
    Paul, Léon, Jules, Clément
    Ont rnis notre France en tourment.
    Jules, Clément, Léon et Paul
    Ont pertroublé toute la Gaule…

c Ср. характерные отзывы Карамзина в письмах к жене от 1816 г.: «Ты хочешь знать, кто со мною всех сердечнее, ласковее… Малиновские, арзамасское общество наших молодых литераторов» (Неизданные сочинения и переписка Н. М. Карамзина, ч. I. СПб., 1862, стр. 153); «Сказать правду, здесь не знаю ничего умнее арзамасцев: с ними бы жить и умереть» (там же, стр. 165). Ср. его же свидетельство о том, что деятельность «Арзамаса» замерла: «Арзамас на боку, но не от ударов Академии мирной, если не покойной» («Письма Н. М. Карамзина к кн. П. А. Вяземскому». СПб., 1897, стр. 67. Письмо от 13 ноября 1818 г.).

d У Карамзина был план салона еще в 1820 г.; он пишет Вяземскому: «Мы с Жуковским говорили о том, что не худо бы от времени до времени приглашать 20 или 30 женщин, 30 или 40 мужчин в залу (например) Катерины Федоровны Муравьевой для какого-нибудь приятного чтения, не беседного, не академического, а… разумеете?» «Письма Н. М. Карамзина к кн. П. А. Вяземскому», стр. 94. Письмо от 21 января 1820 г.

e Н. С. Тихонравов. Сочинения, т. III, ч. 1. 1898, стр. 479; В. Миллер. Катенин и Пушкин, стр. 29–30.

f Вспомним, что и Зыков (в авторстве статьи которого Пушкин подозревал Катенина), по словам Пушкина, подчеркивал «бедность создания», т. е. сюжетную слабость поэмы.

g В подчеркнутых Пушкиным словах «чувствами и мыслями» несомненная связь с отзывами Дмитриева о «Руслане и Людмиле». Переписка, т. I, стр. 47. Письмо к Н. И. Гнедичу от 27 июня 1822 г.


10

В запутанном вопросе о романтизме этот пересмотр сыграл свою роль. Сходясь с архаистами в отрицании «темного и вялого» Ламартина (Кюхельбекер называет его лжеромантиком), Пушкин переносит вопрос о романтизме и классицизме на русскую почву и отказывается признать верность аналогии, адекватность этих западных понятий русским литературным фактам. Он пишет Вяземскому по поводу «Разговора между издателем и классиком с Выборгской стороны или с Васильевского острова», предпосланного Вяземским «Бахчисарайскому фонтану»: «Знаешь ли что? твой “Разговор” более писан для Европы, чем для Руси. Ты прав в отношении романтической поэзии; но старая… классическая, на которую ты нападаешь, полно, существует ли у нас? это еще вопрос. Повторяю тебе перед евангелием и святым причастием, что Дмитриев, несмотря на все старое свое влияние, не имеет, не должен иметь более весу, чем Херасков или дядя Василий Львович… и чем он классик? где его трагедии, поэмы дидактические или эпические? разве классик в посланиях к Севериной да в эпиграммах, переведенных из Гишара?.. Где же враги романтической поэзии? где столпы классические?»89

То же, в сущности, Пушкин повторяет и в официальной статейке «Издателю Сына отечества»90; он даже называет «Разговор между Издателем и Классиком» Вяземского — «Разговором между Издателем и Антиромантиком». И кончает статейку упреком (который можно принять стилистически за комплимент, но который является по существу серьезным возражением Вяземскому): «Разговор… писан более для Европы вообще, чем исключительно для России, где противники романтизма слишком слабы и незаметны и не стоят столь блистательного отражения». Это совершенно трезвое констатирование отсутствия классицизма, происшедшее в процессе пересмотра карамзинской эпохи, оказывает свое влияние на всю постановку вопроса о романтизме у Пушкина. Отмежевываясь от всех статических определений романтизма, он практически переносит вопрос в область конкретных жанров: он говорит о романтической трагедии, о романтической поэме и т. д. «Классическая трагедия» была для него столь же определенным жанром, как и «романтическая трагедия». Очень характерно, что он предлагает не кому иному, как Катенину, в 1825 г.: «Послушайся, милый, запрись, да примись за романтическую трагедию в 18-ти действиях (как трагедия Софии Алексеевны). Ты сделаешь переворот в нашей словесности, и никто более тебя того не достоин»91. И также деловито осведомляется у Пушкина Катенин: «Что твой “Годунов”? Как ты его обработал? В строгом ли вкусе историческом или с романтическими затеями?»92

Это с большой резкостью высказал Пушкин в черновых набросках предисловия к «Борису Годунову»93: «Я в литературе скептик (чтоб не сказать хуже), и… все ее секты для меня равны, представляя каждая свою выгодную и невыгодную сторону. Обряды и формы должны ли суеверно порабощать литературную совесть?.. Он <писатель. — Ю. Т.> должен владеть своим предметом, несмотря на затруднительность правил…»

Отсюда же, из конкретной связанности у Пушкина вопроса о романтизме с вопросом о жанрах, характерная попытка решить разом и с определением романтизма. «К сему <классическому. — Ю. Т.> роду должны отнестись те стихотворения, коих формы известны были грекам и римлянам или коих образцы они нам ставили; следственно сюда принадлежат: эпопея, поэма дидактическая, трагедия, комедия, ода, сатира, послание… элегия, эпиграмма и баснь.
     Какие же роды стихотворений должно отнести к поэзии романтической?
     Те, которые не были известны древним, и те, в коих прежние формы изменились или заменены другими»94. Если принять во внимание, что под «родом» Пушкин понимает жанр, то станет ясно, в чем дело. Сущность русского романтизма Пушкин видел в создании новых жанров, «романтической поэмы» и «романтической трагедии» в первую очередь, и в смещении старых жанров («изменение» или «замена») новыми формами. И таков был самый существенный вопрос в поэзии 20-х годов. Спор в 1824 г., поднятый вокруг «Разговора» Вяземского95, был спором о жанре «романтической поэмы», а не спором о романтизме вообще; по крайней мере Пушкин считал его в общем вопросе применимым более к европейской, чем к русской литературе. И вот эту-то существенную поправку Пушкин пытается влить в статическое «определение» романтизма, которое очень долго (весь XIX в.) считалось необходимым.

В результате определение ничего не выиграло, но конкретная постановка вопроса выяснилась как ни у кого из современников: «романтичны» новые или измененные смешанные жанры.

Пересмотр же вопроса о романтизме находился у Пушкина в несомненной связи с пересмотром вопроса о русском «классицизме», на который его натолкнуло отрицание Дмитриева и других старших карамзинистов.

11

В течение 20-х годов борьба Пушкина с остатками литературной культуры старших карамзинистов продолжает углубляться. Здесь Пушкин по резкости выступлений совершенно солидаризуется и с Катениным, и с Кюхельбекером.

Литературная и языковая реформа Карамзина опиралась на известные формы художественного быта. Монументальные ораторские жанры сменились маленькими, как бы внелитературными, рассчитанными на резонанс салона, жанрами. Литературная эволюция сопровождалась изменением установки на «читателя». «Читатель» Карамзина — это «читательница», «нежная женщина»; автор —

    Кто пишет так, как говорит,
    Кого читают дамы.
Эти салоны были своеобразным литературным фактом96, для Пушкина уже неприемлемым. «Читательница» была оправданием и призмой особой системы эстетизированного, «приятного» литературного языка.

И вот во всю последующую деятельность Пушкин ведет резкую борьбу против карамзинской «читательницы», борьбу, которая в одно и то же время являлась борьбой за «нагое просторечие».

Он пишет в 1824 г. А. Бестужеву: «Корнилович славный малый и много обещает, но зачем пишет он для снисходительного внимания милостивой государыни NN и ожидает ободрительной улыбки прекрасного пола… Все это старо, ненужно и слишком пахнет шаликовскою невинностию»a. Он противопоставляет поэзию как «отрасль промышленности» поэзии салонному разговору: «Уплачу старые долги и засяду за новую поэму. Благо я не принадлежу к нашим писателям 18-го века; я пишу для себя, а печатаю для денег, а ничуть не для улыбки прекрасного пола»97.

Упоминания о «ширине в столько-то аршин» поэм, приравнение поэта сапожнику — это революционное снижение карамзинского салонного «поэта» (превосходно уживающееся, однако, у Пушкина с темой «высокого поэта»). Это снижение находится в связи с общим снижением героя у Пушкина. Пушкин пишет робкому и скромному Плетневу: «Какого вам Бориса и на какие лекции? в моем Борисе бранятся по-матерному на всех языках. Эта трагедия не для прекрасного полу»98.В «Отрывках их писем, мыслях и замечаниях» 1827 г. он выступает с целой филиппикой против «читательниц», конечно, имея в виду не реальных читательниц, а самую литературную установку на «читательницу», карамзинскую «читательницу»: «Природа, одарив их тонким умом и чувствительностью самою раздражительною, едва ли не отказала им в чувстве изящного. Поэзия скользит по слуху их, не достигая души; они бесчувственны к ее гармонии: примечайте, как они поют модные романсы, как искажают стихи самые естественные, расстраивают меру, уничтожают рифму. Вслушивайтесь в их литературные суждения, и вы удивитесь кривизне и даже грубости их понятия. Исключения редки». С особою ясностью он выступает в статье «О предисловии г-на Лемонте к переводу басен Крылова»: «Упомянув об исключительном употреблении французского языка в образованном кругу наших обществ, г. Лемонте, столь же остроумно, как и справедливо, замечает, что русский язык чрез то должен был непременно сохранить драгоценную свежесть, простоту и, так сказать, чистосердечность выражений… Нет сомнения, что если наши писатели чрез то теряют много удовольствия, по крайней мере язык и словесность много выигрывают… Что навело холодный лоск вежливости и остроумия на все произведения писателей XVIII столетия? Общество М-е du Deffand, Boufters, d’Epinay, очень милых и образованных женщин. Но Мильтон и Данте писали не для благосклонной улыбки прекрасного пола». Здесь в борьбе против карамзинской «читательницы» Пушкин вполне совпадает с Шишковым (см. выше, гл. 4).

Подобно этому Пушкин подвергает пересмотру все эстетические догматы карамзинистов: он подвергает критике понятие вкуса, главный догмат карамзинистов. «Истинный вкус состоит не в безотчетном отвержении такого-то слога, такого-то оборота, но в чувстве соразмерности и сообразности»99, Пушкин отвергает единый вкус (а стало быть, и единый стиль) и ставит литературный язык в зависимость от «соразмерности и сообразности», т. е. от его жанровых функций.

Он подвергает критике и понятие остроумия, одно из главнейших в литературном учении и обиходе карамзинистов, и определяет его как «способность сближать понятия и выводить из них новые и правильные заключения»100.

О тонкости — тоже важном теоретическом догмате карамзинизма — он пишет: «… тонкость редко соединяется с гением, обыкновенно простодушным, и с великим характером, всегда откровенным»101.

Все эти эстетические установки карамзинистов Пушкин отменяет, и в восьмой главе «Онегина» появляется ставший комическим представитель старшего поколения:

    Тут был в душистых сединах
    Старик, по-старому шутивший
    Отменно тонко и умно,
    Что нынче несколько смешно.

Пушкин борется и с стилистическим пережитком старших карамзинистов — с перифразой. Сюда относится его заметка «О слоге» (1822), разительно вспоминающая приведенное выше (гл. 4) суждение Шишкова:

«… что сказать об наших писателях, которые, почитая за низость изъяснить просто вещи самые обыкновенные, думают оживить детскую прозу дополнениями и вялыми метафорами? Эти люди никогда не скажут дружба, не прибавя: сие священное чувство, коего благородный пламень и пр. Должно бы сказать: рано поутру, а они пишут: едва первые лучи восходящего солнца озаряли восточные края лазурного неба. Читаю отчет нового любителя театра: сия юная питомица Талии и Мельпомены, щедро одаренная Апол… боже мой! а поставь: эта молодая хорошая актриса — и продолжай…»

Второй пример здесь вовсе не случаен. В своей полемической статье об «Ольге» Катенина Гнедич писал по поводу стиха

    Встала рано поутру:
«Рано поутру  — сухая проза»102, на что Грибоедов тогда же возражал: «В “Ольге” г. рецензенту не нравится, между прочим, выражение рано поутру; он его ссылает в прозу: для стихов есть слова гораздо кудрявее»103.

В заметке 1827 г. Пушкин пишет: «Жалка участь поэтов (какого б достоинства они, впрочем, ни были), если они принуждены славиться позабытыми победами над предрассудками вкуса».

В полном согласии с архаистами он стремится к просторечию: «Хладного скопца уничтожаю… — пишет он в 1823 г. Вяземскому по поводу “Бахчисарайского фонтана”. — Меня ввел в искушение Бобров… Мне хотелось что-нибудь украсть, а к тому же я желал бы оставить русскому языку некоторую библейскую похабность. Я не люблю видеть в первобытном нашем языке следы европейского жеманства и французской утонченности. Грубость и простота более ему пристали. Проповедую из внутреннего убеждения, но по привычке пишу иначе»104.

Вся сила этого письма обнаруживается, если вспомним, что Пушкин пишет его Вяземскому, одному из последовательнейших младших карамзинистов, пишет о Боброве, больше всех (кроме, может быть, Хвостова) осмеивавшемся карамзинистами, в том числе Вяземским, и до начала 20-х годов самим Пушкиным.

А между тем, здесь очень органична связь между упоминанием о старшем архаисте Боброве и архаистическим же литературным требованием «грубости» и «простоты». Показательно признание Пушкина о власти «привычки», т. е. той стиховой культуры карамзинизма, высшим пунктом и, одновременно, разрушением которой он был.


a Переписка, т. I, стр. 99.


12

«Просторечие» было тем стилистическим ферментом, который помог осуществить Пушкину в «Руслане и Людмиле» сдвиг малой формы в большую — создать новый эпический жанр.

В «Братьях разбойниках» Пушкин углубляет словарную тенденцию «просторечия» («харчевня» и «кнут» должны были, конечно, «оскорбить уши милых читательниц»)105. Байрон был, таким образом, близок Пушкину не только по особенностям конструкции, а и по особенностям стиля, по его своеобразной «архаистической» позиции.

Это «просторечие» является очень важным и в создании «романтической» трагедии «не для дам». «Борис Годунов» задуман как «трагедия без любви» в противовес «любовной трагедии»106. По массовому характеру, по этому отсутствию любви как главной интриги, наконец, по метру пушкинский «Борис Годунов» предваряется «Аргивянами» Кюхельбекера. (См. статью об «Аргивянах»a.)

Во второй половине 20-х годов и в 30-е годы, ощущая потребность в создании новых лирических жанров, Пушкин неизменно обращается к проблеме просторечия. Пути его собственных «продолжателей» для него неприемлемы. Он выговаривает в 1825 г. Плетневу107 за его статью108, в которой дана апология альбомных поэтов малой формы, элегиков. Он ищет выхода из эпигонского кольца, постепенно смыкающегося вокруг него, и приходит к «нагой простоте» «русской баллады».

Пушкин не раз пробует балладу, как бы ищет в ней пути для свежих лирических жанров. И в балладах своих он идет за Катениным, а не за Жуковским. Таковы «Жених» (1825), «Утопленник» (1828). Сюда же относятся «Вурдалак», типичная баллада, выпадающая из внебалладного строя «Песен западных славян», а также и новая стадия сугубо сниженной баллады — «Гусар» (1833).

Катенин недаром сердился на то, что в «Женихе» («Наташе», как он пишет) Пушкин «бессовестно обокрал» его «Убийцу»109; прямого заимствования здесь нет, но зато — и это важнее — есть общность направления. То же можно сказать и об «Утопленнике», с его «просторечием» (тятя, робята, врите, поколочу).

В 1828 г., к которому относится «Утопленник», Пушкин пишет о стиховом языке: «Прелесть нагой простоты так еще для нас непонятна, что даже и в прозе мы гоняемся за обветшалыми украшениями… Поэзию же, освобожденную от условных украшений стихотворства, мы еще не понимаем. Опыты Жуковского и Катенина были неудачны не сами по себе, но по действию, ими произведенному. Мало, весьма мало людей поняло достоинство переводов из Гебеля и еще менее — силу и оригинальность “Убийцы”, баллады, которая может стать на ряду с лучшими произведениями Бюргера и Саувея. Обращение убийцы к месяцу, единственному свидетелю его злодеяния “Гляди, гляди, плешивый”, — стих, исполненный истинно трагической силы, показался только смешон людям легкомысленным, не рассуждающим, что иногда ужас выражается смехом»110.

В 1833 г., когда руководящая литературная критика встретила выход сочинений Катенина как мертвое явление, для Пушкина катенинские проблемы продолжают жить. Суждения его о Катенине, как и в приведенной заметке, — резкая апология его направления: «Жуковский (в “Людмиле”) ослабил дух и формы своего образца. Катенин это чувствовал и вздумал показать нам Ленору в энергической красоте ее первобытного создания… Но сия простота и даже грубость выражений, сия сволочь, заменившая воздушную цепь теней, сия виселица вместо сельских картин, озаренных летнею луною, неприятно поразили непривычных читателей, и Гнедич взялся высказать их мнения в статье, коей несправедливость обличена была Грибоедовым»111. Пушкин называет лучшею балладою Катенина «Убийцу»; он подчеркивает вслед за Бахтиным (предисловие к сочинениям Катенина)112, что «Идиллия» Катенина — «не геснеровская, чопорная и манерная, но древняя — простая, широкая, свободная», и катенинское собрание романсов о «Сиде» называет простонародной хроникой.


a Ю. Тынянов. Архаисты и новаторы. Л., «Прибой», 1929, стр. 292–330. — Прим. ред.


13

Но все же между Пушкиным и Катениным пропасть, и эта пропасть в той стиховой культуре, которою владеет Пушкин и которую обходит Катенин.

Пушкин сполна использует литературные достижения карамзинистов и прилагает к ним языковые принципы, почерпнутые от младших архаистов. Потому и была революционной вещью «Руслан и Людмила», что здесь были соединены в одно противоположные принципы «легкости» (развитой культуры стиха) и «просторечия». Пушкин и Катенин стоят на разных пластах стиховой культуры.

Эта разница сказывается прежде всего на пересмотре вопроса о традициях. Тогда как и Катенин, и Кюхельбекер провозглашают не только архаистические принципы, но и архаистическую традицию, — и для них не только важны основные принципы литературного языка Ломоносова и Державина, но и их литературная традиция, их стиховая культура, их статика, — Пушкин резко рвет с ней.

1825 г. — год решительного пересмотра Пушкиным значения ломоносовской и державинской традиции и решительного отказа от нее. Пушкин различает принципы языка и самую литературную культуру. Он говорит в статье «О предисловии г-на Лемонте к басням Крылова», что Ломоносов открыл «истинные источники нашего поэтического языка»; он говорит с точки зрения карамзинистов еретические истины о языке: «древний греческий язык вдруг открыл ему <славяно-русскому языку. — Ю. Т.> свой лексикон, сокровищницу гармонии, даровал ему законы обдуманной грамматики, свои прекрасные обороты, величественное течение речи… Сам по себе уже звучный и выразительный, отселе заемлет он гибкость и правильность». (Ср. мнение Шишкова выше, Гл. 4.)

Главное достоинство слога Ломоносова, по его мнению, в счастливом соединении «книжного славянского языка с простонародным».

При этом характерно очерчен Тредьяковский, «тонко насмехающийся над славянщизмами». И тут же, рядом, Ломоносов дипломатически избавляется от «мелочных почестей модного писателя», т. е. литературная его традиция признается несвоевременной.

Немного ранее, в письмах, Пушкин еще более выяснил свою позицию. «Он <Ломоносов. — Ю. Т.> понял истинный источник русского языка и красоты оного», но он «не поэт». «Кумир Державина 1/4 золотой, 3/4 свинцовый»113. И яснее: «Этот чудак не знал ни русской грамоты, ни духа русского языка (вот почему он и ниже Ломоносова). Он не имел понятия ни о слоге, ни о гармонии, ни даже о правилах стихосложения. Вот почему он и должен бесить всякое разборчивое ухо… Читая его, кажется, читаешь дурной, вольный перевод с какого-то чудесного подлинника. Ей богу, его гений думал по-татарски, а русской грамоты не знал за недосугом»114. Таким образом, признавая ломоносовские принципы литературного языка, Пушкин решительно отвергал литературные принципы Ломоносова; столь же решительно он отвергал языковые тенденции Державина, признавая в нем мысли, картины и движения «истинно-поэтические»115. Он воспринимал ломоносовский язык вне поэзии Ломоносова, а поэзию Державина — вне державинской стиховой культуры.

Поэтому совершенно естественны и теоретические колебания Пушкина. В «Мыслях на дороге»116, через десять лет, при новом персмотре вопроса, эта чуждость стиховых культур и литературных принципов Ломоносова и Державина уже возобладала у Пушкина над его уважением к ломоносовскому принципу литературного языка; эстетизм, маньеризм, перифраза — неприемлемые черты литературной культуры карамзинистов — в 1835 г. уже сгладились, были вчерашним днем, и всплывала в светлое поле первоначальная роль Карамзина как «освободителя литературы от ига чужих форм».

Все это естественно совпало с переходом Пушкина к прозе; в результате всего этого в новом, положительном свете явилась и языковая роль Карамзина.

Ломоносовско-державинская литературная традиция была и с самого начала неприемлема для Пушкина; литературные принципы ее были ему чужды. Он был на самой вершине культуры карамзинского точного слова, там, где это точное слово вызывало реакцию. И, как реакцию, Пушкин влил в эту литературную культуру враждебные ей черты, почерпнутые из архаистического направления.

Но у Пушкина это было внутренней, «гражданской» войной с карамзинизмом; владея всеми достижениями карамзинизма, соблюдая принципы точного, адекватного слова, он воевал против последышей карамзинизма, против периферии карамзинистской культуры, против ее статики; ферментом же, брошенным на эту культуру, очищенную от маньеризма, эстетизма, малой формы, были принципы враждебной культуры — архаистической.

Роль Катенина была, по признанию Пушкина, в том, что он «отучил его от односторонности взглядов»117.

