начальная personalia портфель архив ресурсы

[ предыдущая статья ] [ к содержанию ] [ следующая статья ]


Славой Жижек

Ленин, Лукач, Сталин*

В конечном счете, члены Центрального комитета упрекали Бухарина за то, что не был в достаточной степени безжалостным, что он сохранил в себе следы человеческой слабости, «мягкосердечности»:

«Ворошилов: Бухарин – искренний и честный человек, но я боюсь за Бухарина не меньше, чем за Томского и Рыкова. Почему я боюсь за Бухарина? Потому что он мягкосердечный человек. Я не знаю, хорошо это или плохо, но в нашей нынешней ситуации эта мягкосердечность не нужна. Она – плохой помощник и советчик в вопросах политики, потому что она – эта мягкосердечность – может разрушить не только мягкосердечного человека, но и дело партии. Бухарин – слишком мягкосердечный человек» [1] .

В кантианской терминологии эта «мягкосердечность» (в которой легко угадывается далекое эхо ленинской реакции на прослушивание «Аппассионаты» Бетховена: нельзя слушать такую музыку слишком долго, потому что она делает вас мягкими, и у вас внезапно появляется желание обнять своих врагов вместо того, чтобы безжалостно их уничтожить…) представляет собой, разумеется, остаток «патологической» чувствительности, которая пятнает чистую этическую позицию субъекта. И здесь, в этот ключевой момент, очень важно не поддаться «гуманистическому» искушению противопоставления этой сталинистской безжалостной самоинструментализации и своеобразной «бухаринскую» естественной доброты, чуткости и сострадания к простым человеческим слабостям, словно проблема сталинистских коммунистов состоит в их беспощадности, саморазрушении, посвящении себя делу коммунизма, которые превратили их в чудовищные этические автоматы и заставили забыть о простой человеческой чувствительности и сострадании. Напротив, проблема сталинистских коммунистов состояла в том, что они не были в достаточной степени «чисты» и попались в ловушку извращенной экономики долга: «Я знаю, что это тяжело и мучительно, но что я могу поделать, ведь это мой долг…» Общепринятый девиз этического ригоризма гласит: «Нет никакого оправдания за неисполнение долга!»; хотя выражение Канта “Du kannst, denn du sollst!” («Ты можешь, потому что ты должен!»), по-видимому, предлагает новую версию этого девиза. Кант неявным образом дополняет его значительно более странной инверсией: «Нет никакого оправдания за исполнение долга!» [2] Ссылку на долг как на оправдание следует признать негодной из-за ее лицемерия; достаточно вспомнить ставшего притчей во языцех строгого садистского учителя, который беспощадно дисциплинирует и мучит своих учеников. Конечно, его оправдание для самого себя (и для других) звучит так: «Я и сам понимаю, что сильно давлю на бедных деток, но что я могу поделать, ведь это мой долг!» Более уместный пример – сталинистский коммунист, который любит человечество, но, тем не менее, проводит ужасные чистки и казни; его сердце обливается кровью, когда он делает это, но он не может остановиться, это является его Долгом по отношению к Прогрессу Человечества… Мы сталкиваемся здесь с крайне извращенной позицией: человек рассматривает себя в качестве простого инструмента Воли большого Другого – «Не я несу за это ответственность, в действительности все это делаю не я, я являюсь простым инструментом высшей Исторической Необходимости…» Непристойное jouissance этой ситуации порождается тем фактом, что я считаю оправданным то, что я делаю: разве не приятно иметь возможность причинять другим боль и полностью осознавать, что я не несу за это ответственность, поскольку я просто исполняю Волю Другого… Но именно это и запрещается кантианской этикой. Эта позиция садиста-извращенца дает ответ на вопрос: как может быть виновен субъект, когда он просто осуществляет «объективную», навязанную извне необходимость? Он виновен в субъективном принятии «объективной необходимости», то есть в нахождении удовольствия в том, что ему навязано[3] . Итак, выражаясь более радикально, кантианская этика не является «садистской», напротив, она запрещает занятие позиции садовского палача. О чем же тогда говорит нам это равнодушие, которое присутствует как у Канта, так и у Сада? Вывод, который можно отсюда извлечь, состоит вовсе не в том, что Сад остается верным жестокой холодности, тогда как Кант так или иначе вынужден принять во внимание человеческое сострадание, все как раз наоборот: именно кантианский субъект в действительности равнодушен (безразличен) до конца, тогда как садист не достаточно «равнодушен», его «безразличие» – это фальшивка, приманка, скрывающая слишком страстную связь с jouissance Другого. И, разумеется, то же самое происходит при переходе от Ленина к Сталину: революционным политическим контрапунктом Канта с Садом у Лакана является, несомненно, Ленин со Сталиным, то есть только со Сталиным ленинистский революционный субъект превращается в извращенный объект-инструмент jouissance большого Другого.

