начальная personalia портфель архив ресурсы

[ предыдущая статья ] [ к содержанию ] [ следующая статья ]


Григорий Хасин

Silentium!: Голос и Бытие

Silentium!

Молчи, скрывайся и таи
И чувства и мечты свои -
Пускай в душевной глубине
Встают и заходят оне
Безмолвно, как звезды в ночи, -
Любуйся ими - и молчи.
Как сердцу высказать себя?
Другому как понять тебя?
Поймет ли он, чем ты живешь?
Мысль изреченная есть ложь.
Врывая, возмутишь ключи, -
Питайся ими - и молчи.
Лишь жить в себе самом умей -
Есть целый мир в душе твоей
Таинственно-волшебных дум;
Их оглушит наружный шум,
Дневные разгонят лучи, -
Внимай их пенью и молчи!..

Ключевая фраза этого классического стиха - Мысль изреченная есть ложь - обычно читается как утверждение о неадекватности языка. Язык неспособен выразить внутренние состояния человека; слова по своей природе не могут отразить уникальный доязыковой ландшафт; любой знаковый акт упускает субъективную истину. В такой интерпретации стихотворение обращается к самой ранней стадии к речи – к моменту, когда слова еще не произнесены, и человек в одиночестве размышляет об их выразительных возможностях. Имея непосредственный доступ к своему внутреннему миру, субъект способен заключить о несоответствии между чувством и словом. Переживание этого несоответствия предвосхищает саму речь, ибо бессилие языка возможно осознать еще до всякого высказывания. Этот немое и болезненное переживание связано с самим истоком речи и имеет место на уровне индивидуального самосознания.

            Легко показать, что в такое прочтение ошибочно. На самом деле Silentium! обращается к гораздо более позднему этапу речевого процесса - приему сообщений. Говорящий в стихотворении не одинок. Рядом с ним находится Другой, чье присутствие ощутимо с самого начала. Уже первая строка предполагает наличие внешнего наблюдателя, от которого необходимо ‘скрываться’ и ‘таить’. Вторая строфа вводит этого наблюдателя непосредственно (Другому как понять тебя?) и противопоставляет его герою в рамках одного предложения: Поймет ли он чем ты живешь? И немедленно вслед за ним следует главное утверждение стиха - Мысль изреченная есть ложь. Это двустишие и его точная рифма недвусмысленно указывают на связь между фигурой Другого и ложностью речи.

            Внимание на адресате речи изменяет всю перспективу стихотворения. В контексте присутствия Другого источником неистинности оказывается не разрыв между переживанием и словом, но катастрофа в точке приема.  Изреченная мысль становится ложной в результате в результате ложного понимания.

            Такая идея предполагает вполне определенный тип связи личности и речи. Для того чтобы указать на акт понимания, как на причину ложности слова, необходимо неявно признать, что перед тем, как достичь Другого, речь все еще истинна, то есть, что говорящий субъект способен выразить себя в языке полностью и до конца. Это можно легко доказать от противного. Представим себе изначально ложную речь. Такая речь возможна, если личность понимается 'геологически' – ядро невыразимой субъективной истины, покрытое корой неадекватного языка. Но подобная структура личности сделала бы ситуацию, описываемую в стихотворении невозможной. ‘Геологические’ индивидуумы, легко видеть, способны касаться друг друга лишь своими ложными, омертвелыми поверхностями. Онтологический зазор между ними не может быть в этом случае ни причиной, ни источником лжи, ибо неистинность в такой схеме возникает не в момент контакта, но гораздо раньше, внутри каждого участника, в зоне, где внутренняя правда превращается в фальшивую речь.

            Итак, если стандартные интерпретации стиха говорят об абсолютно невыразимом субъекте, то наш анализ приводит к выводу, что Silentium! представляет нам абсолютно выразимого субъекта. Какова должна быть природа языка и его отношение к личности, для того чтобы это было возможно? Две строки из последней строфы - Их оглушит наружный шум,/ Дневные разгонят лучи - намекают на возможный ответ. Они показывают опасность абсолютной выразимости, предупреждая, что как только субъект начинает говорить, его внутренняя вселенная оказывается открыта вовне. Тютчев считает, что язык обнажает уязвимую личную истину для непонимающего и разрушительного воздействия мира.