В борьбе литературных «сект» Пушкин занимает исторически оправданное место беспартийного. Он вступает в переговоры с Вяземским: «Ты — Sectaire, a тут бы нужно много и очень много терпимости; я бы согласился видеть Дмитриева в заглавии нашей кучки, а ты уступишь ли мне моего Катенина? Отрекаюсь от Василья Львовича; отречешься ли от Воейкова?»118; шутливое упоминание о дяде Василии Львовиче не заслоняет факта огромной важности: Пушкин был в литературе «скептик» и использовал элементы враждебных течений. Он бывал даже и подлинным литературным дипломатом: «П. А. Катенин заметил в эту эпоху <начало 20-х годов. — Ю. Т.> характеристическую черту Пушкина, сохранившуюся и впоследствии: осторожность в обхождении с людьми, мнение которых уважал, ловкий обход спорных вопросов, если они поставлялись слишком решительно. Александр Сергеевич был весьма доволен эпитетом: Le jeune M-r Arouet, данным ему за это качество приятелем его, и хохотал до упада над каламбуром, в нем заключавшимся. Может быть, это качество входило у Пушкина отчасти и в оценку самих произведений Катенина»a.

Вот почему Пушкин, учась у Катенина, никогда не теряет самостоятельности; вот почему он вовсе не боится «предать» своего учителя и друга. В 1820 г. он уже совершенно самостоятелен; он осуждает Катенина за то, что Катенин стоит на старой статике, на старом пласте литературной культуры: «Он опоздал родиться — и своим характером и образом мыслей весь принадлежит ХVIII столетию. В нем та же авторская спесь, те же литературные сплетни и интриги, как и в прославленном веке философии»119. Пушкину претит традиционная важность этой литературной культуры, ибо от карамзинистов Пушкин, отвергнув их эстетизм, перенял подход к литературе как к факту, в который широко вливается неканонизованный, неолитературенный быт: «Мы все, по большей части, привыкли смотреть на поэзию как на записную прелестницу, к которой заходим иногда поврать, поповесничать, без всякой душевной привязанности и вовсе не уважая опасных ее прелестей. Катенин, напротив того, приезжает к ней в башмаках и напудренный и просиживает у нее целую жизнь с платонической любовью, благоговением и важностью»120.

Пушкин несомненно ценил катенинские баллады, ценил в Катенине критика («Один Катенин знает свое дело»121; «для журнала это клад»122), многому у него научился, но «последователем» его не былb.

«Высокий план» архаистов был для Пушкина неприемлем. В результате приложения архаистической теории к высоким жанровым и стилистическим заданиям получалась у архаистов неудача, исторически фатальная. Такова, как увидим ниже, неудача Кюхельбекера, такова же, например, языковая неудача Катенина в переводах из Дантова «Ада». Здесь соединение крайних архаизмов с просторечием давало семантическую какофонию, приводящую к комизму. Приведу примеры:

    А вслед за ним волк ненасытно жадной,
    Путающий чрезмерной худобой,
    Губительной алчбою безотрадной,

    Толикий страх нанес он мне собой,
    Столь вид его родил во мне отврата,
              Что я взойти отчаялся душой.
                                            Песнь I (1827)

    Гнушаяся их срамной теплотой
    Их небеса высокие изгнали,
    И низкий ад в провал не принял свой.

    …Струилась кровь с ланит их уязвленных,
    И с током слез смесившись на земле
    Служила в снедь толпе червей презренных.
                                            Песнь III (1828)

Или в особенности такие семантические провалы:

    О житии воспомнить нестерпимо;
    Забвением забыл их целый свет,
    И зависть в них ко всем  необходимо.

    …Я в землю взор потупив, смолкнул снова,
    И скучных сих стыдясь вопросов сам,
    Вплоть до реки не смел промолвить слова.

    …Невольный страх в мои проникнул жилы.
    Вдруг  треснула рассевшаясь земля,
    И взвился ветр, раскинув шумны крилы.
                                            Песнь III (1828)

    Глад исказил прекрасные их лица
    И руки я, отчаян, укусил.
                                            Уголин (1817)

Сюда же — места, которые самым перенапряжением вызывают на пародию:

    Но строгий к нам вняв глас его речей,
    В лице смутясь, заскрежетав зубами,
    Все мертвецы завыли от скорбей.
                                            Песнь III (1828)

    Главу врага, вновь ухватив зубами,
    Как алчный пес, стал крепкий череп грызть.
                                            Уголин (1817)

К 1832 г. относится полупародическое «подражание Данту» Пушкина, где вся соль пародии в соединении слов и фраз «неравно высоких», и здесь, конечно, возможно у Пушкина сознательное пародирование переводов Катенина.


a Анненков. Материалы, стр. 56.

b Между прочим, к знаменитому стиховому комплименту в «Онегине»:

    Там наш Катенин воскресил
    Корнеля гений величавый,
комлименту, который часто приводится, следует относиться с осторожностью. Это была готовая стиховая формула. В 1821 г. точно такой же комплимент преподнес Пушкин Гнедичу:

    О ты, который воскресил
    Ахилла призрак величавый.
                        (Переписка, т. 1, стр. 30.)

14

К 1828 и 1832 гг. относится любопытное поэтическое состязание, тайная полемика между Катениным и Пушкиным.

Большинство стихотворений Катенина имеют «arrière pensée» — заднюю мысль. Это обычный семантический прием 20-х годов — за стиховым смыслом прятать или вторично обнаруживать еще и другой. (Так, Вяземский говорил, что все его стихотворение «Нарвский водопад» построено на arrière pensée, которая отзывается везде: «весь водопад не что иное, как человек, взбитый внезапной страстью»123; так и сам Пушкин проецирует в сюжет Нулина пародию «Шекспира и истории».)

Частая фабула у Катенина — поэтическое состязание двух певцов (на этот сюжет Катенина, по-видимому, натолкнула переведенная им в молодости эклога Виргилия). Таков сюжет «Софокла», таков сюжет «Старой были», «Элегии» и «Идиллии».

Совершенно явный личный смысл вложен в «Элегию» (1829). Герой элегии Евдор; в картине ратной его жизни и «отставки» легко различить автобиографические черты. Место это по политической смелости намеков стоит того, чтоб его привести:

    … Сам же Евдор служил царю Александру…
    Верно бы царь наградил его даром богатым,
    Если б Евдор попросил; но просьб он чуждался.
    После ж, как славою дел ослепясь, победитель,
    Клита убив, за правду казнив Каллисфена,
    Сердцем враждуя на верных своих македонян,
    Юных лишь персов любя, питомцев послушных,
    Первых сподвижников прочь отдалил бесполезных,
    Бедный Евдор укрылся в наследие предков.
(Любопытна здесь игра на самом имени Александр.) Идеал поэта дан в стихах:
    Злата искать ты мог бы, как ищут другие,

    Слепо служа страстям богатых и сильных…

    …………………жар добродетели строгой,
    Ненависть к злу и к низкой лести презренье.

Автобиографичны и литературные неудачи Евдора:
    Кроме чести, всем я жертвовал Музам;
    Что ж мне наградой? — зависть, хула и забвенье.

    …Льстяся надеждой, предстал он на играх Эллады:
    Демон враждебный привел его! Правда: с вниманьем
    Слушал народ…

                                       …но судьи поэтов
    Важно кивали главой, пожимали плечами,
    Сердца досаду скрывая улыбкой насмешной.
    Жестким и грубым казалось им пенье Евдора.

    Новых поэтов поклонники судьи те были…
    …Юноши те великих предтечей не чтили…
    Друг же друга хваля и до звезд величая,
    Юноши (семь их числом) назывались Плеядой.
    В них уважал Евдор одного Феокрита.

Все это очень прозрачно. Катенин в 1835 г., в письме к Пушкину, указал, кого он разумел под именем Феокрита. Единственно уважаемый Феокрит был Пушкин. Катенин пишет в 1835 г. Пушкину: «Что у вас нового, или лучше сказать: у тебя собственно? ибо ты знаешь мое мнение о светилах, составляющих нашу поэтическую плеяду: в них уважал Евдор одного Феокрита; et ce n’est pas le baron Delvig, je vous en suis garant»a.

Подобно этому в «Идиллии» состязаются Эрмий, представитель «силы», и Аполлон, представитель «прелести», причем Эрмий побежден, как и Евдор, но награжден любовью Наяды.

Сюжет «Старой были» — состязание двух певцов: женоподобного скопца-грека со старым русским воином «средних годов», который «пел у огней для друзей молодцов про старые веки и роды». Певцы должны состязаться в прославлении великого князя Владимира.

Вещь была посвящена Пушкину, причем посвящение было сделано в форме особого стихотворения.

Оба стихотворения Катенин послал Пушкину, сопроводив их письмом, где отдавал их в его распоряжение и говорил: «И повесть и приписка деланы, во-первых <т. е. прежде всего. — Ю. Т.>, для тебя»124.

И в «Старой были», и в посвящении имелись намеки ясные и грозные. К 1826 г. относятся нашумевшие «Стансы» Пушкина Николаю I «В надежде славы и добра», в январе 1828 г. написан вынужденный ответ «Друзьям» («Нет, я не льстец, когда царю хвалу свободную слагаю»), а в марте 1828 г. отсылает Катенин Пушкину свою «Старую быль» с посвящением для печати.

В «Стансах» Пушкина центральное место занимала аналогия Николая I с Петром Великим («Начало славных дней Петра»). И вот скопец-грек «Старой были» начинает свою «песнь» князю Владимиру также с аналогии:

    А ты, великий русский князь!
    Прости, что смею пред тобою,
    Отчизны славою гордясь,
    Другого возносить хвалою;
    Мы знаем: твой страшится слух
    Тобой заслуженные чести,
    И ты для слов похвальных глух,
    Один их чтя словами лести.
    Дозволь же мне возвысить глас
    На прославление владыки,
    Щедроты льющего на нас
    И на несчетные языки.
    Ты делишь блеск его венца,
    Причтен ты к роду Константина;
    А славу кто поет отца,
    Равно поет и славу сына.
Далее он прославляет самодержавие:
    Кого же воспоет певец,
    Кого как не царей державных,
    Непобедимых, православных
    Носящих скипетр и венец?
    Они прияли власть от бога,
    И божий образ виден в них…
    …Высок, неколебим и страшен,
    Поставлен Августов престол.
    С него, о царь-самодержитель,
    С покорством слышат твой глагол
    И полководец-победитель
    И чуждые страны посол.

Таким образом, ядовитый намек на пушкинскую аналогию «Николай I — Петр» послужил прекрасным мотивом для того, чтобы оторваться от условного «великого князя» и перенести тему на самодержавие, причем «греческий», «византийский» колорит не дан, а даны черты, либо характерные для русского самодержавия (ср. разрядку), либо общие: «Август». Следующее затем сказочное описание двух львов из меди у ног самодержца, автоматически рыкающих, как только «кто в пяти шагах от неприступного престола ногою смел коснуться пола», — насмешливый намек на «охранителей престола». Сказочный колорит служит для затушевки реального смысла. Сказочные птицы «из драгих камней», витающие на сказочных деревьях, снова дают повод к намекам:

    О, если бы сии пернаты
    Свой жребий чувствовать могли,
    Они б воспели: «Мы стократы
    Счастливей прочих на земли».
    К трудам их создала природа;
    Что в том, что крылья их легки?
    Что значит мнимая свобода,
    Когда есть стрелы и силки?
    Они живут в лесах и поле,
    Должны терпеть и зной и хлад;
    А мы в божественной неволе
    Вкушаем множество отрад
    .

Эта речь царских птиц, противопоставляющих свою «божественную неволю» «мнимой свободе» лесных и полевых, переходит, наконец, в иронические личные намеки на отношения Пушкина к самодержцу:

    За что ты, небо! к ним сурово,
    И счастье чувствовать претишь?
    Что рек я? Царь! Ты скажешь слово,
    И мертвых жизнию даришь.
    Невидимым прикосновеньем
    Всеавгустейшего перста
    Ты наполняешь сладким пеньем
    Их вдруг отверстые уста
    ;
    И львы, рыкавшие дотоле,
    Внезапно усмиряют гнев,
    И, кроткой покоряясь воле,
    Смыкают свой несытый зев.
    И подходящий в изумленьи
    В Царе
    зреть мыслит божество,
    Держащее в повиновеньи
    Самих бездушных вещество;
    Душой, объятой страхом прежде,
    Преходит к сладостной надежде,
    Внимая гласу райских птиц;
    И к Августа стопам священным,
    В сидонский пурпур обувенным,
    Главою припадает ниц.

Намеки есть не только в монологе грека. Они — в самой фабуле «состязания». Князь Владимир говорит его сопернику, русскому воину, который стоит «безмолвен и в землю потупивши взор», после песни грека:

    Я вижу, земляк, ты бы легче с мечом,
    Чем с гуслями, вышел на грека…
— советует ему признать первенство грека без состязания и дает ему за его былые подвиги вторую награду — кубок. Выпуск песни грека был приемом, не сразу давшимся Катенину. Вызван он был и сюжетными причинами (нежелание делать читателя судьею в состязании) и, может быть, цензурнымиb. Таким образом, русский витязь побежден, как и Евдор, как и Эрмий, но поражение его более почетное: он отказался от состязания. Катенин уступал пальму первенства. Но не даром.

Ответ русского воина следующий:

    Премудр и премилостив твой мне совет
              И с думой согласен твоею:
    Ни с эллином спорить охоты мне нет,
              Ни петь я, как он, не умею.
    Певал я о витязях смелых в боях:
              Давно их зарыли в могилы;
    Певал о любви и о радостных днях,
              Теперь не разбудишь Всемилы;
    А петь о великих царях и князьях
              Ума не достанет ни силы.
Ядовитая подробность: грек, сев на полученного в награду коня, отсылает домой доспехи:

    Доспех же тяжелый, военный,
    Домой он отнесть и поставить велел
    Опасно в кивот позлащенный.

Он отправляется с торжественной процессией вслед за князем.

    Но несколько верных старинных друзей
    Звал русский на хлеб-соль простую;
    И княжеский кубок к веселью гостей
    С вином обнести в круговую,
    И выпили в память их юности дней,
    И Храброго в память честную.

Внезапно выплывший «Храбрый» — у Катенина, друга декабристов, едва ли не был намеком на одного из погибших вождей.

Намекал кое на что и метр, которым была написана «Старая быль» (за исключением песни грека) это тот самый метр, которым была написана пушкинская «Песнь о вещем Олеге», где отношение поэта к власти было дано в формуле:

    Волхвы не боятся могучих владык,
    А княжеский дар им не нужен.
«Посвящение» Пушкину было уже явным адресом. «Двупланный» смысл катенинской «Старой были» в связи с именем Пушкина превращался в явный смысл памфлета.

Поэтому «Посвящение» до известной степени нейтрализовало смысл «Старой были»: кубок старого русского витязя достался именно Пушкину. Этим стиховым комплиментом смысл «Старой были» как бы превращался по отношению к Пушкину в противоположный смысл. Но только «до известной степени» и «как бы».

Начинается «Посвящение» с указания на спрятанность смысла «Старой были»:

    Вот старая, мой милый, быль,
    А, может быть, и небылица;
    Сквозь мрак веков и хартий пыль
    Как распознать? Дела и лица  —
    Всë так темно, пестро, что сам,
    Сам наш Исторьограф почтенный,
    Прославленный, пренагражденный,
    Едва ль не сбился там и сям.

(Попутно, стало быть, задет «пренагражденный» Карамзин.) Подарки князя постигла разная участь: доставшиеся греку конь и латы исчезли, сохранился только кубок. Он попал теперь к Пушкину:

    Из рук он в руки попадался,
    И даже часто невпопад:
    Гулял, бродил по белу свету,
    Но к настоящему Поэту
    Пришел, однако, на житье.
    Ты с ним, счастливец, поживаешь.

Но далее центр внимания переносится с самого кубка на питье.

Автор просит адресата напоить его своим волшебным питьем:

    Но не облей неосторожно,
    Он, я слыхал, заворожен,
    И смело пить тому лишь можно,
    Кто сыном Фебовым рожден.
Он предлагает сделать опыт: «младых романтиков хоть двух проси отведать из бокала». Если они напьются свободно,

    Тогда и слух, конечно, лжив,
    И можно пить кому угодно.

В противном случае и он «благоразумием пойдет»:

    Надеждой ослеплен пустою,
    Опасным не прельщусь питьем,
    И в дело не входя с судьбою,
    Останусь лучше при своем;
    Налив, тебе подам я чашу,
    Ты выпьешь, духом закипишь,
    И тихую беседу нашу
    Бейронским пеньем огласишь.
Таким образом, главное дело в «питье», а не в кубке.

Питье Пушкина взято под подозрение, оно «опасное». Намек на то, что кубок «попадал из рук в руки и даже часто невпопад», развивается далее в вопрос: не может ли пить из этого кубка кто угодно, и кончается приглашением отведать катенинского напитка.

«Романтики» — обычный в устах Катенина выпад, но «Бейронское пенье», которому предшествует стих «духом закипишь», могло быть после смерти Байрона в Миссолонгах символом революционной поэзии.

Таким образом, именем Пушкина тайный смысл «Старой были» приурочивался к нему. Стиховой комплимент «Посвящения» (кубок у Пушкина) как бы обращал этот смысл в противоположный, но под конец пушкинское питье поставлено под знак вопроса. «Старая быль» и оказывалась как бы предупреждением и предостережением в лице «Еллина-скопца», а в посвящении Пушкину предлагался выбор между его сомнительным питьем и катенинской чашей. Стиховой комплимент «Посвящения» позволял, однако, Катенину в высказываниях о «Старой были» балансировать и упирать то на этот комплимент, то на смысл «Старой были».

В сопроводительном письме Катенин тоже не мог удержаться от очень сдержанного, впрочем, намека: «Я ведь тебя слишком уважаю, чтобы считать в числе беспечных поэтов, которые кроме виршей ни о чем слушать не хотят».

В письмах к Бахтину постепенно нарастают намеки по поводу «Старой были»: «Русский вовсе петь не будет. Грек же пропел и, по-моему, очень comme il faut, сообразно с целью всей вещи; только предчувствую, что вы меня станете журить за некоторую пародию нашего почтеннейшего Ломоносова. Что еще горше, сомневаюсь, чтобы цензура пропустила: ils ont le nez finc. Что будет, то будет, а все пришлю вам, когда кончу. Называется Essay “Старая быль”» (11 февраля, 1828 г., стр. 109). Опасения цензуры не требуют объяснения, но определение «Старой были» как «Essay» — злободневного моралистического жанра — любопытно. Столь же любопытно указание на пародирование в «песне Грека» хвалебных од. В следующем письме: «…думаете ли вы, чтоб оно могло быть напечатано; я, как заяц, боюсь, чтобы мои уши не показались за рога… я имею намерение ему <Пушкину. — Ю. Т.> послать с припиской мою “Старую быль”… Вы мне скажете, к чему это? К тому, батюшка Николай Иванович, что он, Пушкин, меня похвалил в Онегине, к тому, чтобы la canaille littéraired не полагала нас в ссоре, к тому, что я напишу ему так, что вы будете довольны, и к тому, что оно послужит в пользу. Я даже нахожу вообще приятным и, так сказать, почтенным зрелищем согласие и некую приязнь между поэтами, я же у него в долгу и хочу расплатиться. По сей-то причине, то есть, что к нему надо послать вещь, покуда она с иголочки, я вас прошу не давать решительно никому ее списывать, а можете вы ее прочесть, либо дать прочесть брату моему Саше, да Каратыгину» (27 февраля 1828 г., стр. 110).

Может показаться, что Катенин здесь опровергает смысл, заложенный в поэму, но дипломатический приказ никому не давать списывать вещи до получения ее Пушкиным окрашивает в дипломатические цвета и «почтенное зрелище согласия и приязни», иронически звучащее в устах вечно желчного Катенина, а «расплата за комплимент» в «Евгении Онегине» подрывается тем обстоятельством, что Катенин в конце 1827 г. был сильно раздосадован балладой Пушкина «Жених», в которой видел «состязание» с собой и о которой писал тому же Бахтину: «Наташа Пушкина <“Жених”. — Ю. Т.> очень дурна, вся сшита из лоскутьев, Светлана и Убийца <баллада Катенина. — Ю. Т.> окрадены бессовестно, и во всем нет никакого смысла. Правда и то, что ему незачем стараться: все хвалят» (27 ноября 1827 г., стр. 100–101).

Последующие письма разъясняют это. «Рад я чрезмерно, — пишет он Бахтину 17 апреля 1828 г.e, — что “Старая быль” понравилась вам; я трепетал и ожидал некоторого выговора от усердного почитателя Ломоносова за некий род пародии его и всех наших лириков вообще в песни Грека; но вы, конечно, рассудили, что иначе нельзя было сделатьf… Вы жалеете, что Русского певца не описал я величественнее; я этого именно избегал по двум причинам: первая, огненный взор и сила членов лишнею выйдут рисовкою… вторая и главная, — по плану всего мне хотелось отнюдь не казаться к нему пристрастным, а напротив, говорить как бы холодно об нем: тем, может быть, все читатели лучше об нем заключат, что и князь и народ и сам рассказчик за него не стоят, хоть очень видно, что он человек хороший и умный… Вообще об этом надобно бы нам с час поговорить и тогда только я бы мог вполне изъяснить вам мою мысль и намерение: но будьте уверены, что это неспроста и что мое внутреннее чувство сильно убеждено. Вы говорите, что иным читателям надо в рот класть; для них, почтеннейший, я никогда не пишу, тем паче, что у них мне никогда не сравниться ни с Пушкиным, ни с Козловымg; я жду других судей, хоть со временем».