Проясним эту идею при помощи работы Лукача «История и классовое сознание», которая была попыткой развернуть философскую установку ленинистской революционной практики. Можно ли выбросить Лукача из головы как защитника таких псевдогегельянских притязаний пролетариата в качестве абсолютного Субъекта-Объекта Истории? Обратим внимание на конкретный политический фон «Истории и классового сознания», где Лукач все еще говорит как полностью ангажированный революционер. Грубо упрощая, в той трудной ситуации, когда буржуазия не могла довести до конца демократическую революцию, революционные силы в России в 1917 г. стояли перед следующим выбором:

- с одной стороны, позиция меньшевиков состояла в том, что нужно подчиняться логике «объективных стадий развития»: сначала демократическая революция, а затем пролетарская революция. В водовороте 1917 г. вместо того, чтобы воспользоваться постепенным распадом государственных аппаратов, широким народным недовольством и сопротивлением Временному правительству, все радикальные партии должны не поддаться искушению подтолкнуть движение еще дальше и объединиться с демократическими буржуазными элементами для того, чтобы сначала завершить демократическую революцию, терпеливо дожидаясь «созревания» революционной ситуации. С этой точки зрения, социалистический переворот в 1917 г., когда ситуация еще не «созрела», вызвал бы регресс к примитивному террору… (Хотя страх катастрофических террористических последствий «преждевременного» восстания может показаться предвидением призрака сталинизма, в действительности идеология сталинизма знаменует собой возвращение к этой «объективистской» логике необходимых стадий развития)[4] .

- с другой стороны, ленинистская установка на необходимость совершить скачок, броситься в парадокс ситуации, ухватиться за возможность и вмешаться, даже если ситуация еще не «созрела», сделав ставку на то, что сама «незрелость» вмешательства радикально изменит «объективное» соотношение сил, из-за которого исходная ситуация казалась «незрелой», то есть это вмешательство разрушит стандартные ссылки тех, кто говорил нам, что ситуация была «незрелой».

Здесь нужно быть очень осторожным, чтобы не упустить суть: в отличие от меньшевиков и скептиков среди самих большевиков, Ленин не считал, что сложная ситуация 1917 г., то есть рост недовольства широких масс нерешительной политикой Временного правительства, даст уникальный шанс для «скачка через» стадию (демократическая буржуазная революция), «сжатия» двух необходимых последовательных стадий (демократической буржуазной революции и пролетарской революции) в одну. Такое представление по-прежнему принимает фундаментальную основу объективистской «овеществленной» логики «необходимых стадий развития», в нем просто учитывается различный ритм их протекания в различных конкретных обстоятельствах (то есть в некоторых странах вторая стадия может непосредственно следовать за первой). В отличие от этой, ленинская идея значительно более глубока: в конечном счете, не существует никакой объективной логики «необходимых стадий развития», так как «сложности», возникающие в результате запутанного характера конкретной ситуации и/или непредвиденного «субъективного» вмешательства, всегда пускают под откос последовательное течение событий. По глубокому наблюдению Ленина, факт колониализма и сверхэксплуатации масс в Азии, Африке и Латинской Америке в корне изменил ситуацию и привел к смещению «чистой» классовой борьбы в развитые капиталистические страны: говорить о «классовой борьбе» и не брать в расчет колониализм – пустая абстракция, которая, если перенести ее в практическую политику, может завершиться потворствованием «цивилизующей» роли капитализма и соответственно (через подчинение антиколониалистской борьбы азиатских масс «истинной» классовой борьбе в развитых странах) признанием de facto того, что буржуазия определяет терминологию классовой борьбы… (Здесь вновь можно увидеть неожиданную близость к альтюссерианской «сверхдетерминации»: нет никакого изначального правила, при помощи которого можно было бы оценивать «исключения», – в реальной истории существует только путь исключений). Возникает соблазн обратиться здесь к лаканианской терминологии: главным в этой альтернативе является (не)существование большого Другого. Меньшевики надеялись на всеобъемлющее основание позитивной логики исторического развития, тогда как большевики (по крайней мере, Ленин) знали, что «большой Другой не существует» – настоящее политическое вмешательство не происходит в рамках координат некоторой основной глобальной матрицы, оно стремится изменить саму эту глобальную матрицу.