            В этом есть парадокс: слова оказываются настолько близки, настолько преданы субъекту, что предают его. В такой ситуации Личность и Слово не могут быть связаны, как истинное бытие и его вербальное представление. Если слова функционируют просто в качестве акустических ярлыков внутренних состояний, то они достаточно далеки от этих состояний и безопасны. Более того, сами  эти ярлыки предохраняют внутренний мир, скрывая его под своей поверхностью. Для  того же чтобы, перенести субъективную истину за пределы сознания и аккуратно и достоверно предать говорящего, речь должна быть связана с субъектом не просто как его фасад, но как равноправный аспект его бытия. В стихотворении, таким образом, подразумевается, что речь есть прежде всего остального экзистенциальный факт. Когда я говорю - в акте речи - я есмь: таково Cogito стиха. Различие же между словом и собственно личностью зависит не от фальшивой сущности словесного выражения, но от присутствия Другого. Речь выделяется в особый режим в качестве бытия-для-другого, отличаясь от бытия-для-себя, но оставаясь при этом частью бытия.

            Каким же образом речь такой природы может стать ложью? Ведь в качестве бытия речь не обладает структурой пропозиции, к которой единственно и применимы понятия истинности и ложности. Ответ в следующем: экзистенциальный факт становится ложным в тот момент, когда Другой пытается понять его – то есть, когда вместо принятия речи, как акта бытия, Другой начинает рассматривать его, как сообщение. Интерпретация расщепляет единство бытия-в-речи: речь все еще порождается субъектом, но смысл ее теперь прикрепляется к ней извне. Слова отделяются от мыслей в момент приема. Природа случайной связи между означающим и означаемым - внутренний провал знака - согласно логике стихотворения есть результате более фундаментального онтологического провала между индивидуумами.

            Это, однако, лишь завязка стиха. Начинаясь с трех императивов первой строки и набирая ход, Silentium! освещает все более отчетливо свою основную идею, и, достигнув, наконец, максимальной ясности и утвердительной силы на фразе Мысль изреченная есть ложь, внезапно порождает фразу Взрывая, возмутишь ключи. В этом месте происходит полная остановка. Переход интуитивно ощущается как необходимый и содержащий самую глубокую мысль всего рассуждения – и при этом совершенно неочевидный. Ясно, что именно там,  в пространстве, разделяющем эти две фразы, и скрывается загадочная связь между молчанием и тишиной, о которой идет речь в стихе. Необходимо проникнуть в это пространство и выяснить эту связь.

            Прежде всего заметим, что вся первая часть Silentium! рассматривает проблему бытия-для-другого в отношении к Другому. Непрерывное рассуждение первых двух строф, завершаемое выводом о ложности речи, показывает, как бытие-для-другого теряет истинность в момент, когда оно достигает адресата. Далее же перспектива внезапно меняется. Строка Взрывая, возмутишь ключи рассматривает результаты речи в отношении к самому говорящему. Утверждается, что речь заражает свой источник.

            Природа этой новой опасности поначалу неясна. Простейшая возможность ее объяснения (о ней упоминалось выше) заключается в том, что речь открывает внутреннюю сферу для разрушительного вмешательства извне. Однако, это объяснение не кажется до конца правдоподобным, ибо стихотворение говорит о вредоносном воздействии речи на говорящего еще до упоминания опасностей внешнего мира.