И в том же письме Катенин дает разгадку смысла своей «Старой были»: «Посылаю вам при сем список со стихов моих к Пушкину при отправлении к нему “Старой были”. О стансах С. П. скажу вам, что они как многие вещи в нем плутовские, то есть, что когда воеводы машут платками, коварный Еллин отыграется от либералов, перетолковав все на другой лад: вникните и вы согласитесь»125. («Плутовские» — курсив Катенина.) А. А. Чебышев с полным основанием в примечании к этому письму указывает, что С. П. — Саша Пушкин (так Катенин всегда называет Пушкина), а что «Стансы», о которых здесь говорится, — «В надежде славы и добра». «Коварный Еллин» объясняет без остатка скопца-эллина из «Старой были». Место это очень важно для уразумения общественной и политической позиции Катенина и Пушкина. Год 1828 — год персидско-турецких войн, необычайный подъем национализма, воеводы машут платками, и либерал Катенин боится, что относительно либеральный смысл «Стансов» (призыв к незлопамятству и т. д.) может быть перетолкован Пушкиным как безусловное восхваление самодержавия.

17 июля Катенин пишет недогадливому Бахтину: «Вы укоряете меня в лишних похвалах Пушкину; я нарочно перечитал и не вижу тут ничего чрезмерного, ни даже похожего на то: я почти опасаюсь, что он останется недоволен в душе и также будет неправ» (стр. 123). Дело идет здесь, конечно, о «Посвящении», намеренно затемнявшем смысл «Старой были». Характерно боязливое ожидание пушкинского впечатления, а ответ заранее подготовлялся: Пушкин будет неправ, если останется недоволен, потому что «Старая быль» только предупреждение, а не открытый бой.

Были друзья подогадливее, которые понимали вещь лучше Бахтина. 7 сентября 1828 г. Катенин пишет тому же Бахтину: «Пушкин получил и молчит: худо; но вот что хуже: К. Н. Голицын, мой закадычный друг, восхищающийся “Старой былью” и в особенности песнью Грека, полагает, что моя посылка к Пушкину есть une grande maliceh; если мой приятель, друг, полагает это, может то же казаться и Пушкину: конечно, не моя вина, знает кошка, чье сало съела, но хуже всего то, что я эдак могу себе нажить нового врага, сильного и непримиримого, и из чего? Из моего же благого желания сделать ему удовольствие и честь: выходит, что я попал кадилом в рыло. Так и быть, подожду еще, узнаю, наверно, через Петербург, в чем беда, а там думаю объясниться; я не хочу без греха прослыть грешником»126. Видимое противоречие между тирадою о кошке, которая знает, чье сало съела, и тирадою об удовольствии и чести, оказанных Пушкину, объясняется просто: смысл «Старой были» направлен против Пушкина, а в «Посвящении» сделан отводящий подозрение комплимент. Катенин серьезно взволнован возможностью осложнений, хочет объясняться и подготовляет путь к отступлениюi. В следующем письме (16 октября) Катенин пишет: «Не знаю, что подумать о Пушкине; он мою “Старую быль” и приписку ему получил в свое время, то есть в мае, просил усердно Каратыгину (Ал. М.) извинить его передо мной: летом ничего не мог писать, стихи не даются, а прозой можно ли на это отвечать? Но завтра, завтра все будет. Между тем по сие время ответа ни привета нет, и я начинаю подозревать Сашиньку в некоторого рода плутне: что делать? подождем до конца. О каких мизерах я пишу! самому стыдно»127.

Здесь интересен ответ Пушкина, что прозой отвечать на «Старую быль» нельзя. Двупланная семантика «Старой были» требовала такого же двупланного стихового ответа. «Плутня Сашиньки» — вероятно, подозрение, что Пушкин не отдаст в печать его стихов.

4 ноября снова: «Саша Пушкин упорно отмалчивается»128. Между тем, Пушкин в первой половине декабря послал «Издателям Северных Цветов на 1829 г.» для напечатания одну только «Старую быль», а вместо посвящения напечатал свой «Ответ Катенину». Катенин, возмущенный, пишет в марте 1829 г.: «…Не цензура не пропустила моей приписки Саше Пушкину, но… он сам не заблагорассудил ее напечатать: нельзя ли ее рукописно распустить по рукам для пояснения его ответа»129. Из письма 7 апреля 1829 г. видно, что Катенин давал списывать эти стихи Каратыгину130.

Смысл «Ответа Катенину» был до сих пор неясен. Анненков пишет, что стихотворение «без пояснения остается каким-то темным намеком», и тут же сообщает любопытное известие: «Всего любопытнее, что когда несколько лет спустя Катенин спрашивал у него <Пушкина. — Ю. Т.>: почему не приложил он к “Старой были” и послания, то в ответах Пушкина ясно увидел, что намеки на собратию были истинными причинами исключения этой пьесы. Так вообще был осторожен Пушкин в спокойном со-состоянии духа!»j Осторожность была, как мы видели, естественна. «Ответ» Пушкина был гневен и ироничен:

    Напрасно, пламенный поэт,
    Свой чудный кубок мне подносишь
    И выпить за здоровье просишь:
    Не пью, любезный мой сосед,
    Товарищ милый, но лукавый,
    Твой кубок полон не вином,
    Но упоительной отравой:
    Он заманит меня потом
    Тебе во след опять за славой
    .
    …Я сам служивый: мне домой
    Пора убраться на покой.
    Останься ты в делах Парнаса,
    Пред делом кубок наливай,
    И лавр Корнеля или Тасса
    Один с похмелья пожинай
    .

Жившему ряд лет в изгнании Катенину Пушкин говорил:

    Он заманит меня потом
    Тебе во след опять за славой
(следует отметить характерное «опять» — воспоминание Пушкина о своей ссылке).

Еще ироничнее — ввиду тогдашней литературной перспективы — желание «убраться на покой» и пожелание остаться ему, Катенину, загнанному литературными врагами, в делах Парнаса взамен Пушкина.

И, наконец, обиднее всего был совет уже тогда много пившему Катенину:

    Пред делом кубок наливай.

Конец язвительный: пожелание пожинать одному с похмелья лавр нищего Корнеля и сумасшедшего Тасса. (Вне семантической двупланности стихотворения имена Корнеля и Тасса могли бы сойти только за комплимент.)

Дело, однако, не исчерпалось этими искусно спрятанными arrières pensées, столь характерными для семантического строя тогдашней поэзии.

В 1832 г. появляются в «Северных цветах» написанные осенью 1830 г. «Моцарт и Сальери», и Катенин, по-видимому, находит здесь своеобразный ответ на состязание в «Старой были»: в сопоставлении Сальери и Моцарта, в самой фигуре Сальери ему чудится arrière pensée.

Об этом свидетельствует показание Анненкова: «Клочок бумажки, оторванный от частной и совершенно незначительной записки, сохранил несколько слов Пушкина, касающихся до сцены: “В первое представление Дон-Жуана… завистник, который мог освистать Дон-Жуана, мог отравить его творца”. Слова эти, может быть, начертаны в виде возражения тем из друзей его, которые беспокоились на счет поклепа, взведенного на Сальери в новой пьесе».

П. Анненков делает примечание: «К числу их принадлежал, напр. П. А. Катенин. В записке своей он смотрит на драму Пушкина с чисто юридической стороны. Она производила на него точно такое же впечатление, какое производит красноречивый и искусный адвокат, поддерживающий несправедливое обвинение». И Анненков недоуменно продолжает: «Только этим обстоятельством можно объяснить резкий приговор Пушкина о Сальери, не выдерживающий ни малейшей критики»131. Вероятно, к спору, тогда возникшему, должно относиться и шуточное замечание Пушкина: «Зависть — сестра соревнования, — стало быть из хорошего роду»k. Сальери, с его «глухою славой», который «отверг рано праздные забавы и предался музыке», как бы высокий аспект Катенина, «проводящего всю жизнь в платоническом благоговении и важности» у поэзии в гостях. Фигурирует здесь и «отравленный кубок» — образ из «Ответа Катенину».

Как бы то ни было, arrière pensée этой вещи, подлинная или кажущаяся, отравила воспоминание Катенина о Пушкине. Анненков писал Тургеневу в 1853 г.: «Катенин прислал мне записку о Пушкине — и требовал мнения. В этой записке, между прочим, “Борис Годунов” осуждался потому, что не годится для сцены, а “Моцарт и Сальери” — потому, что на Сальери возведено даром преступление, в котором он неповинен. На последнее я отвечал, что никто не думает о настоящем Сальери, а что это — только тип даровитой зависти. Катенин возразил: стыдитесь, ведь вы, полагаю, честный человек и клевету одобрять не можете. Я на это: искусство имеет другую мораль, чем общество. А он мне: мораль одна, и писатель должен еще более беречь чужое имя, чем гостиная, деревня или город. Да вот десятое письмо по этому эфически-эстетическому вопросу и обмениваем»l 132. Здесь, само собой разумеется, Катенин обменивал десятое письмо, заступаясь не только за Сальери. Рисовка Сальери, — и в сопоставлении его с Моцартом, — имела для него совершенно особый смысл.

Эта биографическая деталь любопытна еще потому, что выяснила того «поэта», который был литературной темой и вместе образцом архаистов — поэта «силы» и «чести»; в этой «литературной личности» были, таким образом, черты, которые оправдывали связь в 20-х годах архаистического направления с радикализмом. «Моцарт» был «поэтом», которого Пушкин противопоставлял катенинскому Евдору и «старому русскому воину», превращенному им в Сальери.


a И это не барон Дельвиг, за это я вам ручаюсь (франц.). — Прим. ред.

b Ср. его письмо к Бахтину от 11 февраля 1828 г.: «Стихотворение, начатое при вас в Петербурге, все понемножку продвигается вперед: в расположении последовала перемена необходимая, то есть русской вовсе петь будет» («Письма П. А. Катенина к Н. И. Бахтину», стр. 109).

c У них тонкий нюх (франц.). — Прим. ред.

d Литературная каналья (франц.). — Прим. ред.

e «Письма П. А. Катенина к Н. И. Бахтину», стр. 113–114.

f Под «лириками» Катенин, в согласии с тогдашним словоупотреблением, разумеет, очевидно, одописцев; «иначе нельзя было сделать», т. е. без пародирования старых од проявился бы непосредственно современный смысл.

g Катенин ставил себя наравне с Пушкиным, Козлов же был для него вовсе мелкой величиной. Литературное самолюбие его было колоссальное.

h Злой умысел (франц.). — Прим. ред.

i Мнительность литературная, театральная, политическая Катенина может быть сопоставлена только с его резкой желчностью; ср. его просьбу, обращенную к Колосовой, не говорить ни слова о том, что он переводит «Баязета», Жандру и Грибоедову, его соратникам. Вероятно, эта черта была вызвана его ссылкою.

j Анненков. Материалы, стр. 57.

k Анненков. Материалы, стр. 287–288. А в зависти люди, знающие Катенина, могли его, конечно, обвинить. См. у Чебышева — в предисловии к «Письмам П. А. Катенина к Н. И. Бахтину», стр. VIII. Ср. поразительно резкий отзыв Катенина о Грибоедове — при первом известии о его служебных удачах (там же, стр. 121).

l Л. Майков. Пушкин. Биографические материалы и историко-литературные очерки. СПб., 1899, стр. 320–321.


15

Попытка архаистов воскресить высокие лирические жанры связана с именем Кюхельбекера.

Общение с Кюхельбекером происходит у Пушкина с отроческих лет.

Литературная деятельность Кюхельбекера изучена мало. Отчасти этому виною низкая оценка поэтической деятельности Кюхельбекера со стороны современников, имевшая свои причины.

Единства, впрочем, не было и в тогдашних оценках. Уже в лицее, где не было недостатка в насмешках над «усыпительными балладами» Гезеля, Кюхли, Вили и т. п.a (а живой и необычайно стойкой лицейской традицией и питалось впоследствии, главным образом, отношение к Кюхельбекеру), встречалось и иное отношение к его поэзии. Так, М. А. Корф в своей «Записке» вспоминает: «Он принадлежал к числу самых плодовитых наших (лицейских) стихотворцев, и хотя в стихах его было всегда странное направление и отчасти странный даже язык, но при всем том, как поэт, он едва ли стоял не выше Дельвига и должен был занять место непосредственно за Пушкиным»133.

Позднее на Кюхельбекера возлагались надежды. Вяземский в 1823 г. писал о нем А. И. Тургеневу: «Талант его подвинулся… Пришлю тебе его стихотворения о греческих событиях, исполненных мыслей и чувства»b. Языков, который был недоволен тем, что Кюхельбекер «корчит <из себя. — Ю. Т.> русского Лессинга или Шлегеля» находил, что в «хорах из “Аргивян” есть места достопочтенные»c. Наконец, отзыв Баратынского показывает, какое место отводилось Кюхельбекеру в литературе 20-х годов: «Он человек занимательный по многим отношениям и рано или поздно вроде Руссо очень будет заметен между нашими писателями. Он с большими дарованиями, и характер его очень сходен с характером Женевского чудака… человек вместе достойный уважения и сожаления, рожденный для любви к славе (может быть, и для славы) и для несчастия»134. В 1829 г. Ив. Киреевский высоко оценил сцены из «Ижорского» «по редкому у нас соединению глубокости чувства с игривостью воображения» и отвел ему почетное место в ряду поэтов «немецкой школы»135.

Кюхельбекер, как и Катенин, был новатором; он и сам всегда сознавал себя таковым; с самого начала он пренебрег надежным путем господствующих литературных течений и выбрал иной путь. Еще в лицее Кюхельбекер не подчинился господствующему течению лицейской литературы. Несомненно, лицейские насмешки над его стихотворениями были основаны не только на их несовершенстве. Только в самом начале Кюхельбекер, не совсем еще освоившийся с русским языком, писал стихи, стоявшие ниже лицейского уровня, — таков безграмотный «отрывок из грозы С-нт Ламберта», помещенный в лицейском «Вестнике» за 1811 г., по справедливому замечанию В. П. Гаевского, в насмешку над автором. Эта первоначальная заминка с русским языком давала и впоследствии удобный материал для полемики и насмешекd. Из приведенного воспоминания Корфа мы знаем, что потом в лицее к Кюхельбекеру как к поэту относились далеко не отрицательно. И все же против Кюхельбекера велась оживленная литературная борьба; по количеству эпиграмм, осмеивавших «бездарного» стихотворца, Кюхельбекер занимает в лицее место совершенно исключительное.

Здесь, конечно, главной причиной является не бездарность Кюхельбекера, а расхождение во вкусах. «Неуклюжие клопштокские стихи» Кюхельбекера осмеивались не столько за их неуклюжесть, сколько за то, что они были «клопштокские»; уже в лицее Кюхельбекер уклоняется от обычных метров и тем и влиянию Парни и Грекура противопоставляет влияние Клопштока, Бюргера, Гельти, Гете, Шиллера.

Кюхельбекера преследуют за «германическое направление». Так, в № 1 «Лицейского мудреца» помещены отрывки (по-видимому, наиболее неудачные) из его баллады об Альманзоре и Зулиме, с критическими замечаниями; так, в № 3 того же журнала в особой статейке «Демон метромании и стихотворец Гезель» осмеивается другая баллада Кюхельбекера о Зульме, и ее же имеет в виду «Национальная песня», приписывающаяся Пушкину:

    Лишь для безумцев, Зульма!
    Вино запрещено,
    А Вильмушке-поэту
    Стихи писать грешно.
    (И не даны поэту
    Ни гений, ни вино)e 136.

(Мало-помалу, однако, немецкое влияние проникло в лицей через Кюхельбекера. Здесь особенно важны отношения Кюхельбекера и Дельвигаf.)

Но другая сторона деятельности Кюхельбекера встречает с самого начала, по-видимому, в лицее полное признание. В 1815 г. Кюхельбекер готовит книжку на немецком языке «О древней русской поэзии». Это является событием для лицеистов-литераторовg. Вероятно, немецкие стихотворения Кюхельбекера «Der Kosak und das Mädchen»h и «Die Verwandten und das Liebchen»i, представляющие переводы народных песен, предназначались именно для этой книги. (Из этих стихотворений особенно любопытно первое по сюжету, близкому к пушкинскому «Казаку» и отчасти дельвиговскому «Поляку».) Мы вправе предположить, что интерес к «народной словесности» был пробужден в лицейских литераторах именно Кюхельбекером; в нем самом этот интерес был пробужден теми же немецкими влияниями, за которые ему доставалось в лицее. В 1817 г. он печатает в журнале «Conservateur Impartial» статью «Coup d’oeuil sur l’état actuel de la littérature russe»j. Здесь он говорит о перевороте (révolution) в русской литературе и одном из таких революционных течений считает он «германическое», проводимое Жуковским. Кюхельбекер протестует против «учения, господствовавшего в нашей поэзии до XIX столетия и основанного на правилах французской литературы». При этом любопытно, что, говоря о новой литературе, он в первую очередь упоминает об «Опытах лирической поэзии» Востокова, введшего античные метры и говорившего с восторгом о германской поэзии, «доселе неуважаемой», и уже как о его продолжателях о Гнедиче и Жуковском. Статья возбудила интерес, была переведена на русский язык и вызвала полемический ответ Мерзлякова. «“Conservateur Impartial”, — писал он, — заставляет нас торжествовать и радоватъся какому-то преобразованию духа нашей поэзии… Что это за дух, который разрушает правила пиитики, смешивает все роды, комедию с трагедией, песни с сатирой, балладу с одой? и пр. и пр.»k.

Для «классика» Мерзлякова «романтизм» Кюхельбекера неприемлем, потому что смещает жанры.

Через три года Кюхельбекер выступает с призывом «сбросить поносные цепи немецкие»137 и быть самобытными. Для его литературной деятельности характерна оппозиционность господствующему литературному течению. Он осознает себя всегда новатором. В его тюремном дневнике, превратившемся в литературную летопись о минувших событиях, мы часто встретимся с этим. По поводу культа Гете в 30-х годах он замечает: «Царствование Гете кончилось над моею душою, и что бы ни говорил в его пользу Гезлитт (в Rev. Brit.), мне невозможно опять пасть ниц перед своим бывшим идеалом, как то падал в 1824 г. и как то заставил пасть со мною всю Россию. Я дал им золотого тельца, они по сю пору поклоняются ему и поют ему гимны, из которых один глупее другого; только я уже в тельце не вижу 6oга»138.

Он не устает отмечать новшества, внесенные им: «Давно я, некогда любитель размеров, малоупотребительных в русской поэзии, ничего не писал ни дактилями, ни анапестами, ни амфибрахиями… коими я когда-то более писал, чем кто-нибудь из русских поэтов моего времени»139. «Статья Одоевского <Александра. — Ю. Т.> о “Венцеславе” всем хороша: только напрасно он Жандру приписывает первое у нас употребление белых ямбов в поэзии драматической: за год до русской Талии были напечатаны: “Орлеанская дева” Жуковского и первое действие “Аргивян”»l. Чуткий к мелочам поэтической лексики, он оставляет свидетельство о своих нововведениях и в этой области: «Союз “ибо” чуть ли не первый я осмелился употреблять в стихах, и то в драматических — белых»140.

В продолжение всей своей литературной деятельности Кюхельбекер пытается прививать «новые формы»; каждое свое произведение он окружает теоретическим и историко-литературным аппаратом. Так, своим «Ижорским» он хочет внести в русскую литературу на новом материале форму средневековых мистерий141; так, в Сибири он пишет притчи силлабическим стихом, отказываясь от тонического.

Кюхельбекер был не признан и отвержен, и всегда как бы сознательно и органически интересовался неведомыми или осмеянными литературными течениями, интересовался третьестепенными поэтами наравне с первостепенными. Здесь не было отсутствия перспективы или живого чувства литературы. Кюхельбекер оставил в своем тюремном дневнике много свидетельств наличия того и другого. Подобно Баратынскому142, он смеется, читая повести Белкина: «Прочел я четыре повести Пушкина (пятую оставляю pour la bonne bouchem на завтрашний день) — и, читая последнюю, уже мог от доброго сердца смеяться» (запись в «Дневнике узника» от 20 мая 1833 г.)143; по отрывку из «Арабесок», включенному во враждебную Гоголю критическую статью, он заключает о достоинствах «Арабесок»144; по переводу «Флорентийских ночей» он говорит о вольтеровском в Гейне145; интересна тюремная полемика Кюхельбекера с Белинским: «В “Отечественных записках” прочел я статью “Менцель” Белинского: Белинского Менцель — Сенковский; автор статьи и прав и неправ: он должен быть юноша; у него нет терпимости, он односторонен. О Гете ни слова, il serait trop long de disputer sur celan, но я, Кюхельбекер, противник заклятый Сенковского-человека вступлюсь за писателя, потому что писатель талант и, право, недюжинный»146.

Не должен быть забыт и его отзыв о Лермонтове как поэте-эклектике, возвышающемся, однако, до самобытности в «спайке в стройное целое раздородных стихов»147.