Именно по этой причине Лукач восхищался Лениным: для него Ленин был тем, кто во время раскола российской социал-демократии на большевиков и меньшевиков, когда две эти фракции боролись по поводу точного определения в программе того, кто может стать членом партии, писал: «Иногда судьба всего рабочего движения может быть решена одним или двумя словами в программе партии». Или Ленин, который, когда он увидел возможность совершения революционного переворота в конце 1917 г., сказал: «История никогда не простит нас, если мы упустим эту возможность!»[5] На более общем уровне история капитализма – это долгая история того, как господствующая идеолого-политическая структура приспосабливала (и смягчала подрывной край) движения и требований, которые представляли собой угрозу самому ее выживанию. Скажем, долгое время сексуальные либертарианцы думали, что моногамное сексуальное подавление необходимо для выживания капитализма – теперь же нам известно, что капиталист может не просто терпимым, но даже активно стимулирующим и эксплуатирующим «извращенные» формы сексуальности, не говоря уже о терпимости к промискуитету в сексе. Однако вывод, который следует сделать из этого, состоит не в том, что капитализм обладает безграничной способностью объединять и тем самым обезвреживать подрывной край разнообразных политических требований, вопрос о времени, об «улавливании момента» является здесь решающим. Определенные частные требования обладают, в определенный момент, глобальной детонирующей силой, они функционируют как метафорический заместитель глобальной революции: если мы безоговорочно настаиваем на них, то система взорвется; если же мы долго выжидаем, то метафорическое короткое замыкание между этими определенными требованиями и глобальным переворотом не произойдет, и Система с глумливым лицемерным удовольствием скажет: «Вы хотели этого? Вы это получили!», хотя на самом деле ничего радикального не произошло. Искусство, которое Лукач называл Augenblick (момент, когда открывается возможность для действия, для вмешательства в ситуацию), представляет собой искусство улавливания подходящего момента, усиления конфликта прежде, чем Система сможет приспособиться к нашим требованиям. Так что Лукач здесь является значительно большим «грамшианцем», чем принято считать обычно. Augenblick у Лукача неожиданно оказывается близок тому, что сегодня Ален Бадью пытается определить как Случай (the Event): вмешательство, которое нельзя просчитать из существующих «объективных условий»[6]. Основная проблема аргументации у Лукача состоит в отказе от сведения действия к его «историческим обстоятельствам»: нет никаких нейтральных «объективных условий», то есть (в духе Гегеля) все минимальные предпосылки уже существуют.


* Slavoj Zizek, Lenin, Lukacs, Stalin. [WWW - document]. URL http://www.kwinrw.de/lenin/disc2.htm. Выступление Славоя Жижека на международной конференции «Политика правды – возрождение Ленина?», проходившей 2-4 февраля 2001 г. в Эссене (ФРГ).

[1] J. Arch Getty and Oleg V. Naumov, The Road to Terror. Stalin and the Self-Destruction of the Bolsheviks, 1932-39, New Haven and London: Yale University Press 1999, p. 100.

[2] Более подробную оценку этой ключевой особенности этики Канта см. во второй главе: Slavoj Zizek, The Indivisible Remainder, : Verso 1996.

[3] Alenka Zupancic , Ethics of the Real: Kant, Lacan, London: Verso Books 2000.

[4] Не надо забывать, что за несколько недель до Октябрьской революции, когда бушевали дебаты между большевиками, Сталин выступал против предложения Ленина о немедленном большевистском перевороте, говоря, как и меньшевики, что ситуация еще не «созрела» и что вместо такого опасного «авантюризма» нужно подтверждение широкой коалиции всех антицарских сил.

[5] Ср.: «История не простит промедления революционерам, которые могли победить сегодня (и наверняка победят сегодня), рискуя потерять много завтра, рискуя потерять все». (Ленин В.И. Письмо членам ЦК // Ленин В.И. Полн. собр. соч., т. 34, с. 435-436). – Прим. перев.

[6] Alain Badiou, L'etre et l'evenement, Paris: Editions du Seuil 1988.


[ предыдущая статья ] [ к содержанию ] [ следующая статья ]

начальная personalia портфель архив ресурсы