            В чем же точный смысл предупреждения Взрывая, возмутишь ключи? Природа описываемого процесса, как указывает глагол ‘возмутить’, связана с прозрачностью (заметим, что глагол этот означает одновременно и турбулентность, то есть возмущение, и мутность, оптическую непроницаемость). В стихе предполагается, что молчащий субъект полностью прозрачен для себя. Его среда ни возмущена, ни замутнена. Он может наблюдать за собой и даже восхищаться собой. Утверждается также, что речь делает все это невозможным. Как только субъект начинает говорить, он теряет способность схватывать себя в усилии самонаблюдения, к которому стихотворение так настойчиво призывает в императивах, завершающих каждую строфу. Говорящий субъект не может ни видеть, ни слышать себя, не может питаться собой. Часть его бытия отчуждена. Он теряет доступ к единственному кормящему источнику - себе самому. Не случайно сразу после предупредительной фразы Взрывая, возмутишь ключи, стихотворение призывает субъекта молча питаться своими внутренними состояниями.

            Итак, в результате речевого акта говорящий перестает быть полностью доступным для себя самого - иными словами, в нем образуется зона бессознательного. Каков именно механизм, соединяющий язык и потерю самопрозрачности? Речь как таковая, даже если мы примем в расчет энергию ее смысловой и психологической вибрации, вряд ли  в состоянии вызвать значительную турбулентность в центре субъекта. Одинокий человек, потрясенный звуками своего голоса не имеет отношения к тому, о чем говорится в стихе. Дело снова в том, что говорящий не один, что речь имеет место в присутствии Другого. Потенциальная опасность связана с не самой природой говорения и выговаривания, но с неким дополнительным элементом, заключенным в предлоге ‘для’, который входит в понятие бытие-для-другого. Проблема возникает тогда, когда речь оказывается предназначена для Другого, намеренна.

            На этом этапе необходимо прояснить две вещи: природу Другого и природу намеренности.

            В том, что касается Другого, Silentium! делает единственное, но крайне сильное предположение, а именно, что различие между индивидуумами абсолютно. Стихотворение утверждает, что Другой радикально неспособен понять говорящего. Если бы при этом Другой не был абсолютно иным, если бы существовало некое, пусть сколь угодно малое общее пространство, то коммуникация была бы возможна. Такая возможность решительно отметается. Даже агрессия или соблазн, более косвенные виды контакта, не упомянуты. Никакая эмоция или сила, ни влечение, ни отталкивание, не рассматриваются как возможные способы интеграции Другого в бытие субъекта.

            Обратимся теперь к намеренности. Вообразим на минуту, что субъект находится в присутствии Другого, не зная об этом. Блаженно не сознавая чужого взгляда, субъект со своей точки зрения целиком состоит из спонтанного бытия-для-себя. Этот мысленный эксперимент по контрасту делает лучше понятным, что же происходит в стихе на самом деле: Silentium! без сомнения описывает ситуацию, когда субъект знает о присутствии Другого. Знание о Другом, согласно идеям стиха, глубоко затрагивает бытие. Равномерная самопрозрачность бытия-для-себя претерпевает решительную метаморфозу под взглядом извне. Как только некоторые из аспектов субъективной сферы становятся намеренны, нарушается единство личности, возникает внутренний разрыв.

            Понятие намеренности играет центральную роль в отношение между для-себя и для-другого. Вот некоторые из вопросов, составляющих знаменитую проблему искренности: как глубоко осознание чужого взгляда затрагивает бытие? остается ли в нем незатронутая часть, ядро чистого бытия-для-себя? если да, то всегда ли то, что обращено к Другому, согласуется с этим ядром? каковы критерии такого согласия? где кончается искренность и начинается поза? каково истинное «Я», и познаваемо ли оно? Стержень проблемы очевидно связан с понятием намеренности (интенции). Оппозиция для-себя//для-другого есть лишь частный случай более базовой и сложной оппозиции между намеренным и ненамеренным, вольным и невольным. Silentium! касается базовых проблем аутентичности и языка.

            В свете всего вышесказанного проясняется, наконец, связь между Мысль изреченная есть ложь и Взрывая, возмутишь ключи. В промежутке между этими двумя строками происходит следующее: от ситуации, когда субъект был зоной чистой истины, а ложь, подобно искре, возникала в точке  контакта его слов с их адресатом, стихотворение переходит к более опасному варианту, когда сама личность говорящего, его индивидуальное бытие ставится под сомнение. Сделав вывод о ложности изреченной мысли Silentium! внезапно ускоряет ход рассуждения и в промежутке между строками задает неуловимо быструю серию немых вопросов: а что если даже перед изречением мысль уже ложна? где находится личная истина? что происходит, когда субъект осознанно пытается донести ее до окружающих?