И вместе с тем Кюхельбекер сознательно интересуется массовой литературой и восстанавливает справедливость по отношению к осмеянным или незамеченным писателям. Он не боится утверждать, что в рано умерших Андрее Тургеневе и Николае Глинке русская литература потеряла гениальных поэтов148, и ставит в один ряд Языкова и Козлова с А. А. Шишковым149. Он серьезно разбирается в произведениях осмеянного Шатрова150 и даже злополучного Хвостова151. Здесь сказывается принадлежность к подземному, боковому течению литературы и сознание этой принадлежности. Сознательно провозглашает он Шихматова гениальным писателем»o 152.


a Фамилия Кюхельбекера ощущалась в русском языке как комический звуковой образ; ср. лицейское: «Бехелькюкериада», пушкинское словцо «кюхельбекерно», ермоловский перевод: «хлебопекарь» (намек на «славенофильство» Кюхельбекера). Язвительный Воейков в полемике величал его всегда: «г. фон-Кюхельбекер».

b Остафьевский архив, т. II, стр. 342.

c Языковский архив, т. I. СПб., 1913, стр. 207, 220.

d Ср. письмо Пушкина по поводу од Кюхельбекера от 1822 г., в котором он припоминает эти его младенческие стихи (Переписка, т. I, стр. 51, № 37). И впоследствии у Кюхельбекера, несомненно, оставался немецкий языковой субстрат, иногда обнажавшийся (ср. его показания по декабрьскому делу — в книге Н. Гастфрейнда «Кюхельбекер и Пушкин в день 14 декабря 1825 года». СПб., 1901), иногда модифицировавший строй его речи.

e Некоторые детали второй баллады, приведенные в статье «Демон метромании»: «Лишь для безумцев, о Зульма, златое вино пророк запретил», снабженные примечанием: «Вот прямо дьявольские стихи», приводят к предположению, что баллада эта была писана под влиянием романа Тика «Абдаллах», героиня которого Зульма, а одна из речей героя сходна с приведенной фразой.

f По известному указанию Пушкина, Дельвиг «Клопштока, Шиллера и Гельти прочел он с одним из своих товарищей, живым лексиконом и вдохновенным комментарием», т. е. Кюхельбекером (А. С. Пушкин. Дельвиг. 1831). С этим согласуется показание бар. А. И. Дельвига о том, что, плохо зная немецкий язык, Дельвиг был хорошо знаком с немецкой литературой. (Бар. А. И. Дельвиг. Мои воспоминания, т. I. M., 1912, стр. 44).

g Ср. статью А. А. Дельвига «Известность Российской Словесности» («Российский музеум». 1815, ч. IV). См. также письмо Илличевского к Фуссу от 28 ноября 1815 г. (Я. К. Грот. Пушкин, его лицейские товарищи и наставники. СПб., 1887, стр. 88).

h «Казак и девушка» (нем.). — Прим. ред.

i «Родные и возлюбленная» (нем.). — Прим. ред.

j «Взгляд на современное положение русской литературы» (франц.). —Прим. ред.

k «Письмо из Сибири» (Труды Общества любителей российской словесности, т. XI, 1817, стр. 68–69).

l «Русская старина», 1883, июль, стр. 127. Пушкин восстановил приоритет Кюхельбекера в заметке о «Борисе Годунове»: «Стих, употребленный мною (пятистопный ямб), принят обыкновенно англичанами и немцами. У нас первый пример оному находим мы, кажется, в Аргивянах. А. Жандр в отрывке своей прекрасной трагедии, писанной стихами вольными, преимущественно употребляет его». Отсюда явствует важность изучения пятистопного ямба «Аргивян» как предшественника пушкинского.

m На закуску (франц.). — Прим. ред.

n Было бы слишком долго спорить об этом (франц.). — Прим. ред.

o Ср. запись дневника: «Федор Глинка и однообразен, и темен, и нередко странен, но люблю его за то, что идет своим путем». «Русская старина», 1875, август, стр. 506. Ср. то же настроение у Грибоедова, который писал Катенину, что бывает у Шаховского «оттого, что все другие его ругают. Это в моих глазах придает ему некоторое достоинство».


16

В 1820–1821 гг., в годы, когда Пушкин уже пересмотрел свою литературную позицию, Кюхельбекер становится в открытую оппозицию к господствующему литературному течению и примыкает к «дружине» Шишкова153; совершается это под влиянием Грибоедова: «Грибоедов имел на него громадное влияние: между прочим, он указал своему другу на красоты Священного писания в книгах Ветхого завета… Стихами, обогащенными “библейскими образами”, Кюхельбекер воспевал (в бытность в Тифлисе) победы восставших греков над турками»a.

Уклон Кюхельбекера болезненно отозвался в противоположном литературном лагере. Дельвиг писал: «Ах! Кюхельбекер! сколько перемен с тобою в 2–3 года… Так и быть. Грибоедов соблазнил тебя, на его душе грех! Напиши ему и Шихматову проклятие, но прежними стихами, а не новыми. Плюнь и дунь, и вытребуй от Плетнева старую тетрадь своих стихов, читай ее внимательнее и, по лучшим местам, учись слогу и обработке» (В исходе 1822 г.)b.

Туманский писал ему год спустя: «Охота же тебе читать Шихматова и библию. Первый — карикатура Юнга, вторая, несмотря на бесчисленные красоты, может превратить муз в церковных певчих. Какой злой дух, в виде Грибоедова, удаляет тебя в одно время и от наслаждений истинной поэзии и от первоначальных друзей твоих?»c

Кюхельбекер не сдался на решительные увещания друзей154 и остался до конца «шишковцем».


a «Русская старина», 1875, июль, стр. 343.

b «Русская старина», 1875, июль, стр. 360.

c В. И. Туманский. Стихотворения и письма. СПб., 1912, стр. 252.

17

Кюхельбекер еще в лицее — приверженец высокой поэзии.

Формула «высокое и прекрасное», модная в 20–30-х годах, перенесенная из эстетики Шиллераa, стала очень скоро необходимой стиховой формулой и излюбленной темой.

Сравнить:
     Грибоедов. «Горе от ума» (1823):

    Или в душе его сам бог возбудит жар
    К искусствам творческим, высоким и прекрасным…
     Кюхельбекер. «К Грибоедову» (1825):
    Певец! Тебе даны рукой судьбы
    Душа живая, пламень чувства,
    Веселье светлое и к родине любовь,
    Святые таинства высокого искусства…
     Языков. «А. М. Языкову» (1827):

    Я знаю, может быть, усердием напрасным
    К искусствам творческим высоким и прекрасным
    Самолюбивая пылает грудь моя…

В теоретической эстетике формула была изжита к концу 20-х годов. Уже в 1827 г. Никитенко констатирует общую «мечтательность и неопределенность понятий, в которых ныне видят что-то высокое, что-то прекрасное, но в которых на самом деле нет ничего, кроме треска и дыму разгоряченного воображения»b.

Окончательно дискредитировал формулы «высокое и прекрасное» и «святое искусство» в 30-х годах Кукольник, а потом осмеял ее ретроспективно Достоевский в «Записках из подполья». В поэзии 20-х годов эта формула стала философским обоснованием требования высокой лирики. Так, Кюхельбекер вполне последовательно приходит от общей формулы к конкретному литературному требованию высокой лирики; это должно было поставить его в оппозицию к «средним родам», культивируемым карамзинистами, и обратить к архаистам, одним из теоретических положений которых была защита «высоких родов».

Литературным знаменем Кюхельбекера становится Державин.

Кюхельбекер воспринимает поэзию Пушкина уже сквозь призму подражателей и обходит его стиховую культуру, подобно Катенину. В 1825 г. он пишет по поводу одного немецкого критика: «Как, говоря о преемниках Ломоносова, забыл он Державина, первого русского лирика, гения, которого одного мы смело можем противопоставить лирическим поэтам всех времен и народов?» Позднее он сознательно подражает Державинуc. В цитированной статье 1825 г. он проповедует державинскую поэзию: «Да решатся наши поэты не украшать чувств своих, и чувства вырвутся из души их столь же сильными, нежными, живыми, пламенными, какими вырывались иногда из богатой души Державина». Произведениям «вычищенным» и «выглаженным» он противопоставляет неровный и грандиозный державинский стиль. Он протестует против выправления в переводе недостатков у Державина: «Где… на русском, как, напр., в Державине или Петрове, и были какие неровности, он (переводчик) их тщательно выправил и тем лишил, конечно, недостатков, но недостатков, иногда неразлучных с красотами, одному Державину, одному Петрову свойственных»d.

Здесь Кюхельбекер следует за теоретиками «высокой лирики», положения которых легли в основу и русской теории XVIII в. Ср. у Лонгина: «Чрезмерное величие обыкновенно бывает подвержено недостаткам; и большая во всем осторожность кажется мелочною. В великих умах, равно как и в великом богатстве, должно быть и некоторой небрежности. Даже почти необходимо так бывает, что низкие и посредственные дарования, поелику никогда не подвергают себя опасности и не восходят на высоту, по большей части бывают чужды погрешностей и остаются в безопасности; великое же, по собственному своему величию, склонно к падению»e. Ср. у Державина: «В оде малые пятна извиняются». Ср. у Катенина: «Творение мелкое, даже и совершенству близкое, легче и доступнее человеку с дарованием, нежели с великими погрешностями великое создание»f.

Это осознание «пороков» как стилистических и композиционных элементов высокой лирики последовательно сказывалось у Кюхельбекера в борьбе с «очистителями языка», в которой он идет вслед за Катениным. (Здесь, как и во многих других пунктах, архаистические традиции Кюхельбекера переплетаются с элементами литературной теории немецких Kraft-Genies.) «Слог не везде правильный, но лучше много правильного», — отзывается он о «Письмах из Москвы в Нижний Новгород» И. М. Муравьева-Апостолаg; «иные называют хорошим слогом тот, который грамматически правилен, свободен от слов обветшалых и не шероховат; но забывают, что этот хороший слог может быть водян, сух, вял, запутан, беден — словом, несносно дурен». Тогда как карамзинисты ориентируют поэзию на прозу, вносят в лирику принцип семантической точности (ср. отзыв Карамзина о стихах Пушкина в «Евгении Онегине»: C’est beau comme de la proseh), архаисты стоят за самостоятельное развитие поэтического слова.

Поэзия неизмеримо далека от прозы. Приближающиеся к прозе поэты не заслуживают названия поэтов. Кюхельбекер пишет: «В Поэзии слова есть род, приближающийся к земной обыкновенной жизни, к прозе изображений и чувств; писатели, посвятившие себя этому роду, бывают стихотворцами, но не поэтами; между ними есть таланты, но нет гениев. Они обыкновенно слишком славны между современниками, но умирают в течение веков; таковы были Буало, Поп, Фонтенель, Виланд и почти все предшествовавшие сему последнему и жившие в его молодости немецкие стихотворцы»i. Требование высоких тем в лирике и удаление из нее прозаических тем влекло за собою выбор лирического жанра. Таким жанром лирики были не послания (вся суть которых и заключалась именно в вводе в поэзию прозаических тем и деталей), не камерная элегия, а ода.

У Кюхельбекера требование высокого искусства последовательно сочеталось с архаистическим направлением. Здесь же объяснение того, что и прозаики-любомудры являются архаистами: высокая проза стремится вслед за высокой поэзией. (Ср.: «Хочешь ли быть хорошим писателем в прозе, пиши стихи», совет И. В. Киреевского.)

Осознав художественное значение «пороков» в высокой лирике, Кюхельбекер так же осознает «неправильности» в средних и комических родах. Он защищает «неправильности» языка Грибоедова против нападок Писарева, Дмитриева и др., требовавших от него «грамматической правильности»: «Но что такое неправильности слога Грибоедова? (Кроме некоторых и то очень редких исключений.) С одной стороны, опущения союзов, сокращения, подразумевания, с другой — плеоназмы, — словом, именно то, чем разговорный язык отличается от книжного. Ни Дмитриеву, ни Писареву, ни Шаховскому и Хмельницкому (за их хорошо написанные сцены), но автору I главы Онегина Грибоедов мог бы сказать то же, что какому-то философу, давнему переселенцу, но все же не афинянину, сказала афинская торговка: “вы иностранцы”. — “А почему?” — “Вы говорите слишком правильно, у вас нет мнимых неправильностей, тех оборотов и выражений, без которых живой разговорный язык не может обойтись”»j. Таким образом, архаисты сознавали различие между своим «разговорным стилем» и чужим. (Едва ли здесь дело не идет о вводе диалектизмов, к которым очень чуток Кюхельбекер, в противоположность комическому вводу варваризмов в I главе Онегина.)

Так же высоко ценит Кюхельбекер стиль Крылова. Запись в дневнике о нем чрезвычайно интересна: «Сегодня ночью я видел во сне Крылова и Пушкина. Крылову я говорил, что он первый поэт России и никак этого не понимает. Потом я доказывал преважно ту же тему Пушкину. Пушкин тут несколько в насмешку назвал и Баратынского. Я на это не согласился; однако оставался при прежнем мнении. Теперь не во сне скажу, что мы, то есть Грибоедов и я, и даже Пушкин точно обязаны своим слогом Крылову, но слог только форма, роды же, в которых мы писали, гораздо выше басни, а это не безделица»k. При высокой оценке Крылова (характерна в этом литературном сне позиция Пушкина, слегка насмешливо выставившего Баратынского как достижение противоположной традиции) Кюхельбекер все же подчеркивает «низость рода», в котором он писал. Он стоит на страже высокой поэзии и теоретически и практически пытается воскресить оду.


a Ср. статью: В. Оболенский. Сравнительный взгляд на прекрасное и высокое. «Атеней», 1828, ч. 5, стр. 303–311.

b А. В. Никитенко. Записки и дневник, т. 1. СПб., 1893, стр. 228.

c В 1835 г. он пишет в своем дневнике: «Спасибо старику Державину! Он подействовал на меня вдохновительно; тремя лирическими стихотворениями я ему обязан» («Русская старина», 1884, февраль, стр. 346); «Наконец, бившись три дня, я переупрямил упорную державинскую строфу» (там же, стр. 355).

d «Сын отечества», 1825, № 17, «Разбор фон дер Борговых переводов русских стихотворений», стр. 80.

e «О высоком». Творение Дионисия Лонгина. Перевод Ивана Мартынова, изд. 2-е. СПб., 1826.

f «Размышления и разборы». («Литературная газета», 1830, № 43, стр. 54).

g «Русская старина», 1883, июль, стр. 107. Запись 1833 г.

h Это прекрасно, как проза (франц.). — Прим. ред.

i «Мнемозина», 1824, ч. 1, стр. 64–66. «Отрывки из путешествий по Германии».

j «Русская старина», 1875, сентябрь, стр. 85.

k «Русская старина», 1891, октябрь, стр. 110. Крылов интересовал архаистов не только как стилист, но и стиховыми своими особенностями. «С простотою и веселостью Хемницера соединяет он красоты стихотворения, часто большого достоинства» («Письма П. А. Катенина к Н. И. Бахтину», стр. 73. Письмо от 1825 г.).


18

Между тем в 1824–1825 гг. вышла «Мнемозина». Альманах произвел сильное впечатление на передовые литературные круги. «Многие смеялись над “Мнемозиною”, другие задумывались. Литературные и ученые староверы не понимали, откуда молодые люди берут смелость оспоривать общепринятые ученые мнения или литературные правила», — вспоминал современникa. Философский тон альманаху давал В. Ф. Одоевский, главным критиком и теоретиком литературы был В. Кюхельбекер. Во II части «Мнемозины» появилась его известная статья «О направлении нашей поэзии, особенно лирической, в последнее десятилетие». Статья, помимо положений, развитых в ней, произвела впечатление неслыханно смелым тоном. В русской критике, смелой по отношению к второстепенным величинам и сдержанной, пользующейся условным языком по отношению к установившимся литературным репутациям, появилась статья, в которой автор самостоятельно судил не только Пушкина, Батюшкова, Жуковского, но и Байрона, Шиллера, Горация. Главными пунктами статьи являются: общий вопрос о сущности поэтического творчества, поставленный в форме вопроса о преимуществе одного лирического жанра над другими, и вопрос об истинном романтизме, приводящий к вопросу об иностранных влияниях и народности в поэзии. Кюхельбекер сразу вводит в самую сущность вопроса о «высокой лирике».

«Над событиями ежедневными, над низким языком черни» возвышается одна ода; остальные виды лирики, тематически более низкие, соответственно и менее ценны: «Вольтер сказал, что все роды сочинений хороши, кроме скучного: он не сказал, что все равно хороши. Но Буало, верховный, непреложный законодатель в глазах толпы русских и французских Сен-Моров и Ожеров, объявил:

    Un sonnet sans défaut vaut seul un long poèmeb.

Есть, однако же, варвары, в глазах коих одна отважность предпринять создание эпопеи взвешивает уже все возможные сонеты, триолеты, шарады и, может быть, баллады».

Самая характеристика оды сделана Кюхельбекером в архаических тонах и напоминает Батте и Остолопова. Это риторическое определение дало повод позднее Ушакову155, Пушкину156 и другим возражавшим заключить, что Кюхельбекер говорит о торжественной оде.

Насколько обща и неопределенна положительная часть статьи, настолько живы и значительны нападки на современную лирику, полные явных намеков и реальных примеров. В них Кюхельбекер — талантливый ученик Грибоедова и видный соратник Катенинаc. «Все мы взапуски тоскуем о своей погибшей молодости; до бесконечности жуем и пережевываем эту тоску и наперерыв щеголяем своим малодушием в периодических изданиях. Если бы сия грусть не была просто риторическою фигурой, иной, судя по нашим Чайльдам-Гарольдам, едва вышедшим из пелен, мог бы подумать, что у нас на Руси поэты уже рождаются стариками».

Затем дается пародическое перечисление элегических тем «классиков» (Труд, Нега  и т. д.) и «романтиков», причем осмеивается штампованный пейзаж, в котором легко различить элегический пейзаж Жуковского.

«Сила? — где найдем ее в большей части своих мутных, ни чего не определяющих, изнеженных, бесцветных произведениях? У нас все мечта и призрак, все мнится и кажется и чудится, все только будто бы, как бы, нечто, что-то. Богатство и разнообразие? Прочитав любую элегию Жуковского, Пушкина или Баратынского, знаешь все. Чувств у нас уже давно нет: чувство уныния поглотило все прочие… Картины везде одни и те же: луна, которая, разумеется, уныла и бледна, скалы и дубравы, где их никогда не бывало, лес, за которым сто раз представляют заходящее солнце, вечерняя заря; изредка длинные тени и привидения, что-то невидимое, что-то неведомое, пошлые иносказания, в особенности же туман: туманы над водами, туманы над бором, туманы над полями, туман в голове сочинителя».

Давая, таким образом, как бы пародию элегического стиля (в особенности «пейзажа»), Кюхельбекер конкретизирует ее указаниями на Жуковского.

«Жуковский первый у нас стал подражать новейшим немцам, преимущественно Шиллеру… Жуковский и Батюшков на время стали корифеями наших стихотворцев и особенно той школы, которую ныне выдают нам за романтическую». «Будем благодарны Жуковскому, что он освободил нас из-под ига французской словесности и от управления нами по законам Ла-Гарпова Лицея и Баттëева курса: но не позволим ни ему, ни кому другому, если бы он владел и в десятеро большим перед ним дарованием, наложить на нас оковы немецкого или английского владычества»d.

Столь же живы пародические нападки на послание: «Послание у нас или та же элегия, только в самом невыгодном для нее облачении, или сатирическая замашка, каковы сатиры остряков прозаической памяти Горация, Буало и Попа, или просто письмо в стихах. Трудно не скучать, когда Иван и Сидор напевают нам о своих несчастиях: еще труднее не заснуть, перечитывая, как они иногда в трехстах трехстопных стихах друг другу рассказывают, что, славу богу, здоровы и страх как жалеют, что так давно не видались! Уже легче, если по крайней мере ретивый писец вместо того, чтобы начать:

    Милостивый Государь NN
воскликнет:
    ………………………чувствительный певец,
    Тебе (и мне) определен бессмертия венец!
— а потом ограничится объявлением, что читает Дюмарсе, учится азбуке и логике, никогда не пишет ни семо, ни овамо и желает быть ясным!e

Вместе с тем, подвергая критике элегию и послание, Кюхельбекер говорит о языке карамзинистов: «Из слова же русского, богатого и мощного, силятся извлечь небольшой, благопристойный, приторный, искусственно тощий, приспособленный для немногих язык, un petit jargon de coterie. Без пощады изгоняют из него все речения и обороты славянские и обогащают архитравами, колоннами, баронами, траурами, германизмами, галицизмами и барбаризмами»f.

Из остальных положений статьи упомянем только о характеристиках поэтов, пользовавшихся наибольшим влиянием на русскую литературу, и о призыве к изучению восточных литературg. Характеристики эти вызвали всеобщее недоумение, некоторый испуг и больше всего способствовали резкости возникшей затем полемики: «Обыкновенно ставят на одну доску: словесности греческую и латинскую, английскую и — немецкую, великого Гете и недозревшего Шиллера; исполина между исполинами Гомера и — ученика его Виргилия; роскошного, громкого Пиндара и — прозаического стихотворителя Горация; достойного наследника древних трагиков Расина и — Вольтера, который чужд был истинной поэзии; огромного Шекспира и — однообразного Байрона».

Центральным пунктом статьи является вопрос о самобытности поэзии. Самым тяжелым грехом русской поэзии Кюхельбекер считает неразборчивое подражание иноземным образцам. Соглашаясь с тем, что «влияние немецкой словесности было для нас не без пользы, так, напр., влиянию оной обязаны мы, что теперь пишем не одними александринами и четырехстопными ямбическими и хореическими стихами», указывая, что уже если подражать, то для подражания есть более достойные образцы, чем те, которым подражали до сих пор, Кюхельбекер, однако, считает синонимами понятия «романтизм» и «народность». (Понятно поэтому, что Пушкин, для которого вопрос о романтизме сочетался главным образом с вопросом о новых поэтических жанрах и который был против статических определений романтизма, говорил, что о романтизме «даже Кюхельбекер врет»157.)

Главные недостатки Жуковского и Батюшкова Кюхельбекер видит в их подражательности и называет их мнимыми романтиками.

В статье неоднократно упоминается Пушкин. Так, Кюхельбекер утверждает, что «печатью народности ознаменованы какие-нибудь 80 стихов в Светлане и в Послании к Воейкову Жуковского, некоторые мелкие стихотворения Катенина, два или три места в Руслане и Людмиле Пушкина», но тут же дает строгий отзыв о «Кавказском пленнике» и элегиях Пушкина, в которых даны «слабые и недорисованные», «безымянные, отжившие для всего брюзги», скопированные с Чайльд-Гарольда.

Кончает Кюхельбекер обращением, которое всю статью адресует непосредственно к Пушкину: «Станем надеяться, что, наконец, наши писатели, из коих особенно некоторые молодые одарены прямым талантом, сбросят с себя поносные цепи немецкие и захотят быть русскими. Здесь особенно имею в виду А. Пушкина, которого три поэмы, особенно первая, подают великие надежды».


a Записки К. А. Полевого, СПб., 1888, стр. 92.

b Безупречный сонет стоит длинной поэмы (франц.). — Прим. ред.

c Такие же выпады против элегии Кюхельбекер делает в литературной сатире «Земля безглавцев» («Мнемозина», 1824, ч. II, стр. 143–151; сатира в излюбленной тогда форме фантастического путешествия «в Акардион, столицу страны Акефалии», где живут люди без сердца): «Каламбуры, эпиграммы, нежности взапуски бегут… Племя акардийских Греев и Тибулов особенно велико; они составляют особенный легион. Между тем элегии одного очень трудно отличить от элегий другого: они все твердят одно и то же; все грустят и тоскуют о том, что дважды два — пять. Эта мысль, конечно, чрезвычайно нова и поразительна; но под их пером уже несколько обветшала… Как истинный сын отечества я порадовался, что наши русские поэты выбрали предмет, который не в пример богаче: с семнадцати лет у нас начинают рассказывать про свою отцветшую молодость; наши стихотворения не обременены ни мыслями, ни чувствами, ни картинами; между тем заключают в себе какую-то неизъяснимую прелесть, непонятную ни для читателей, ни для сочинителей; но всякий не славенофил, всякий человек со вкусом восхищается ими» <разрядка моя. — Ю. Т.>. Под явным влиянием Кюхельбекера те же мысли повторяет об элегии и В. Одоевский в статье «Следствия сатирической статьи» («Мнемозина», 1824, ч. III, стр. 128–129). Кюхельбекер, как мы видели, не сразу стал приверженцем оды; он сам исчерпал сначала элегию.

В 1833 г. он занес в дневник: «Стыдно и смешно мне было, когда прочел я в “Сыне отечества” свою пьесу “Элегия к Дельвигу”. Мне было с небольшим двадцать лет, когда я написал ее, я вышел только что из Лицея, еще не жил, а приготовлялся жить; между тем тема этой рапсодии — отцветшая молодость, разочарование» («Русская старина», 1883, июль, стр. 114).

d Кюхельбекер пародировал монолог «Орлеанской девы» в переводе Жуковского в своей комедии «Шекспировы духи» (1825 г.). Пушкин ему выговаривал за эту пародию (см. письмо от декабря 1825 г. Переписка, т. 1, стр. 315).

e «Мнемозина», 1824, ч. II, стр. 33–34. Здесь рассыпаны явные намеки на Батюшкова («Мои Пенаты», послание к Жуковскому и Вяземскому — 316 «трехстопных стихов»), на которого Кюхельбекер затем нападает открыто; на В. Л. Пушкина. Ср. его послание «К В. А. Жуковскому»:

    Скажи, любезный друг, какая прибыль в том
    Что часто я тружусь день целый над стихом?
    Что Кондильяка я и Дюмарсе читаю?
    Что Логике учусь и ясным быть желаю?
    ………………Не ставлю я нигде ни семо ни овамо

    (Сочинения В. Л. Пушкина, под ред. В. И. Саитова. СПб., 1895, стр. 70).

f «Для немногих» — намек на придворное издание Жуковского «Для немногих» (1817 г.); курсив автора; в упоминании об «архитравах, колоннах» — может быть намек на известную обмолвку П. А. Вяземского о «барельефах» в статье об Озерове, подхваченную в свое время Катениным — см. «Письма П. А. Катенина к Н. И. Бахтину», стр. 171.

g В особенности любопытно указание на восточную литературу, на Гафиса, Саади, Джами, «которые ждут русского читателя». Здесь, отчасти, сказалось на Кюхельбекера влияние Гете («West-Östliche Divan»); подробный конспект прозаического аппарата этой книги сохранился в черновой тетради Кюхельбекера (хранится в Пушкинском доме при Академии наук СССР). Не обошлось здесь, вероятно, и без прямого влияния Грибоедова.


19

Многое высказанное в статье носилось в воздухе: и толки о народности, и нападки на направление, которое дал русской лирике Жуковский; самые характеристики Шиллера, Байрона, Горация, столь смелые в устах русского критика, были новы только в устах русского: так, А. И. Тургенев указал, что эпитет «недозрелый» был дан Шиллеру Тикомa; так, эпитет «прозаического» дан Горацию уже в «Эстетике» Бутервека (изд. 1808 г.), изучавшейся в лицее, и т. д. Самая проповедь оды была в значительной степени подготовлена наличием архаистической теории.

И все-таки статья была нова резкостью суждений, независимостью тона. Вскоре завязалась полемика, вначале вялая. Мы обойдем молчанием выпады Воейкова в «Новостях литературы»158 и вялые возражения П. Л. Яковлева в «Благонамеренном»159. Полемика разгорелась главным образом между Кюхельбекером и Булгариным и была вызвана самим Кюхельбекером. Критика Булгарина была вначале благожелательна; он встретил первую часть «Мнемозины» решительными комплиментамиb и в своей полемике против статьи не пошел дальше самых общих возражений. Они сводились к нескольким несложным пунктам. Во-первых, Булгарин протестовал против «требования г. Сочинителя, чтобы все наши поэты сделались лириками и воспевали одну славу народную»; во-вторых, он протестовал против обвинений Кюхельбекера, относящихся к первостепенным поэтам, целиком переносил их на поэтов второстепенных и подражателей; далее, он возражал против характеристик Шиллера, Горация, Байронаc. Кончил он статью в очень сочувственном тоне. Объясняется это, должно быть, авторитетом Грибоедова.

Более того, Булгарин даже проводит в следующем номере «Литературных листков» те же идеи. В его статье «Литературные призраки», написанной в драматической форме (обычной для критического фельетона того времени и в особенности характерной для Булгарина), Архип Фаддеевич — лицо, представляющее автора, — в разговорах с литераторами Талантиным, Лентяевым, Неучинским, Фиялкиным и Борькиным нападает на современные элегии и затем, повторяя Кюхельбекера, дает совет обратиться к восточным литературам, которые «тем занимательнее для русских, что мы имели с древних времен сношения с жителями оного»d.

Но Кюхельбекер желал не полувозражений, а настоящей журнальной полемики; кроме того, он вовсе не желал видеть Булгарина, принадлежавшего к «просветительному» поколению русской журналистики и стремившегося играть в Петербурге роль русского Николаи, в числе восприемников его литературных идей. В III части «Мнемозины» он поместил полемический «Разговор с Ф. В. Булгариным»; эта статья написана в форме драматического диалога, пародирующей обычную для Булгарина форму критических фельетонов; пародия достигнута тем, что действующим лицом диалога является сам Булгарин под своей фамилией. Статья эта представляет дальнейшее развитие и углубление положений, легших в основу первой, особенно в части, касающейся характеристик Шиллера, Байрона и др.; на упреки Булгарина в том, что Кюхельбекер всем видам поэзии предпочитает одну лирику, Кюхельбекер отвечает: «Мне никогда в голову не приходило предпочесть эпической или драматической поэзии ни оду, ни вообще поэзию лирическую»; он подчеркивает, что вовсе не стремится к полному уничтожению элегии и послания, а только видит в них второстепенный жанр. «Я только сетую, что элегия и послание совершенно согнали с русского Парнаса оду; в оде признаю высший род поэзии, нежели в элегии и послании».

Здесь же была помещена резкая статья Одоевского «Прибавление к разговору с Ф. В. Булгариным»160. «Мнемозина» вызывала на бой. Вскоре журнал Булгарина занял непримиримую полемическую позицию по отношению к Кюхельбекеру и в особенности к Одоевскому.

В № 21 и 22 «Литературных листков» появилась статья резкая и содержательная. Автор (подписавшийся «-ий -ов», Василий Ушаков) спорит против основных положений Кюхельбекера: «Правда, что не все роды равно хороши, но нельзя не признать, что кроме скучного, все хороши… Есть также люди, которые утверждают, что Буало сказал правду, что известный сонет Дебаро действительно стоит Шапеленевой поэмы; что элегия “Умирающий Тасс”, состоящая из 150 стихов, лучше длинной Россияды, что отважность предпринять создание такой эпопеи, каковы Освобожденная Москва или Петрияда, не взвешивает даже ни одной шарады из “Дамского журнала”, и, наконец, что толпе русских простительнее считать законодателем Буало, нежели г. Кюхельбекера». Указание на причины, способствовавшие упадку словесности, дало возможность Ушакову задеть Кюхельбекера и Одоевского как представителей нового направления. Одну из причин этого упадка он усматривает в том, что «раболепные приверженцы Феории… налагают тяжкие оковы на гений. Сердце их делается не чувствительным к изящному; они не пленяются им, но хладнокровно поверяют по масштабу эстетики. Попадется ли им новое хорошее стихотворение, они не восхищаются его достоинствами, но, по словам почтенного издателя “Сына отечества”, вытаскивают из него стих за стихом и анатомят перочинным ножиком». Желая стать на почву фактов, Ушаков пробует выяснить, о какого рода одах говорит Кюхельбекер, и приходит к заключению, что Кюхельбекер советует писать торжественные оды, что дает повод вспомнить «Чужой толк» Дмитриева.

Этою статьей, собственно, и заканчивается серьезная литературная полемика. Остальные статьи: объяснение с Кюхельбекером и Одоевским обидевшегося Булгарина и ответы — ничего существенно нового не вносят. Новое вносит уже живое обсуждение, в котором принимают участие руководящие литературные круги.

В этих кругах статья Кюхельбекера вызвала разноречивые отзывы. Решительным его противником оказался А. И. Тургенев. «Кюхельбекера читал с досадою… Давно такого враля не бывало», — писал он Вяземскомуe. Решительным сторонником Кюхельбекера оказался Баратынский. «Я читал с истинным удовольствием разговор твой с Булгариным… Вот как должно писать комические статьи!.. Мнения твои мне кажутся неоспоримо справедливыми»161. К лету 1824 г. относится стихотворение Баратынского «Богдановичу», где Жуковский упрекается в том, что к музам русских поэтов пристала немецкая хандра. Рылеев пишет Пушкину о «пагубном влиянии Жуковского на дух нашей словесности… мистицизм… мечтательность, неопределенность и какая-то туманность… растлили многих и много зла наделали»f 162. Впрочем, это не значило, что Баратынский отказался от элегий; во второй половине 1824 г. Дельвиг писал Кюхельбекеру: «Плетнев и Баратынский целуют тебя и уверяют, что они все те же, что и были: любят своего милого Вильгельма и тихонько пописывают элегии». По-видимому, согласие Баратынского с Кюхельбекером не распространялось на вопрос об оде. Неодобрительно, но несколько неуверенно и выжидательно отнесся к статье Вяземский. «Читал ли ты Кюхельбекериаду во второй “Мнемозине”? — писал он А. И. Тургеневу. — Я говорю, что это упоение пивное, тяжелое. Каково отделал он Жуковского и Батюшкова, да и Горация, да и Байрона, да и Шиллера? Чтобы врать, как он врет, нужно иметь язык звонкий, речистый, прыткий, а уж нет ничего хуже, как мямлить, картавить и заикаться во вранье: даешь время слушателям одуматься и надуматься, что ты дурак»163. То же самое повторил он и в обращении к Пушкину: «Пушкину поклон… Что говорит он о горячке Кюхельбекера? Я говорю, что это пивная хмель, тяжелая, скучная. Добро бы уж взять на шампанском, по-нашему, то — бьют искры и брызжет»!g

На Пушкина, однако, горячка Кюхельбекера произвела более серьезное и глубокое впечатление.


a Остафьевский архив, т. III, стр. 69. Эта характеристика принялась в литературе. Ср. Вяземский, «Деревня», 1827 г. (обращение к Шиллеру):

    Влечешь ли ты и нас в междоусобный бой
    Незрелых помыслов.
Ср. также Катенина: «Чему дивятся в уродливых произведениях недозрелого Шиллера» («Письма П. А. Катенина к Н. И. Бахтину», стр. 143).

b «Литературные листки», СПб., 1824, № 5 и 15.

c В особенности должен был задеть «просветителя» Булгарина эпитет Горация «прозаический»: в 1821 г. вышли переводы Булгарина из Горация, сплагиированные им, впрочем.

d См. «Литературные листки», 1824, № 15, стр. 77; № 16, стр. 106: «…ваши элегии, почтенные господа, выбранные по стишку из французских стихотворцев, похожи на французскую фарсу “Отчаяние Жокриса”… или на жалобы мальчика, поставленного в угол за шалость» («Литературные листки», 1824, № 16, стр. 103). С булгаринским пассажем о восточной литературе ср. у Кюхельбекера: «Россия по самому своему географическому положению могла бы присвоить себе все сокровища ума Европы и Азии» («Мнемозина», 1824, ч. II, стр. 42). Под именем Талантина, в уста которого вложены все эти слова, Булгарин вывел Грибоедова; Грибоедов, как известно, ответил на это письмом, в котором отказывался от дружбы с ним, с Булгариным, за рекламный тон статьи, а может быть, и за вульгаризацию его взглядов. (См. Полное собрание сочинений А. С. Грибоедова, под ред. И. А. Шляпкина, т. I. СПб., 1889, стр. 192–193; 370–376.) Из этого можно заключить, насколько литературные взгляды Кюхельбекера были тесно связаны со взглядами Грибоедова и служили выражением общих взглядов архаистов.

e Остафьевский архив, т. III, стр. 69.

f II часть «Мнемозины» вышла весной (цензурное разрешение подписано 14 апреля 1824 г.), и здесь можно усмотреть прямую связь между стихотворением Баратынского и статьею Кюхельбекера.

g Остафьевский архив, т. V, стр. 31–32.


20

Пушкин был глубоко задет статьей. Многое в ней не было для него неожиданным. Еще в 1822 г., в заметке, носящей теперь название «О слоге»164, он писал о стихах: «…не мешало бы нашим поэтам иметь сумму идей гораздо позначительнее, чем у них обыкновенно водится. С воспоминаниями о протекшей юности литература наша далеко вперед не подвинется»a.

Подобно Кюхельбекеру, Пушкин по наплыву элегий предвидел близкий поворот в лирике. После статьи Кюхельбекера он осознал это еще более. В конце 1824 г. он писал в предисловии к первой песне «Евгения Онегина», цитируя Кюхельбекера: «Станут осуждать… некоторые строфы, писанные в утомительном роде новейших элегий, в коих чувство уныния поглотило все прочие».

Уже к 1825 г. относится стихотворение «Соловей и Кукушка», где соловью, разнообразному певцу, противополагается подражательница-кукушка:

    Хоть убежать. Избавь нас, боже,
    От  элегических ку-ку!

И Пушкин не уставал размышлять о выходе из тупика. Здесь особое значение приобретает вопрос о «высоком искусстве», связанный для Пушкина со статьей Кюхельбекера. Этот вопрос оказался чрезвычайно важным для Пушкина. До конца своей литературной деятельности он не устает его пересматривать, иногда колеблясь между двумя противоположными ответами.

Среди напечатанных в 1828 г. в «Северных цветах» «Отрывков из писем, мыслей и замечаний», писанных Пушкиным в разное время, имеются два отрывка, которые несомненно представляют собою заметки по поводу (и, может быть, первоначально при прении) статьи Кюхельбекера.

Напомню соответствующий отрывок статьи: «Вольтер сказал, что все роды сочинений хороши, кроме скучного: но он не сказал, что все равно хороши. Но Буало, верховный, непреложный законодатель в глазах толпы русских и французских Сен-Моров и Ожеров, объявил:

Un sonnet sans défaut vaut seul un long poème.

Есть, однако же, варвары, в глазах коих одна отважность предпринять создание эпопеи взвешивает уже всевозможные сонеты, триолеты, шарады и, может быть, баллады»165.

Два, рядом стоящие, «Отрывка» Пушкина касаются обеих цитат:

«Un sonnet sans défaut vaut seul un long poème.

Хорошая эпиграмма лучше плохой трагедии… что это значит? Можно ли сказать, что хороший завтрак лучше дурной погоды?

Tous les genres sont bons, hors le genre ennuyeux.

Хорошо было сказать это в первый раз; но как можно важно повторять столь великую истину? Эта шутка Вольтера служит основанием поверхностной критики литературных скептиковb, но скептицизм во всяком случае есть только первый шаг умствования. Впрочем, некто заметил, что и Вольтер не сказал: également bons». (Разрядка всюду моя. — Ю. Т.)

Таким образом, Кюхельбекер здесь хотя и не назван (по понятным тогда причинам), но совершенно определенно указан.

Кроме того, из заметок при чтении его статьи взята еще: «Вдохновение есть расположение души к живейшему принятию впечатлений и соображению понятий, следственно и объяснению оных». Заметка извлечена из более обширной общей заметки «О вдохновении»166.

В двух приведенных отрывках наблюдается любопытное колебание: в первом Пушкин находит неправильной, невозможной самую постановку вопроса о преобладающей ценности литературных жанров; во втором он явно склоняется к противоположному мнению, ссылаясь при этом на Кюхельбекераc.

Это колебание характерно для Пушкина. Борясь за свободу выбора тем против «высокого искусства», Пушкин, однако, отчетливо сознает важность вопроса о сравнительной ценности жанров и протестует против поверхностного, наплевательского отношения к этому вопросу.

25 января 1825 г. он пишет Рылееву: «Бестужев пишет мне много об “Онегине” — скажи ему, что он не прав: ужели хочет он изгнать все легкое и веселое из области поэзии? Куда же денутся сатиры и комедии? следственно, должно будет уничтожить и “Orlando Furioso”, и “Гудибраса”, и “Pucelle”, и “Вер-Вера”, и “Ренико-фукс”, и лучшую часть “Душеньки”, и сказки Лафонтена, и басни Крылова etc. etc. etc. etc. etc… Это немного строго. Картины светской жизни также входят в область поэзии». Еще резче отзывается он в письме к Вяземскому (одновременно написанном): «Да ты один можешь ввести и усовершенствовать этот род стихотворения <“эпиграмматические сказки”. — Ю. Т.>. Руссо в нем образец, и его похабные эпиграммы стократ выше од и гимнов».

Пушкину возражают А. Бестужев и Рылеев. Первый пишет: «Слова Буало, будто хороший куплетец лучше иной поэмы, нигде уже ныне не находят верующих, ибо Рубан, бесталанный Рубан, написал несколько хороших стихов, но читаемую поэму напишет не всякий. Проговориться — не значит говорить, блеснуть можно и не горя». Одновременно пишет то же самое Рылеев: «Мнение Байрона, тобой приведенное, несправедливо. Поэт, описавший колоду карт лучше, нежели другой деревья, не всегда выше своего соперника»d.

Пушкин по этому поводу очень решительно отзывается в письме к брату: «У вас ересь. Говорят, что в стихах, — стихи не главное. Что же главное? проза? должно заранее истребить это гонением, кнутом, кольями, песнями на голос: Один сижу во компании и тому под.»168.

Решительный ответ возродителю старой оды, другу своему Кюхельбекеру Пушкин дает в «Оде его сиятельству графу Хвостову», написанной в том же самом 1825 г.


a Ср. статью Кюхельбекера: «Все мы взапуски тоскуем о своей погибшей молодости; до бесконечности жуем и переживаем эту тоску и наперерыв щеголяем своим малодушием в периодических изданиях» («Мнемозина», 1824, т. II, стр. 37).

b Ср. многочисленные применения цитаты у поверхностной или беспринципной критики (Булгарин о I гл. «Евгения Онегина», Бестужев в письме к Пушкину о «Евгении Онегине» и т. д.).

c Вероятно, к Дельвигу относится другой отрывок: «Один из наших поэтов говорил гордо: “Пускай в стихах моих найдется бессмыслица, зато уж прозы не найдется”». Ср. «Старую записную книжку» Вяземского: «Дельвиг говаривал с благородною гордостью: “Могу написать глупость, но прозаического стиха никогда не напишу”» (Полное собрание сочинений П. А. Вяземского, т. VIII. СПб., 1883, стр. 130). Резкое теоретическое разграничение прозы и поэзии есть и у Кюхельбекера (см. выше), оно так же, как и противоположные положения карамзинистов, касалось по существу прозы и поэзии как семантических систем. Выпады против «бессмыслицы» архаистов и, в частности, Кюхельбекера в этом смысле соответствуют борьбе Сумарокова против «бессмыслиц» поэтического языка Ломоносова. Характерно, что Пушкин в этом отрывке совершенно изжил прямолинейное карамзинское отношение к «бессмыслице».

d Переписка, т. I, стр. 186, 188. В 1825 г. Рылеев напечатал в «Сыне отечества» статью «Несколько мыслей о поэзии», в которой вслед за Кюхельбекером провозглашал лозунг «высокой поэзии»167.


21

«Ода его сиятельству графу Д. И. Хвостову, с примечаниями автора» является одной из интереснейших комических пародий Пушкина. Многое в ней представляется, однако, загадочным и спорным.

Ода написана в 1825 г. В ней, отмечалось всеми комментаторами, пародируются «оды» гр. Д. И. Хвостова. Действительно, кой-какие частности напоминают Хвостова. Передан, например, характер «примечаний» графомана-одописца. Ср. хотя бы следующие его примечания: «Позднее взывание к Музе было написано в селе Слободке, которого живописательное местоположение на речке Кубре внушило автору начать дидактическое сочинение романтическою картиною»a или: «Переводчик Илиады есть муж, богатый просвещением. Сверх глубокого его знания древней и новой словесности он обилует мыслями, соединенными с тонким вкусом»b или: «Вельможа, озаряся Фебом, и последующие стихи относятся к учреждению Министерств»c и т. д. Но подобные же примечания мы встретим и у многих других одописцев. И некоторые соображения не позволяют признать исчерпывающим следующий комментарий Льва Поливанова, потом почти дословно переписанный П. О. Морозовым в его издании Пушкина, равно как и в издании академическом: «Эта ода есть пародия на подобные произведения гр. Д. И. Хвостова и других сочинителей высокопарных од… Пушкин удачно пародирует стариков своего времени… Но высшей степени комизма пародия достигает в самом содержании. Уже одна мысль — призвать гр. Дмитрия Ивановича занять место похищенного смертью Байрона, как защитника угнетенных греков при их восстании, должна была вызывать неудержимый смех у современных читателей»d.

Прежде всего, какую роль играет здесь имя гр. Хвостова? Чем вызвал мастерскую пародию Пушкина всеми осмеиваемый эпигон-одописец?

Правда, около этого времени несколько оживилась его деятельность и вместе с тем оживились обычные насмешки над ним; так, в «Благонамеренном» за 1824 г. (ч. 25, № 6, стр. 430) была напечатана его анекдотическая «Надпись месту рождения великого Ломоносова»e, тогда же появились его стихи «Майское гулянье в Екатериногофе 1824 г.»f, а в начале 1825 г. — «Послание к N. N. о наводнении Петрополя, бывшем 1824 г., ноября 7»g.

Тогда же начинаются неизбежные эпиграммы и легкие пародии. Кн. Вяземский пишет «На трагедию графа Хвостова, издающуюся с портретом актрисы Колосовой»:

    Подобный жребий для поэта
    И для красавицы готов:
    Стихи отводят от портрета,
    Портрет отводит от стиховh 169.