            Ответ, который стихотворение дает на эти вопросы, весьма угрюм: субъект не может сохранить цельность, осознав присутствие Другого. Пытаясь преодолеть непонимание и донести до окружающих личную истину, он лишь отравляет и возмущает свой внутренний мир. И действительно, если сущностью Другого является абсолютная чужеродность, отношение к нему субъекта исчерпывается негативностью. Конечной формой такой негативности является небытие, и в последней строфе Silentium! указывает именно на него, говоря о полной потере себя под воздействием мира: Их оглушит наружный шум,/ Дневные разгонят лучи.

            Положение субъекта в тютчевском стихе крайне ненадежно, неравновесно. Снаружи интерпретация Другого обращает его в ложь; изнутри, сознание присутствия Другого подрывает его цельность. Он обречен существовать в невозможном пространстве между внешней ложью и внутренней фальшью. Когда он находится абсолютной естественен, его ложно понимают, пытаясь быть правильно понятым, он теряет аутентичность.

Совершенно логично стихотворение предлагает единственно возможный выход из такой ловушки: тотальную изоляцию. И не просто увеличение физической дистанции, но полное подавление всего направленного вовне, ликвидацию бытия-для-другого, удаление в наглухо замкнутую внутреннюю область.

            Бегство, без сомнения, но очень своеобразной природы. Бежать непосредственно нельзя, ибо от сознания Другого простым перемещением или усилием воли отделаться невозможно. Целью субъекта в стихе является не столько спрятаться от Другого, сколько спрятать Другого от себя.

            Такого рода задача требует специальных методов решения. Silentium! предлагает субъекту бежать не к пустнынным границам мира, но внутрь, назад, к своему собственному центру. Ускользнуть от Другого, говорит Тютчев, возможно лишь погрузившись до конца в свои глубины, затонув в себе. 

            Оригинальность этого решения заключается в особой реорганизации пространства, при которой все бытие, излучаемое субъектом вовне, перенаправляется назад к своему источнику. Стратегия стихотворения состоит из двух взаимосвязанных шагов: бегства от Другого (Молчи, скрывайся и таи), и обращения на себя (Лишь жить в себе самом умей). Silentium! предлагает субъекту запереть себя в сфере своей собственной гравитации. Картезианское самосознание, настаивает стихотворение, не может обеспечить надлежащую изоляцию и аутентичность, ибо не отвлекает субъекта от Другого. Самосознание должно быть дополнено самогипнозом: самовосхищением (любуйся ими), самокормлением (питайся ими), самопрослушиванием (внимай их пенью). В тютчевском стихе мы имеем дело с чем-то подобным доведенному до логического предела мифом о Нарциссе: для того, чтобы забыть Другого, субъект должен влюбиться в себя и сделать себя центром вселенной.

            Трудность такой операции заключается в том, что воля и намеренность по отношению к Другому должны быть нейтрализованным волевым же усилием. Именно поэтому стихотворение имеет форму адресованного себе императива. Взгляд и слух приказывают себе обратиться внутрь; голос приказывает себе молчать. Только замкнутый контур, по которому непрерывно циркулирует прозрачное себе бытие, может предотвратить растворение индивидуума в мире.

Самокормление и самопоглощение; самовосхищение и самосокрытие; самопрослушивание и самозаглушение – такова подобная ленте Мебиуса топология стиха. И его тишина – ибо мы можем, наконец, перейти от молчания к тишине – есть не белое, невыносимо громкое отсутствие звука, но черный секретный гул бытия спасенный чудесным образом внутри зеркальной сферы сознания.


[ предыдущая статья ] [ к содержанию ] [ следующая статья ]

начальная personalia портфель архив ресурсы