Он же пародирует чрезмерно почтительную «Надпись к портрету гр. Д. И. Хвостова», появившуюся в «Дамском журнале»:

    Хвостов на Пинде — соловей,
    В Сенате — истины блюститель,
    В семействе — гений-покровитель
    И нежный всюду друг людей,

сначала заменив слово «людей» словом «ушей», a затем окончательно переделав:

    Хвостов на Пинде — соловей,
    Но только соловей-разбойник,
    В Сенате он живой покойник,
    И дух нечистый средь людейi.

При этом оказалось, что А. И. Тургенев, Жуковский и Алексей Перовский также пародировали этот «катрень графа Хвостова»j.

Но все же Хвостов к 1825 г. оставался предметом домашнего употребления у старших, большой и мастерской пародии Пушкина он не заслуживалk.

Да и пушкинская «Ода графу Хвостову» пародирует не только и не столько Хвостова, сколько одописцев вообще, причем в список их вошли не только представители старой оды, как Петров и Дмитриев, но и такой современный поэт, как Кюхельбекер. Таким образом, «Ода графу Хвостову» является как бы «Revue des Bévues», о которой Пушкин мечтал еще в 1823 г.l 169, при этом либо Пушкин пародировал не только Хвостова, но и перечисленных авторов, либо Хвостов был только полемическим именем, средством шаржа, а пародия была направлена по существу не против него. Но и это не уяснит нам того обстоятельства, почему Пушкин в 1825 г. удостаивает такой длинной и мастерской пародии старинную оду и почему сплетает с именем Петрова имя Кюхельбекера.

Не могу также согласиться со Львом Поливановым и относительно сюжета «Оды»; комизм его вне сомнений, но сам он загадочен. В сущности, сюжетная схема «Оды» — смерть Байрона. Если принять во внимание впечатление, произведенное этим событием, то нужно предположить, что к сочетанию имени Байрона с именем Хвостова и к тому обстоятельству, что оно служит сюжетом пародии, у читателей того времени был какой-то ключ.

Начнем с последнего. Байрон умер 7 апреля 1824 г. Получив известие о его смерти, Пушкин писал кн. Вяземскому в июне 1824 г.: «Тебе грустно по Байроне, а я так рад его смерти, как высокому предмету для поэзии»m. Между тем все ждут поэтических откликов на событие. Вяземский пишет жене: «Кланяйся Пушкину и заставь тотчас писать на смерть Байрона, а то и денег не дам»n. Он же пишет Тургеневу: «Завидую певцам, которые достойно воспоют его кончину. Вот случай Жуковскому! Если он им не воспользуется, то дело кончено: знать, пламенник его погас. Греция древняя, Греция наших дней и Байрон мертвый — это океан поэзии! Надеюсь и на Пушкина»o; «Неужели Жуковский не воспоет Байрона? Какого же еще ждать ему вдохновения? Эта смерть, как солнце, должна ударить в гений его окаменевший и пробудить в нем спящие звуки!»p. Таким образом, смерть Байрона явилась темою для лирических состязаний, «высоким предметом» для торжественной лирики. Вскоре начинается приток произведений, посвященных смерти Байронаq.

В числе их были: стихотворение Пушкина «К морю», с обращением к Байрону, появившееся во II части альманаха «Мнемозина», стихотворение Кюхельбекера «Смерть Байрона», напечатанное в III части «Мнемозины» (и затем изданное отдельно) и стихотворение Рылеева «На смерть Байрона»r.

В стихотворении Кюхельбекера имя Байрона связано с именем Пушкина: Пушкину, сидящему на крутизне над морем (лирическое действие развертывается в «стране Назонова изгнанья»), является тень Байрона.

Стихотворение представляет собой каноническую оду, с явным соблюдением архаического державинского стиля:

Начинается она с экспозиции — картины вечера:

    За небосклон скатило шар,
    Златое, дневное светило
    И твердь и море воспалило;
    По рощам разлился пожар;
    Зажженное зыбей зерцало,
    Алмаз огромный, трепетало.
Пятая и шестая строфы вводят основной мотивs.
    И кто же в сей священный час
    Один не мыслит о покое?
    Один в безмолвие ночное,
    В прозрачный сумрак погружась,
    Над морем и под звездным Хором
    Блуждает вдохновенным взором?

    Певец, любимец россиян,
    В стране Назонова изгнанья,
    Немым восторгом обуян,
    С очами, полными мечтанья,
    Сидит на крутизне один;
    У ног его шумит Евксин.

Только в одиннадцатой и двенадцатой строфах дается дальнейшее развитие мотива:

    Тогда — (но страх объял меня!
    Бледнею, трепещу, рыдаю;
    Подавлен скорбию, стеня,
    Испуган, лиру покидаю!) —
    Я вижу — сладостный певец
    Во прах повергнул свой венец.

Видения, «возвещающие певцу Руслана и Людмилы о смерти Байрона, суть олицетворенные произведения последнего». Это место «Оды» особенно архаично как по аллегорической основе, так и по языку и стилю:

    Он зрит: от дальних стран полдневных,
    Где возвышался Фебов храм,
    Весь в пламени, средь вихрей гневных,
    По мрачным тяжким облакам
    Шагает призрак исполина;
    Под ним сверкает вод равнина!

    Он слышит: с горной высоты
    Глагол раздался чародея!
    Волшебный зов, над миром вея,
    Созданья пламенной мечты
    В лицо и тело облекает;
    От Стикса мертвых вызывает!

Пушкину предстают сначала видения героев Байрона:

    …Зловещий Дант, страдалец Тасс
    Исходят из подземной сени;
    Гяур воздвигся, встал Манфред…
    …Стрясая с веждей смертный сон,
    Встал из бездонного вертепа
    Неистовый ездок Мазепа…

Здесь находим один из классических примеров «сопряжения далековатых идей» в оде — пример столь часто осмеиваемой «бессмыслицы»:

    Главу свою находит дож
    Бессмертную и в гробном прахе;
    Он жив погибнувший на плахе;
    Отец народа, страх вельмож;
    И вновь за честь злосчастный мститель
    Идет в бесчестную обитель.

Видение тени Байрона, предстающее вслед за его героями, написано с соблюдением канонической смелости:

    Я зрю блестящее виденье:
    Горé парящий великан
    Раздвигнул пред собой туман!
    Сколь дерзостно его теченье!
    Он строг, величествен и дик!
    Как полный месяц, бледный лик.

Оде были предпосланы примечания в виде предисловия (Кюхельбекер находил, что «выноски, полезные, даже необходимые в сочинении ученом, вовсе неудобны в произведениях стихотворных, ибо совершенно развлекают внимание»)170.

Примечания эти также писаны нарочито архаическим стилем: «По сей причине мы в настоящем случае вынуждаемся объявить тем из наших читателей, которым поэт Байрон известен только по слуху, что видения, возвещающие певцу Руслана и Людмилы о смерти Байрона, суть олицетворенные произведения последнего, каковы: Дант (см. “Пророчества Данта”), Гяур, Манфред, Тасс (см. “Сетование Тасса”), Мазепа.
     Стихи:

    Главу свою находит дож
    Бессмертную и в гробном прахе
— также требуют пояснения: предмет Байроновой трагедии: дож, почерпнут из “Истории Венеции средних веков”, “Соловей” назван здесь любовником роз в подражание “Восточным поэтам”» и т. д.t

Стихотворение Рылеева «На смерть Байрона», не архаичное по языку и стилю, по конструкции представляло собою каноническую оду.

Рядом с ними пушкинское «К морю» со строфами, посвященными Байрону, было как бы намеренным уклонением от одического канона.

В «Оде графу Хвостову» Пушкин хотя и не дал прямой пародии кюхельбекеровой оды, но подчеркнул его адресu; в первых же строках он пародирует выражение из другого его произведения:

    …Кровь Эллады
    И резво скачет и кипит,
причем ко второй строке (резво скачет) Пушкин делает примечание: «Слово, употребленное весьма счастливо Вильгельмом Карловичем Кюхельбекером в стихотворном его письме к г. Грибоедову». Здесь Пушкин имеет в виду послание Кюхельбекера «Грибоедову», где имеется следующая строфа:
    Но ты, ты возлетишь над песнями толпы!
    Певец, тебе даны рукой судьбы
    Душа живая, пламень чувства,
    Веселье тихое и светлая любовь,
    Святые таинства высокого искусства
    И резво-скачущая кровь!v

Пушкин пародически подчеркнул здесь выражение Кюхельбекера, изменив конструкцию причастия, воспринимавшуюся в ряде прилагательных, в глагол, и обострив, таким образом, алогизм эпитета; эпитет «резво-скачущая кровь» примыкает к излюбленным архаистами сложным эпитетам (ввод которых был отчасти мотивирован «гомеровским» колоритом: высокотвердынный, меднобронный, бурноногий и т. д.)x; эти эпитеты были существенной принадлежностью архаистического стиля; от Ломоносова и Державина они перешли к шишковцам (Шихматов, Бобров); еще Панкратий Сумароков осмеивал их как стиль «пиндарщины» в своей «Оде» в «громко-нежно-нелепо-новом вкусе»:

    Сафиро-храбро-мудро-пегий,
    Лазурно-бурный конь, Пегас!

Против этих эпитетов высказывался Карамзин: «Авторы или переводчики наших духовных книг образовали язык их совершенно по греческому, наставили везде предлогов, растянули, соединили многие слова, и сею химическою операцией изменили первобытную чистоту древнего славянского»y.

Выражение Кюхельбекера было сразу подхвачено критикой. Так, в «Благонамеренном» (1825, № 12, стр. 440–441), в статье «Дело от безделья или краткие замечания на современные журналы» о послании «К Грибоедову» писалось между прочим: автор «говорит, что Г. Грибоедов возлетит над песнями толпы, что рукой судьбы даны ему душа живая, пламень чувства, веселье светлое, тихая любовь высокого искусства и резво-скачущая кровь! Не останавливаясь на резко-скачущей крови, заметим только, что следовало бы объяснить, к какому именно искусству дана Г. Грибоедову тихая любовь».

Во второй строфе Пушкин хотя и не называет в примечании пародируемого автора, зато дает совершенно явный намек на стихотворение Рылеева «На смерть Байрона»:

    Но новый лавр тебя ждет там,
    Где от  крови земля  промокла:
    Перикла лавр, лавр Фемистокла!
    Лети туда, Хвостов наш! сам.

Ср. аналогичное место в стихотворении Рылеева:

    Давно от слез и  крови взмокла
    Эллада средь святой борьбы;
    Какою ж вновь бедой судьбы
    Грозят отчизне Фемистокла?

Пушкин комически подчеркнул рифму Рылеева, изменив ее из опоясывающей на парную; ближе стоящие слова теснее связаны друг с другом, и поэтому сильнее эффект комической неожиданности; кроме того, Пушкин пародически инструментовал второй рифмующий стих трудно произносимым сочетанием согласных:

    Перикла лавр, лавр Фемистокла.

Надо отметить, что эту рифму, окруженную сходным текстом, Рылеев употребил уже раз в стихотворении «А. П. Ермолову» (1821):

    Наперсник Марса и Паллады,
    Надежда сограждан, России верный сын,
    Ермолов! поспеши спасать сынов Эллады,
    Ты, гений северных дружин!

    …Уже в отечестве потомков Фемистокла
    Повсюду подняты свободы знамена;
    Геройской кровью уж земля намокла
    И трупами врагов удобрена!
    Проснулися вздремавшие перуны,
    Отвсюду храбрые текут!
    Теки ж, теки и ты, о витязь юный:
    Тебя герои там, тебя победы ждут!z

Пушкин употреблял богатые, неожиданные рифмы (в особенности на имена собственные) обычно с комическою цельюaa, и употребление богатой рифмы, подобной пародированной, где со словом «Фемистокла» рифмует прозаическое «намокла» и «взмокла», было для него приемом, явно вызывавшим на пародиюab.

Рылеев, собственно, первый подал Пушкину мысль о Revue des Bévues. В начале января 1823 г. Пушкин писал брату: «Должно бы издавать у нас журнал Revue des Bévues; мы поместили бы там выписки из критик Воейкова, полудневную денницу Рылеева, его же герб российский на вратах Византийских (во время Олега герба русского не было…) и т. д.»ac. Немного ранее он пишет о том же, связывая имя Рылеева с именем Хвостова: «Милый мой, у вас пишут, что луч денницы проникал в полдень в темницу Хмельницкого. Это не Хвостов написал — вот что меня огорчило»ad.

Смерть Байрона, в которой и Пушкин видел «высокий предмет для поэзии», была прежде всего благодарным поводом для воскрешения оды, который архаисты и использовали. Таким образом, «Ода графу Хвостову» явилась полемическим ответом воскресителям оды, причем пародия на старинных одописцев явилась лишь рамкою для полемической пародии на современного воскресителя старой оды Кюхельбекера и на защитника новой оды Рылеева. «Ода» в малом виде осуществляла проект Пушкина о Revue des Bévues.


a Стихотворения графа Д. И. Хвостова, т. I. СПб., 1828, стр. 313.

b Там же, т. 2, 1829, стр. 205.

c Там же, т. I, стр. 293.

d Сочинения А. С. Пушкина с объяснениями их и сводом отзывов критики. Издание Льва Поливанова для семьи и школы, т. I. М., 1893, стр. 175–176.

e Остафьевский архив, т. III, стр. 26. Письмо А. И. Тургенева к кн. П. А. Вяземскому: «Соловей-Хвостов недавно воспел Ломоносова следующим стихом:

    В болоте родился великий Ломоносов».

f См. отзыв А. И. Тургенева в письме к кн. П. А. Вяземскому. Остафьевский архив, т. III, стр. 40.

g См. отзыв Пушкина в письме к кн. Вяземскому от 23 января, 1825 (Переписка, т. I, стр. 171), «Медный всадник» (Сочинения и письма А. С. Пушкина, т. IV, СПб., изд-во «Просвещение», 1906, стр. 258) и отзыв Тургенева в письме к кн. Вяземскому (Остафьевский архив, т. III, стр. 96).

h Остафьевский архив, т. III, стр. 83.

i Там же, стр. 109 и 472.

j Там же, стр. 112.

k «Вошло в обыкновение, чтобы все молодые писатели об него оттачивали перо свое, и без эпиграммы на Хвостова как будто нельзя было вступить в литературное сословие; входя в лета, уступали его новым пришельцам на Парнас, и таким образом целый век молодым ребятам служил он потехой» (Записки Ф. Ф. Вигеля, ч. 3, М., 1892, стр. 145.)

l Переписка, т. I, стр. 63.

m Переписка, т. I, стр. 118.

n Остафьевскпй архив, т. V, стр. 11.

o Там же, т. III, стр. 48, 49.

p Там же, стр. 54.

q Алексей Веселовский. Западное влияние в новой русской литературе. М., 1906, стр. 159, примечание.

r Напечатано только в 1828 г. в «Альбоме северных муз»; см. также статью В. Якушкина «Из истории литературы 20-х годов. Новые материалы для биографии К. Ф. Рылеева». «Вестник Европы», 1888, ноябрь–декабрь, стр. 592.

s В черновой рукописи Кюхельбекера (Пушкинский дом) стихотворение начиналось прямо с шестой строфы, остальное прибавлено после.

t Все выписки из «Мнемозины», 1824, ч. III, стр. 189–190.

u Здесь можно говорить только о некотором лексическом сходстве, впрочем, не идущем дальше общих качеств архаического стиля; сходны также фигуры «аллегории»: Вражда и Зависть, Дети Ночи (Кюхельбекер); Феб, Игры, Смехи, Вакх, Харон (Пушкин); но и это не выходит из пределов самого общего характера стиля.

v Даю текст по рукописи Кюхельбекера из архива А. А. Краевского (Публичная библиотека). Стихотворение было напечатано в «Московском телеграфе», 1825, ч. 1, № 2, стр. 118–119, с незначительными вариантами и с пропуском (должно быть, по цензурным соображениям) слов «святые таинства», что делало стих бессмысленным.

То обстоятельство, что Пушкин пародирует в «Оде» выражение Кюхельбекера, было поставлено во главу угла при датировке стихотворения (см. Л. H. Maйков. Материалы для академического издания сочинений А. С. Пушкина. СПб., 1902, стр. 250–252; Сочинения и письма А. С. Пушкина, т. II. СПб., изд-во «Просвещение», стр. 360; Н. О. Лернер. Труды и дни Пушкина, изд. 2-е. СПб., 1910, стр. 451); на основании того, что стихотворение Кюхельбекера появилось в печати в 1825 г., к этому году относят и стихотворение Пушкина. Между тем, очевидно, нельзя исходить из этого шаткого основания: стихотворение Кюхельбекера и в печати, и в его черновой тетради (Архив В. Гаевского) имеет помету: Тифлис — 1821. Несомненно, Пушкин мог быть знаком с этим произведением значительно ранее; некоторые соображения в пользу этого имеются.

В исходе (?) 1822 г. Дельвиг пишет Кюхельбекеру: «Ты страшно виноват перед Пушкиным. Он поминутно о тебе заботится. Я ему доставил твою Греческую оду”, “Посланье Грибоедову и Ермолову”…» (Сочинения барона А. А. Дельвига. С приложением биографического очерка, составленного В. Майковым. СПб., 1893, стр. 150); между тем Пушкин пишет в сентябре 1822 г. брату: «Читал стихи и прозу Кюхельбекера. Что за чудак! Только в его голову могла войти жидовская мысль воспевать Грецию… Грецию, где все дышит мифологией и героизмом, славяно-русскими стихами, целиком взятыми из Иеремия. “Ода к Ермолову” лучше, но стих: Так пел в Суворова влюблен Державин… слишком уж греческий. Стихи к Грибоедову достойны поэта, некогда написавшего: Страх при звоне меди заставляет народ устрашенный толпами стремиться в храм священный» и т. д. Здесь Пушкин имеет в виду, очевидно, не «Олимпийские игры» Кюхельбекера, как полагает П. О. Морозов (Сочинения и письма А. С. Пушкина, т. VIII. стр. 426), а оду Кюхельбекера «Глагол Господень был ко мне», потому что из «греческих» стихотворений его только оно вполне подходит под характеристику «славяно-русских стихов, взятых из Иеремии»; «К Грибоедову», очень вероятно, и есть пародированное Пушкиным в «Оде Хвостову» произведение; упомянем, что беловая рукопись Кюхельбекера (Архив Краевского, Пушкинский дом), содержит как раз в последовательности, которой держится и Пушкин в письме, его произведения: 1) «Глагол Господень был ко мне»; 2) «А. П. Ермолову»; 3) «Грибоедову». Другое послание Кюхельбекера к Грибоедову, которое также могло бы подойти под характеристику Пушкина, было напечатано в «Сыне отечества», 1823 (№ 10, стр. 128–129). Во всяком случае, при датировке стихотворения следует отправляться как от общих предпосылок (стихотворение является как бы пародическим итогом лирического состязания), так, в частности, от указаний, которые дает, например, переписка А. И. Тургенева с П. А. Вяземским (первое упоминание об «Оде» в письме Тургенева к Вяземскому от 4 мая 1825 г. Остафьевский архив, т. III, стр. 121), а не от упоминания в «Оде» стихотворения, написанного в 1821 г.

x См. любопытные замечания о «составных словах» в рецензии на «Илиаду» Гнедича («Галатея», 1830, № 18, стр.89–90).

y Сочинения Карамзина, т. 3. СПб., 1848, стр. 604; «О русской грамматике француза Модрю» (по поводу замечаний Модрю о сложных русских именах). Пушкин еще раз подчеркивает этот стилистический прием в своей «Оде»: «быстропарный».

z Таким образом, здесь сходна не только рифма, но и последние строки:

    Но новый лавр тебя ждет там…
    Лети туда, Хвостов наш сам.

aa Ср. «Гарольдом — со льдом» и замечание его по поводу рифмы «Херасков — ласков».

ab Установка пародирования Рылеева в «Оде» могла бы дать точные указания на дату «Оды», но принадлежит ли Рылееву дата 1825, которой снабжено стихотворение Рылеева в «Альбоме северных муз» за 1828 г., неизвестно. (См. «Вестник Европы», 1888, ноябрь–декабрь, стр. 592. В. Якушкин. Из истории литературы 20-х годов.)

ac Переписка, т. I, стр. 63.

ad Переписка, т. I, стр. 52; письмо к Л. С. Пушкину от 4 сентября 1822 г.; в том же письме Пушкин пишет о стихах Кюхельбекера «Грибоедову». Стихи Рылеева, о которых говорит Пушкин, — начало думы «Богдан Хмельницкий»:

    Средь мрачной и сырой темницы,
    Куда лишь в полдень проникал171,
    Скользя по сводам, луч денницы
                      «Русский инвалид», 1822, № 54.

Для Пушкина было неприемлемо неточное употребление в разных значениях слов с одной основой; здесь сказывается требование рационального отношения к «узуальному» значению слов, бывшее одной из основ поэтики карамзинистов. Вероятно, эти стихи пародировал Пушкин в стихах Ленского:

    Блеснет заутра луч денницы
    И заиграет яркий день.

22

В том же году Пушкин дает доказательства того, что и противоположное течение могло находить у него убедительные стиховые формулы; в «19 октября 1825 года» Кюхельбекеру посвящена, между прочим, следующая строфа:

    Служенье муз не терпит суеты;
    Прекрасное должно быть величаво;
    Но юность нам советует лукаво,
    И шумные нас радуют мечты…

    Опомнимся — но поздно! и уныло
    Глядим назад, следов не видя там.
    Скажи, Вильгельм, не то ль и с нами было,
    Мой брат родной по музе по судьбам?a

Но практический выход, предложенный Кюхельбекером, Пушкина не удовлетворял. В заметке «О вдохновении и восторге» Пушкин пишет: «Ода стоит на низших ступенях… Ода исключает постоянный труд, без коего нет истинно великого. Трагедия, поэма, сатира — все более ее требуют творчества (fantaisie), воображения — гениального знания природы»172. Таким образом, смерть элегий и посланий была для Пушкина показателем того, что лирика должна уступить на время первенство другим литературным формам: трагедии, комедии, сатире; приближалась пора «Бориса Годунова». Узкий же путь, указанный Кюхельбекером, был для Пушкина неприемлем. Такой же ответ дал Пушкин позже в четвертой главе «Онегина»:

                             XXXII

    Но тише! Слышишь? Критик строгий
    Повелевает сбросить нам
    Элегии венок убогий,
    И нашей братье рифмачам
    Кричит: «Да перестаньте плакать,
    И все одно и то же квакать,
    Жалеть  о прежнем, о былом:
    Довольно — пойте о другом!»
    — Ты прав, и верно нам укажешь
    Трубу, личину и кинжал,
    И мыслей мертвый капитал
    Отвсюду воскресить прикажешь.
    Не так ли, друг? — Ничуть. Куда!
    «Пишите оды, господа,

                             XXXIII

    — Как их писали в мощны годы
    Как было встарь заведено…»
    Одни торжественные оды!
    И, полно, друг; не все ль равно?
    Припомни, что сказал сатирик!
    Чужого толка хитрый лирик,
    Ужели для тебя сносней
    Унылых наших рифмачей? —
    «Но все в элегии ничтожно,
    Пустая цель ее жалка;
    Меж тем цель оды высока
    И благородна… Тут бы можно
    Поспорить нам, но я молчу;
    Два века ссорить не хочу»b.

Время элегий миновало; на смену идут не лирические жанры, и уж во всяком случае не архаическая ода, а жанры иные — труба, личина и кинжал — стиховая драма.

Да и формула «высокое искусство» не могла удовлетворить Пушкина. Подобно тому как в отношении языка Пушкин дал новые достижения, потому что не замыкался в «сектантство» Вяземского или Кюхельбекера, а соединял принципы и достижения противоположных школ, подобно этому и тематический строй был ценен для него, главным образом, своим разнообразием и противоречивою спайкой высокого и низкого, стилистически приравненных, доставляющих материал для колебания двух планов. Это колебание, это постоянное переключение из одного плана в другой (ср. хотя бы сравнения у Пушкина, вовсе не несущие функции уподобления, а служащие именно для внесения другого плана — примеры: петух, «султан курятника» во II песне «Руслана и Людмилы», кот и мышь в «Графе Нулине», волк в XIII строфе I главы «Онегина» и т. д., и т. д.), это переключение является сильным динамизирующим средством, дающим возможность Пушкину создать новый эпос, новую большую форму.

В «Родословной моего героя» (1833) он возвращается к вопросу о «высоком строе» на этот раз в связи с вопросом о снижении «высокого героя»:

                             XI

    Допросом музу беспокоя,
    С усмешкой скажет критик мой:
    «Куда завидного героя
    Избрали вы! Кто ваш герой?»
    — А что? Коллежский регистратор.
    Какой вы строгий  литератор!
    Его пою — зачем же нет?
    Он мой приятель и сосед.
    Державин двух своих соседов
    И смерть Мещерского воспел;
    Певец Фелицы быть умел
    Певцом их свадеб, их обедов
    И похорон, сменивших пир, —
    Хоть этим не смущался мир.

                             XII

    Заметят мне, что есть же разность
    Между Державиным и мной,
    Что красота и безобразность
    Разделены чертой одной,
    Что князь Мещерский был  сенатор,
    А не коллежский  регистратор —
    Что лучше, ежели поэт
    Возьмет возвышенный предмет,
    Что нет, к тому же, перевода
    Прямым героям; что они
    Совсем не чудо в наши дни;
    Иль я не этого прихода?
    Иль разве меж моих друзей
    Двух, трех великих нет людей?

Конкретность последнего намека ясна (может быть, здесь Пушкин имеет в виду Рылеева, который был шокирован низким ремеслом Алеко, или Вяземского — тоже защитника «высокого героя»).

Характерно здесь и пародическое «Его пою» (ср. в «Евгении Онегине»: «Пою приятеля младого»); «высокий строй» приобретал для Пушкина особую ценность в двупланной, полупародической связи со сниженным героем. И здесь очень болезненно для архаистов было указание на Державина, который больше, чем кто-либо, сместил штили и внес в высокую оду низкие мотивы. Крайне любопытно, что возвращение к старой теме повлекло у Пушкина за собою и старые комические рифмы; ср. рифмы «Оды графу Хвостову»:

    Как здесь, ты будешь там  сенатор,
    Как здесь, почтенный  литератор,

с подчеркнутыми: регистратор — литератор; сенатор — регистратор.

Еще раз вспомнил статью Кюхельбекера Пушкин через десять лет после ее выхода, в 1834 г., перечитывая шутку И. И. Дмитриева «Путешествие N. N. в Париж и Лондон». По живости полемики со статьею, со дня выхода которой уже минуло десять лет, видно, что вопросы, затронутые Кюхельбекером, не были еще окончательно ликвидированы:

«Есть люди, которые не понимают Байрона, есть люди, которые  находят и Горация прозаическим (спокойным, умным, рассудительным — так ли?). Пусть так, но жаль было бы, если бы не существовали прелестные оды, которым подражал и наш Державин… Нам приятно видеть поэта во всех состояниях и изменениях его живой творческой души: и в печали, и в радости, и в парениях восторга, и в отдохновении чувств, и в ювенальном негодовании, и в маленькой досаде на скучного соседа… Благоговею перед созданием Фауста, но люблю и эпиграммы… Есть люди, которые не признают иной поэзии, кроме выспренной…»173


a Кстати, знаменитые стихи:

    Поговорим о бурных днях Кавказа,
    О Шиллере, о славе, о любви

— полны домашней семантики: «бурные дни Кавказа» кончились дуэлью Кюхельбекера с Похвисневым. «Шиллер» вовсе не каноничен в тройке со «славой и любовью»: Кюхельбекер яростно нападал на драматургию «риторического и незрелого» Шиллера. Оба, и Пушкин, и Кюхельбекер, изучали Шиллера в то время, работая, один — над «Борисом Годуновым», другой — над «Аргивянами».

b На деталях здесь, по-видимому, отразилась статья В. Ушакова (-ий -ов) («Литературные листки», 1824, № 21 и 22, стр. 90–100), упрекавшего Кюхельбекера в том, что он хочет заставить всех писать одни торжественные оды (см. по этому поводу разъяснение Кюхельбекера в «Мнемозине», 1824, ч. III, стр. 160), и упоминавшего о «Чужом толке» Дмитриева.


23

Круг вопросов, поставленный Кюхельбекером, затронут и в «Евгении Онегине». Здесь интересны, впрочем, не столько приведенные выше полемические строфы, сколько рисунок Ленского. Основые задания Пушкина в этом романе были не типологические; поэтому вряд ли можно говорить о типе Ленского. Другой вопрос, каким образом скомбинированы в Ленском черты, дающие простор для литературных «отступлений». Здесь получает свое значение категорическое утверждение Плетнева о том, что Пушкин «мастерски в Ленском обрисовал лицейского приятеля своего Кюхельбекера»a.

У Пушкина в старые фабульные рамки подставлены новые схемы героев — комбинированных, двойственных, двупланных, полупародических; так, вместо идеального «героя» дан полупародический Ленский как схематический литературный портрет, «поэт», удобный для вставок чисто литературного, а иногда и полемико-пародического характера. Ленский задуман как «романтик». Рисовка его вначале двойственна и неуверенна; первый очерк нетверд.

К строке:

    Поклонник Канта и поэт
имеются многозначительные варианты:
    Крикун, мятежник и поэт.
    Крикун, мечтатель и поэт.

Таким образом, Ленский первоначально был крикуном и мятежником, и только впоследствии «мечтатель» вытесняет в стихе «мятежника», а потом, регрессивно, и «крикуна». Первоначально он из Германии туманной привез не

                 учености плоды,
    Вольнолюбивые мечты,
    Дух пылкий и довольно странный,

                презренье суеты,
    Славолюбивые мечты,
    Ученость вид немного странный.b

Ленский первоначально рисовался крикуном и мятежником «странного вида» — черты, действительно напоминающие Кюхельбекера. Соответственно с этим Ленский противополагается элегикам, «певцам слепого наслажденья», «передающим впечатленья в элегиях живых»:

    Не вам чета был гордый (строгий) Ленский.
    Его стихи, конечно, мать
    Велела б дочери читать.

Стихи его, несомненно, высокие, что узнаем из противоположной характеристики элегии:

    Но добрый юноша, готовый
    Высокий жребий совершить,
    Не будет в гордости суровой
    Стихи нечистые твердить.

    Но праведник изнеможенный,
    В цепях, на казни осужденный,
    С лампадой, блещущей во тьме,
    Не склонит…
    На свиток ваш очей своих…

Мало-помалу первоначальный рисунок Ленского стирается; мятежник исчезает: перед нами элегик-ламартинист, против которого боролся как Пушкин, так и Кюхельбекер.

                             VIII

    Он верил, что душа родная
    Соединиться с ним должна;
    Что, безотрадно изнывая,
    Его вседневно ждет она;
    Он верил, что друзья готовы
    За честь его принять оковы,
    И что не дрогнет их рука
    Разбить сосуд клеветника;
    Что есть избранные судьбами
    Людей священные друзья,
    Что их бессмертная семья
    Неотразимыми лучами
    Когда-нибудь нас озарит,
    И мир блаженством одарит.

                             IX

    …И муз возвышенных искусства,
    Счастливец, он не постыдил,
    Он в песнях гордо сохранил
    Всегда  возвышенные чувства,
    Порывы девственной мечты
    И прелесть важной простоты.

В эти черты вступают черты элегика, рисованные как пародическое перечисление элегических тем, уже к тому времени исчерпанных и «запрещенных»:

                             X

    Он пел любовь, любви послушный,
    И песнь его была ясна,
    Как мысли девы простодушной,
    Как сон младенца, как луна
    В пустынях неба безмятежных,
    Богиня тайн и вздохов нежных.
    Он пел  разлуку и печаль,
    И нечто, и туманну даль,
    И романтические розы…
    Он пел поблеклый жизни цвет
    Без малого в осьмнадцать лет.c

Полупародия «темных» и «вялых» элегий дана в «предсмертных стихах» Ленского. В них Пушкин использовал как общий стиль «романтиков»-элегиков, так и конкретный материал, упомянутый выше «бессмысленный» стих Рылеева:

    Куда лишь в  полдень проникал,
    Скользя по сводам, луч  денницы,
и, может быть, элегические стихи Кюхельбекера в послании его к Пушкину 1822 г. (где отразилось ранее его элегическое направление):
    И не далек, быть может, час,
    Когда  при черном входе гроба
    Иссякнет нашей жизни ключ,
    Когда погаснет  свет денницы,
    Крылатый, бледный блеск зарницы,
    В осеннем небе хладный луч.

Известен иронический отзыв Пушкина об этом послании: «Кюхельбекер пишет мне четырехстопными стихами, что он был в Германии, в Париже, на Кавказе и что он падал с лошади. Все это кстати о “Кавказском пленнике”» (Гнедичу, май 1823)174.

В рисовке Ленского сказывается, таким образом, основа «героев» «Евгения Онегина» — их черты важны Пушкину не сами по себе, не как типические, а как дающие возможность отступлений; Ленский — комбинированный «поэт» — «высокий элегик», причем в отступлениях по поводу элегии говорится уже вовсе не о высокой элегии (Языков).

Итак, Пушкин сходится с младшими архаистами в их борьбе против маньеризма, эстетизма, против перифрастического стиля — наследия карамзинистов, и идет за ними в поисках «нагой простоты», «просторечия», но в одном из существенных пунктов литературной теории младших архаистов, в вопросе о воскрешении высокой лирической поэзии, Пушкин резко разошелся с ними. Впрочем, даже самая полемика имела важное для Пушкина значение: обнажила основные проблемы поэзии, проблемы поэтического языка и жанров.


a Переписка Я. К. Грота с П. А. Плетневым, т. III. СПб., 1896, стр. 384. См. также Сочинения А. С. Пушкина, т. IV. Издание Л. Поливанова, стр. 45–47.

b Ср. со стихами, обращенными к Кюхельбекеру («19 октября 1825 г.»): «служенье муз не терпит суеты».

c Первоначально: «И сень дубрав, где он встречал свой верный, милый идеал»; поправки очень близки к полемическим выражениям Кюхельбекера, употребленным в статье (см. выше, Гл. 18).


КОММЕНТАРИИ

1 Зильбер Лев Александрович (1894–1966) — профессор, действительный член Академии медицинских наук СССР, лауреат Государственных премий, крупнейший ученый в области теоретической медицины и биологии.
Л. А. Зильбер учился с Ю. Н. Тыняновым в Псковской гимназии, которую они вместе окончили в 1912 г. Возникшая в юности дружба продолжалась всю жизнь.

2 «Мнемозина. Собрание сочинений в стихах и прозе»  — альманах, издававшийся В. Одоевским и В. Кюхельбекером (ч. I–IV, М., 1824–1825). — значительное явление русской журналистики 20-х годов XIX в. Альманах собрал крупные литературные силы того времени: в нем, помимо издателей, печатались Е. А. Баратынский, П. А. Вяземский, А. С. Грибоедов. Денис Давыдов, Н. Ф. Павлов, А. С. Пушкин, С. Е. Раич, А. А. Шаховской. Кроме художественных произведений, в альманахе публиковались философские, эстетические, критические и научные статьи. О полемике вокруг альманаха см. в наст. статье Тынянова (глава 18).

3 В представлении о литературном процессе 20-х годов XIX в. Тынянов, отвергая традиционное понимание литературной борьбы этого времени как спор классиков и романтиков, опирался на дефиниции самого Кюхельбекера и его современников. «Я вот уже 12 лет служу в дружине славян под знаменем Шишкова, Катенина, Грибоедова, Шихматова — писал Кюхельбекер в 1833 г. («Русская старина», 1875, кн. IX. стр. 83). В литературном календаре на 1825 г., кроме приведенного Тыняновым рассуждения Кюхельбекера о германо-россах и славянах, есть еще его замечания о романтиках (Жуковский, Вяземский, Пушкин) и классиках (М. А. Дмитриев, А. И. Писарев, М. Т. Каченовский, А. Ф. Мерзляков), «равно образовавшихся в школе Карамзина». Таким образом, основные борющиеся силы, по Кюхельбекеру, — карамзинисты и «славяне», а классики и романтики — разделение внутри этих группировок (каждая имела «своих» романтиков и классиков). «Явная война» между классиками и романтиками «карамзинской школы» прекратилась, считает он, к середине 20-х годов, и на передний план выступила борьба карамзинистов и славян. Еще большее значение этой борьбе придавал Полевой («Московский телеграф», 1833, № 8, стр. 565–566): «От начала нынешнего столетия существовали у нас в литературе две главные партии или школы: карамзинистов и славянофилов… Мало-помалу место их заняли две новые, происшедшие от них, измененные временем партии». К новым славянофилам он относит Грибоедова, Жандра, Кюхельбекера, Катенина («младшие архаисты» по Тынянову). С выделением такой группировки был согласен и Катенин (см. его ответ Полевому в «Московском телеграфе», 1833, № 11). Из литературоведов на эту «оригинальную литературную фракцию» впервые обратил внимание Н. К. Пиксанов («Заметки о Катенине». В кн.: «Пушкин и его современники», вып. 12, СПб., 1909, стр. 67–69).

4 «Беседа любителей русского слова» была основана в 1811 г. А. С. Шишковым и Г. Р. Державиным. Кроме основателей туда входили С. А. Ширинский-Шихматов. А. С. Хвостов, Д. И. Хвостов, А. А. Шаховской, Д. П. Горчаков, Б. В. Голицын. И. С. Захаров и др. Общество распалось после смерти Державина в 1816 г. В архиве Тынянова сохранилась следующая заметка о «Беседе»: «Не следует, однако, всех архаистов сводить к “Беседе” и ее деятельности, а затем не следует забывать, что и круг “Беседы” не ограничивался Шишковым, а в него входили не только Державин, но и Крылов, “простонародные” басни которого печатались в “Чтениях в Беседе…” и широко пропагандировались; что кроме насаждения церковно-славянизмов “архаисты” призывали к изучению “простонародных” песен, видя в них один из источников литературного языка, к изучению летописей. Поэтому среди деятелей “Беседы” оказывались люди, привлеченные именно этими ее сторонами, как, например, И. М. Муравьев-Апостол, просвященный писатель старшего поколения, противник крепостного права, отец и воспитатель троих декабристов» (ЦГАЛИ).

5 По Шишкову единство языков вообще определялось этимологическими связями, единством «корней»; морфологические различия во внимание не брались.«Собственно пд именем языка, — писал Шишков, — разумеются корни слов и ветви, от них происшедшие. Когда оные в двух языков различны, тогда и языки различны между собою, но когда знаменования слов и ветвей оных находятся в самом языке, тогда оные всякому наречию общи». О лингвистических взглядах Шишкова и о борьбе приверженцев «старого» и «нового» слога см.: В. В. Виноградов. Язык Пушкина. Пушкин и история русского литературного языка. М.–Л., 1935; Г. О. Винокур. Русский язык. — В кн.: «Избранные работы по русскому языку». М., 1959; Б. В. Томашевский. Стилистика и стихосложение. Л., 1959; В. Д. Левин. Очерк стилистики русского литературного языка конца XVIII–начала XIX в. М., 1964.

6 Имеется в виду ломоносовская теория трех штилей, изложенная им в рассуждении «О пользе книг церковных в российском языке» (1757).

7 «Рассуждение о старом и новом слоге российского языка», Изд. 2-е. СПб., 1818, стр. 14.

8 К. Н. Батюшков. Сочинения. М.:Гослитиздат, 1955, стр. 380–388. Впервые в «Трудах Общества любителей российской словесности при Московском университете», ч. VI, 1816.

9 «Расхищенные шубы». Ирои-комическая поэма. Впервые — «Чтения в Беседе любителей русского слова», кн. 3, 1811; кн. 7, 1812; кн. 19, 1815 (Песнь первая–третья). Четвертая песнь была прочитана Шаховским в 1815 г. на заседании «Беседы» (не была опубликована).

10 «Чтение в Беседе…», 1812, кн. 6, стр. 32–54.

11 «Чтение в Беседе…», 1813, кн. 10, стр. 119–126.

12 Там же, кн. 13, стр. 56–72.

13 Анализ главного принципа оды как установки на произносимое слово дан Тыняновым в статье «Ода как ораторский жанр» («Архаисты и новаторы»). Установка по Тынянову — главный фактор (доминанта) произведения, функционально окрашивающий факторы подчиненные и, кроме того, отношение к ближайшему внелитературному ряду — бытовой речи. С этой точки зрения ода — жанр, ориентированный на ораторское произнесение; эта установка определила основные особенности построения и стилистики оды.

14 В «Предуведомлении» говорилось: «Громкое перед лицем многих слушателей чтение, приучая к смелости, обязывает прилагать попечение о ясном произношении, о чистом выговоре, о правильном ударении… от чего как язык, так и стихотворство, или вообще словесность много приобретают». — «Чтение в Беседе…», кн. 1, СПб., 1811, стр. III.

15 «Coup d’oeil sur l’histoire de la Langue Slave et sur la marche progressive ae la Civilisation et de la Littérature en Russie» (Atlas Elhnographique du Globe, ou Classification des Peuples Anciens et Modernes d’après leur langue. Partie historique et littéraire, Paris, 1826. Перевод Д. Кафтырева в «Сыне отечества», 1828, № 9–12).

16 «Московский телеграф», 1828, № 17 и 18. Бахтин ответил Полевому несколькими письмами: в «Сыне отечества» (1828, № 2, 6, 12) и «Атенее» (1828, № 12, 17).

17 «Урок кокеткам, или липецкие воды, комедия в пяти действиях в стихах, соч. князя А. А. Шаховского, СПб., 1815. Представлена в первый раз в Санктпетербурге на Малом театре 1815 года сентября 23 дня». Комедия высмеивала всю «новую литературу»; в поэте Фиалкине современники усмотрели карикатуру на Жуковского. Комедия вызвала многочисленные статьи, письма, эпиграммы.

18 «Арзамас»(1815–1818) — литературное общество, объединявшее карамзинистов в их борьбе с «Беседой любителей русского слова». Основные члены: Д. Н. Блудов, К. Н. Батюшков, П. А. Вяземский, Ф. Ф. Вигель, Д. В. Дашков, В. А. Жуковский, С. П. Жихарев, А. С. Пушкин, В. Л. Пушкин, А. И. Тургенев.

19 «O вольном переводе Бюргеровой баллады “Ленора”». «Сын отечества», 1816, № 27, стр. 13.

20 Там же, стр. 7.

21 «О разборе вольного перевода Бюргеровой баллады “Ленора”». «Сын отечества», 1816, № 30, стр. 150–160.

22 Кроме опубликованных, ср. пародии поэтов различных направлений 1820–1830 гг., которые не были напечатаны в момент написания: А. Дельвиг. До рассвета поднявшись, извозчика взял (между 1822 и 1824 г.; впервые: Я. Грот. Пушкинский лицей. СПб., 1911); А. Пушкин. Послушай, дедушка, мне каждый раз… (1818 г., впервые: «Москвитянин», 1853, № 10); А. Е. Измайлов. Русская баллада (около 1825 г., впервые: «Русский архив», 1871, № 9, с неверным указанием на авторство Дельвига. Авторство Измайлова было установлено Б. В. Томашевским: А. А. Дельвиг. Полное собрание стихотворений, под ред. Б. В. Томашевского. Л., 1934); А. Е. Измайлов. Еще пародия (1824; впервые: «Русская стихотворная пародия», Л., «Библиотека поэта», 1960); К. А. Бахтурин. Барон Брамбеус (1830-е годы; впервые: Н. В. Гербель. Русские поэты в биографиях и образцах. СПб., 1873); М. Ю. Лермонтов. Старый рыцарь (1833–1834 гг.; впервые: «Библиографические записки», 1861, т. III, № 1).

23 Остафьевский архив кн. Вяземских, т. I. СПб., 1899, стр. 129.

24 См. письма А. И. Тургенева к П. А. Вяземскому от 18 сентября 1818 г. и ответ Вяземского от 28 сентября 1818 г. Остафьевский архив, т. I, стр. 122, 125.

25 Из письма к П. А. Вяземскому от 2 января 1822 г.

26 Из письма к Н. И. Гнедичу от 27 сентября 1822 г.

27 Более точная дата — 20-е числа апреля (не позднее 24) 1825 г.

28 Ж. К. — псевдоним Н. И. Греча.

29 Имеется в виду статья «Взгляд на текущую словесность» в февральской книжке «Невского зрителя», 1820 г. «Г. Катенин имеет истинный талант… — писал в ней Кюхельбекер. — Как жаль, что в сочинениях его не достает вкуса». Здесь Кюхельбекер еще упрекает Катенина в «шаткости и пестроте слога» и выписывает как «безвкусные» просторечные выражения из его стихов (стр. 107–113). Об эволюции Кюхельбекера см. главу 16 и комментарии к ней.

30 В статье «Сочинения и переводы в стихах Павла Катенина» (1833).

31 Проблеме прозаизации стихотворного языка, осуществленной Н. А. Некрасовым, Тынянов посвятил специальную статью «Стиховые формы Некрасова» («Архаисты и новаторы»).

32 О разных типах пародий см. Тынянов «Достоевский и Гоголь. К теории пародии» («Архаисты и новаторы»).

33 В статье в Атласе Бальби Бахтин писал о Катенине: «Его справедливо упрекают в небрежности о своем стихосложении». (Цит. по переводу Д. Кафтырева в «Сыне отечества», 1828, № 12, стр. 364; ср. «Письма П. А. Катенина к Н. И. Бахтину», СПб., 1911, стр. 131).

33a «Московский телеграф», 1833, № 8, стр. 562–563.

34 Библиографию этой полемики см. на стр. 49 (подстрочные примеч.) и далее.

35 «Сын отечества», 1822, № 13, стр. 252–253.

36 Там же, № 14, стр. 304–305.

37 «Сын отечества», 1822, № 16, стр. 73.

38 Там же, стр. 75.

39 «Об итальянском стихосложении». «Галатея», 1830, № 17, стр. 20–31. Подпись под статьей: «стр. —».

40 Из XII строфы «Домика в Коломне», не включенной Пушкиным в окончательную редакцию поэмы.

41 Письмо к издателю С. О. «Сын отечества», 1822, № 16, стр. 70.

42 Ответ г. Сомову. «Сын отечества», 1822, № 17, стр. 124–125.

43 Н. Бахтин: «В “Пире Иоанна Безземельного” русская публика в первый раз услышала на театре пятистопные стихи, вошедшие с некоторого времени у нас в большую моду. Стихи в сем прологе… всегда с цезурою после двух первых стоп».

44 См. сноску l к Гл. 15.

45 «Опыт краткой истории русской литературы». СПб., 1822.

46 Письмо к издателю «Сына отечества». «Сын отечества», 1822, № 13, стр. 251.

47 Письмо к издателю «Сына отечества». «Сын отечества», 1822, № 18, стр. 116–177.

48 А. Бестужев. Замечания на критику, помещенную в 13-м номере «Сына отечества» касательно «Опыта краткой истории русской литературы». «Сын отечества», 1822, № 20, стр. 265.

49 Ответ па ответ. «Сын отечества», 1822, № 18, стр. 175–176.

50 Список с письма М. И. к г. Издателю «Сына отечества» от 28 марта 1822 г. «Вестник Европы», 1822, № 13–14, стр. 36–37. Приведенные Бахтиным стихи — из пародии К. Н. Батюшкова «Певец в Беседе любителей русского слова» (1813).

51 В статье «О жизни и сочинениях В. А. Озерова» (1817). Полное собрание сочинений князя П. А. Вяземского, т. I. СПб., 1878, стр. 29–31.

52–53 В письме к Н. И. Бахтину от 9 января 1828 г. «Письма П. А. Катенина к H. И. Бахтину», стр. 105.

54 «Вестник Европы».

55 Из письма Н. И. Бахтину от 10 1823 г. «Письма П. А. Катенина к Н. И. Бахтину», стр. 42.

56 Взгляд на литературный процесс начала XIX в. как на борьбу классицизма с романтизмом, беря начало в критике 30–40-х годов (по словам Белинского, «классицизм и романтизм — вот два слова, на кои были написаны книги, рассуждения, журнальные статьи… за кои мы дрались насмерть». В. Г. Белинский. Полн. собр. соч., т. I. M., 1953, стр. 67) и сохранившись до конца XIX в., удержался в литературоведении до настоящего времени.

57 В последующие годы к Катенину продолжали подходить «с ключом романтизма и классицизма», что вызывало прежние противоречивые оценки. Так, А. Н. Соколов причисляет Катенина к «прогрессивно-романтическому направлению» («От романтизма к реализму», изд. МГУ, 1957, стр. 37); Н. В. Королева, напротив, говорит о «тесной связи» его с классицизмом (Кюхельбекер, 1, 41); В. Н. Орлов называет его то одним из первых романтиков, то последовательным классиком (в драматургии) («Пути и судьбы». Литературные очерки. М.-Л., 1963); «Катенин свободно обращается к французскому классицизму… и к… суровому неоклассицизму, — пишет Л. Я. Гинзбург. — Гомер и Расин, Державин и Бюргер — эти сочетания вмещает поэзия Катенина…» (Сб. «О русском реализме XIX века и вопросах народности литературы». М.-Л., 1960, стр. 69). Любопытна точка зрения самого Катенина по этому вопросу: «С некоторого времени в обычай вошло делить поэзию надвое, на классическую и романтическую, разделение совершенно вздорное, ни на каком ясном различии не основанное. Спорят, не понимая ни себя, ни друг друга» («Литературная газета», 1830, № 4, стр. 30). Характерно, что в подобное деление совершенно не укладывается и Кюхельбекер; при таком подходе к нему вопрос о его литературной принадлежности обычно решается компромиссно — как своеобразное сосуществование в его творчестве классицизма и романтизма (В. Г. Базанов, Б. С. Мейлах, Л. Я. Гинзбург, А. Архипова).

58 Члены «Общества любомудрия» (1823–1825?) московского литературного кружка, во главе которого стояли В. Ф. Одоевский и Д. В. Веневитинов. Его основными участниками были И. В. Киреевский, А. И. Кошелев, H. M. Рожалин. В центре их штудий была немецкая идеалистическая философия Канта, Фихте, Шеллинга и теории немецкого романтизма. К Обществу примыкали члены московского кружка С. Е. Раича — А. Н. Муравьев, В. И. Оболенский, А. И. Писарев, С. П. Шевырев, Д. П. Ознобишин, Ф. И. Тютчев и др.

59 А. С. Пушкин. Сочинения и переводы в стихах Павла Катенина.

60 «Мнемозина». 1824, ч. 2, стр. 41.

61 «Размышления и разборы». «Литературная газета», 1830, № 21, стр. 168.

62 Из письма к А. А. Бестужеву от 30 ноября 1825 г.

63 Статьи Бахтина в Атласе Бальби 1826 г.; четыре письма — в «Сыне отечества» (1828, № 2, 6) и «Атенее» (1828, № 12, 17): предисловие к «Сочинениям и переводам Павла Катенина» (1832).

64 Из письма от 27 марта 1816 г., Царское Село.

65 О других возможных источниках эпиграммы. См. «Поэтика», вып. I. Л., 1926, стр. 105–106; «Поэтика», вып. V. Л., 1929, стр. 66–71.

66 «Дневник», 28 ноября 1815 г.

67Там же, 17 декабря.

68 П. В. Анненков. Материалы для биографии Пушкина. Сочинения Пушкина, т. I. СПб., 1855, стр. 55. Анненков использовал здесь анекдот, рассказанный самим П. А. Катениным в воспоминаниях о Пушкине, написанных в 1852 г. (Опубликованы: ЛН, т. 16–18, 1934, стр. 635–643).

69 «Ни одна из поэм не стоила Пушкину стольких усилий, как та, которою он начинал свое поприще…» (П. Анненков. А. С. Пушкин в Александровскую эпоху. 1799–1826. СПб., 1874, стр. 135).

70 Из письма к П. А. Вяземскому от 20 октября 1820 г. «Письма И. И. Дмитриева к кн. П. А. Вяземскому». СПб., 1898, стр. 25.

71 «Разбор поэмы: Руслан и Людмила, сочинение Александра Пушкина». «Сын отечества», 1820, № 34–37.

72 См. прим. 70.

73 С «Энеидой» И. И. Дмитриев сравнил поэму Пушкина в недошедшем до нас письме к Н. М. Карамзину. «Письма Н. М. Карамзина к И. И. Дмитриеву». СПб., 1866, стр. 290.

74 Там же.

75 А. Г. Глаголева, автора статьи «Еще критика (Письмо к редактору)». «Вестник Европы», 1820, № 11, стр. 213–220.

76 «Письмо к сочинителю критики на поэму «Руслан и Людмила». «Сын отечества», 1820, № XXXVIII, подпись NN. В письме к брату от 27 июля 1821 г. Пушкин писал: «Что делает Катенин? Он ли задавал вопросы Воейкову в С. О. прошлого года?» Автором письма был Д. П. Зыков, близкий приятель Катенина. (См. «Воспоминания П. А. Катенина о Пушкине», ЛН, т. 16–18, 1934, стр. 636–637). Письмо почти полностью перепечатано Пушкиным в предисловии ко второму изданию «Руслана и Людмилы» (1828).

77 Из письма от 19 июля 1822 г.

78 Из статьи «О поэтическом слоге», 1828 г.

79 «Сын отечества», 1828, № 12, стр. 367.

80 «Дневник В. К. Кюхельбекера» Л., «Прибой», 1929, стр. 289.

81 См. прим. 7–8 к статье «Безыменная любовь».

82 Кроме известной эпиграммы «В его “Истории” изящность, простота…» Пушкину приписывается эпиграмма: «Послушайте, я сказку вам начну…» Датировка эпиграмм не установлена. (См. об этом: Б. В. Томашевский. Эпиграммы Пушкина на Карамзина. «Пушкин. Исследования и материалы», т. I. М.-Л., 1956, стр. 208–215.)

83 Оба отзыва принадлежат И. И. Дмитриеву.

84 Из письма к Н. И. Гнедичу от 27 июня 1822 г.

85 Из письма к П. А. Вяземскому от 8 марта 1824 г.

86 Из письма к В. А. Жуковскому, 20-е числа апреля 1825 г.

87 Конец мая – начало июня 1825 г.

88 В письме П. А. Вяземскому от 6 февраля 1823 г.

89 Письмо к П. А. Вяземскому, написанное в начале апреля 1824 г.

90 «Сын отечества», № 18, 3 мая 1824 г.

91 Из письма от сентября 1825 г.

92 Из письма от 14 марта 1826 г. Пушкин, 13, 269.

93 Приведенная Тыняновым цитата — из неоконченного «Письма к издателю “Московского вестника”», писанного Пушкиным по поводу статьи С. П. Шевырева «Обозрение русской словесности за 1827 г.», напечатанной в этом журнале (1828, № 1).

94 Из незаконченной статьи Пушкина1825 г. «О поэзии классической и романтической».

95 Полемика между М. А. Дмитриевым, напечатавшим о «Разговоре» в «Вестнике Европы», 1824, № 5 анонимную статью, и Пушкиным, ответившим на нее «Письмом к издателю “Сына отечества”» (см. примеч. 90).

96 О тыняновском понимании литературного факта см. в его статье «Литературный факт» («Архаисты и новаторы»); о салоне как литературном факте — в статье «О литературной эволюции» (там же). Ср. предисловие Б. Эйхенбаума к кн. М. Аронсона и С. Рейсера «Литературные кружки и салоны». Л., 1929, и статью М. Аронсона в этой же книге.

97 Из письма к П. А. Вяземскому от 8 марта 1824 г.

98 Из письма от начала марта 1826 г.

99 «Отрывки из писем, мысли и замечания» (1828).

100 Из неоконченной статьи Пушкина о втором томе «Истории русского народа» Н. А. Полевого (1830).

101 «Отрывки из писем, мысли и замечания» (1828).

102 «Сын отечества», 1816, № 27, стр. 11.

103 Там же, № 30, стр. 151.

104 Из письма к П. А. Вяземскому от 1–8 декабря 1823 г.

105 В письме к А. А. Бестужеву от 13 июня 1823 г. Пушкин писал по поводу «Братьев-разбойников»: «Если отечественные звуки: харчевня, кнут, острог — не испугают нежных ушей читательниц “Полярной звезды”, то напечатай».

106 Об этом Пушкин говорит в писанном по-французски наброске предисловия к «Борису Годунову», датированном 30 января 1829 г.

107 В письме к Л. С. Пушкину и П. А. Плетневу от 15 марта 1825 г.

108 «Письмо к графине С. И. С.». «Северные цветы на 1825 год».

109 В письме к Бахтину от 28 ноября 1827 г. «Письма П. А. Катенина к Н. И. Бахтину», стр. 100.

110 «О поэтическом слоге» (1828).

111 Из рецензии Пушкина на «Сочинения и переводы в стихах Павла Катенина» (1833).

112 «Сочинения и переводы в стихах Павла Катенина». СПб., 1832, стр. VII.

113 Из письма к А. А. Бестужеву (конец мая – начало июня 1825 г.).

114 Из письма к А. А. Дельвигу (начало июня 1825 г.).

115 Там же.

116 В современных изданиях называется «Путешествие из Москвы в Петербург».

117 Пушкин писал П. А. Катенину в феврале 1826 г.: «Многие (в том числе и я) много тебе обязаны: ты отучил меня от односторонности в литературных мнениях, а односторонность есть пагуба мысли».

118 Из письма к П. А. Вяземскому от 7 июня 1824 г.

119 Из письма к П. А. Вяземскому около 20 апреля 1820 г.

120 Из черновой редакции письма к П. А. Вяземскому около 20 апреля 1820 г. (Пушкин, 13, 266).

121 Из письма к Плетневу от 7 января 1831 г.

122 «Для журнала — он находка». Из письма Вяземскому от 27 мая 1826 г.

123 Из письма к Пушкину от 28 августа – 6 сентября 1825 г. П. А. Вяземский. Стихотворения. Л., 1958, стр. 451.

124 Из письма от 27 марта 1828 г. (Пушкин, 14, 8).

125 «Письма П. А. Катенина к Н. И. Бахтину», стр. 114–115.

126 Там же, стр. 125.

127 Там же, стр. 128.

128 Там же, стр. 130.

129 Там же, стр. 135.

130 Катенин писал об этом Бахтину: «На просьбу его <Каратыгина. — А. Ч.> о стихах моих к Пушкину отвечаю, чтоб он взял их у Вас и, коли хочет, списал». Там же, стр. 138.

131 Анненков. Материалы, стр. 288.

132 Из письма от 26 января 1853 г. «Наша старина», 1914, кн. 9–10, стр. 848.

133 Я. Грот. Пушкин, его лицейские товарищи и наставники. Изд. 2-е. СПб., 1899, стр. 225.

134 Из письма к Н. В. Путяте, февраль 1825 г. Е. А. Баратынский. Полн. собр. соч. в двух томах, т. 2. СПб., изд. М. К. Ремезовой, 1894, стр. 301.

135 И. В. Киреевский. Обозрение русской словесности за 1829 г. Полн. собр. соч. в двух томах, т. II. М., 1911, стр. 26.

136 Пушкин. 12, 300.

137 Ошибка. Об этом Кюхельбекер писал в 1824 г. 1824, ч. II, стр. 43. Ср. в статье Кюхельбекера «Разбор “Славянской грамматики” г. Пекинского и “Истории древней” г. Арсеньева». «Благонамеренный», 1825, № 37–38, стр. 338–339.

138 «Дневник Кюхельбекера», 27 марта 1840 г. «Русская старина», 1891, кн. 10, стр. 71–72.

139 «Дневник Кюхельбекера», 4 сентября 1832 г. «Русская старина», 1875, кн. VII, стр. 529.

140 «Дневник Кюхельбекера», 6 июля 1833 г. «Русская старина», 1883, кн. VII, стр. 110.

141 Об этом говорит Кюхельбекер в предисловии к отдельному изданию I–II частей «Ижорского» (1835 г.).

142 9 декабря 1830 г. Пушкин писал П. А. Плетневу: «Написал я прозою 5 повестей, от которых Баратынский ржет и бьется».

143 «Русская старина», 1883, кн. VII, с 106.

144 «Дневник Кюхельбекера», 26 марта 1835 г. «Русская старина», 1884, кн. II, стр. 358.

145 «Дневник Кюхельбекера», 8 мая 1840 г. «Русская старина», 1891, кн. X, стр. 73.

146 «Дневник Кюхельбекера», 5 марта 1840 г. Там же, стр. 87.

147 «Дневник Кюхельбекера», 6 марта 1844 г. Там же, стр. 99–100.

148 «Дневник Кюхельбекера», 5 июля 1832 г. «Русская старина», 1875, кн. 8, стр. 52; «Русская старина», 1891, кн. 10, стр. 73.

149 «Дневник Кюхельбекера», 30 июля 1832 г. «Русская старина», 1875, кн. VIII, стр. 524.

150 «Дневник Кюхельбекера», 18 июля 1833 г. «Русская старина», 1883, кн. 7, стр. 112.

151 В «Дневнике Кюхельбекера» от 10 ноября 1833 г. разбирается «Майское гуляние в Екатерингофе» Хвостова.

152 «У нас отличные два стихотворца, — записывает Кюхельбекер в “Дневнике” 22 января 1832 г. — Шихматов и Пушкин» («Русская старина», 1875, т. 13, стр. 499). «Перечел 5 песнь “Петра Великого” Шихматова: эта песнь у него из слабых, но и в ней множество бесподобных стихов» (29 июля 1833 г. — «Русскя старина», 1883, кн. 7, стр. 113). Ср. в статье Кюхельбекера 1824 г.: «поэт, заслуживающий занять одно из первых мест на Русском Парнасе» («Мнемозина», 1824, ч. II, стр. 29). См. ссылку Катенина на этот отзыв («Письма П. А. Катенина к Н. И. Бахтину», стр. 74).

153 Выражение Кюхельбекера («Дневник…». 1833, 17 января). Известная солидарность с карамзинистами отразилась не только в статьях Кюхельбекера 1817–1820 гг., но даже еще в его парижской лекции (июль 1821 г.; опубл.: ЛН, т. 59, кн. I. М., 1954, стр. 366–380) — в противопоставлении ломоносовских форм «новому слогу», отделении русского языка от церковнославянского и т. п. Впрочем, и позднее (правда, в дневнике, а не в журнальной полемике) он отдавал должное Карамзину: «Должно признаться, что прозою у нас никто лучше его не пишет и не писал» (19 августа 1883 г. — «Русская старина», 1883 г., кн. 7, стр. 119).

154 Формально о своем переходе в противоположный лагерь Кюхельбекер собирался объявить в 1824 г. в «Литературном календаре» (оставшемся неопубликованным). Он писал: «Мнемозина, I часть. Кюхельбекер передается славянофилам» («Литературные портфели». Пг., 1923, стр. 74).

155 «Литературные листки», 184, № 21–22. См. выдержки из этой статьи в Гл. 19 наст. работы.

156 В черновом конспекте замечаний на статьи Кюхельбекера (1825).

157 Из письма к А. А. Бестужеву от 30 ноября 1825 г.

158 1824, № 14, стр. 22–28. Подпись: В. Статья — типичный пример «стилистической» критики начала века, она, в основном, представляет собой выписки из Кюхельбекера по рубрикам: «Странности слов и выражений», «Несоблюдение правил грамматики и синтаксиса» и т. п.

159 1824, № 15, подпись I. В полемику вступили также «Дамский журнал», «Литературные прибавления к “Русскому инвалиду”», «Северный архив», «Северная пчела».

160 «Мнемозина», 1824, ч. III, стр. 160.

161 Е. А. Баратынский. Полн. собр. соч. в двух томах, т. 2. СПб., изд. М. К. Ремезовой, 1894, стр. 288, без даты; по времени выхода III части «Мнемозины» можно датировать не ранее ноября 1824 г.

162 Из письма от 12 февраля 1825 г. К. Ф. Рылеев. Полн. собр. соч. М.-Л., 1934, стр. 483.

163 Из письма от 26 июля 1824 г. Остафьевский архив, т. III, стр. 62.

164 Сейчас этот черновой набросок носит название «О прозе».

165 «Мнемозина», 1824, ч. II, стр. 32.

166 Имеется в виду подробный черновой конспект замечаний Пушкина на обе статьи Кюхельбекера во II и III частях «Мнемозины» (1824).

167 «Сын отечества», 1825, № 22, стр. 145–154.

168 Из письма к Л. С. Пушкину от 14 марта 1825 г.

169 О возможной принадлежности этого стихотворения Пушкину см. Д. Благой. Неизвестный экспромт Пушкина. «Временник Пушкинской комиссии», вып. 2. М.-Л., 1936, стр. 425.

170 Из предисловия к «Смерти Байрона». Кюхельбекер, I, 200.

171 В последней редакции «Богдана Хмельницкого» эта строка была Рылеевым исправлена, возможно, под влиянием критики Пушкина на «Куда украдкой проникал» (см. К. Ф. Рылеев. Полн. собр. стихотворений. Ред. и прим. Ю. Г. Оксмана. Л., 1934, стр. 425).

172 Цитата дается по изданию: А. С. Пушкин. Собр. соч. в десяти томах, т. 6. М., Гослитиздат, 1962, стр. 269, где впервые дан правильный текст.

173 Заметка датируется 1836 годом. Ср. текст: Пушкин. 12, 93, 377.

174 Точная дата — 13 мая 1823 г.


* Ю. Н. Тынянов. Пушкин и его современники. М., 1968. С. 23–121.

** Принципы републикации текста, повлекшие за собой некоторое изменение системы сносок, приведены здесь.


Дата публикации на Ruthenia 13.10.2004.

personalia | ruthenia – 10 | сетевые ресурсы | жж-сообщество | независимые проекты на "рутении" | добрые люди | ruthenia в facebook
о проекте | анонсы | хроника | архив | публикации | антология пушкинистики | lotmaniania tartuensia | з. г. минц

© 1999 - 2013 RUTHENIA

- Designed by -
Web-Мастерская – студия веб-дизайна