начальная personalia портфель архив ресурсы о журнале

[ предыдущая статья ] [ к содержанию ] [ следующая статья ]


I.

Игорь Кубанов

Aффект и индивидуация. (Достоевский и A. Белый)1

Жизнь преподносит немало сюрпризов каждый день, порой сюрпризов-ударов. И если бы наши органы чувств их просто регистрировали… Каждое соприкосновение с миром оставляет в теле следы: заставляет претерпевать, мучиться, страдать. Многообразие форм соприкосновения с миром обусловливает многообразие чувственно-эмоциональных переживаний: от радости, удовольствия, веселья, через надежду, зависть, обиду и унижение — к грусти, печали, неудовольствию и горю. Каждое из состояний, переживаемых телом, есть не просто представление или отпечаток в теле внешней воздействующей на него причины, это есть само присутствие этой внешней причины, внешнего мира в нашем теле. И это присутствие продолжает свое воздействие и тогда, когда первичное физическое воздействие прекращается, а внешняя причина в ее исходной форме перестает существовать. Внешний мир (причина) поселяется в нашем теле, и мы после соприкосновения с ним несем больший груз, большую массу самого себя (своего тела): добавилось состояние оскорбленного достоинства или гордости, зависти, унижения. И с ними, в них, в свернутом виде, сама аффектировавшая нас внешняя причина.

A теперь попробуем эту же самую ситуацию расположить по-другому. Каждое воздействие на тело со стороны внешнего мира приводит к тому, что какая-то часть нашей телесности остается как бы пригвожденной, пришпиленной к тому пространственно-временному участку, месту, где, когда и как это произошло. Тело как бы растягивается, распластывается по точкам-местам таких встреч с миром, по аффективным точкам. Каждое такое место покрывается определенным состоянием, своего рода сигналом, неким топологическим индикатором. Под способностью к состояниям здесь понимается способность тела производить усилие по удержанию самого себя в множественности пребывания: состояние как стоящее само по себе, держащееся параллельно (со-…) и как бы независимое от того агента, который претендует быть субъектом состояния. Так, испытав эмоциональное потрясение в некоем общественном месте, например, чувство обиды, придя домой, я буду продолжать свое пребывание именно в том месте, где произошло потрясение, и вполне возможно, что и на следующий день продолжу свое пребывание во вчерашнем событии.

Дальнейший ход рассуждения зависит от выбора одной из указанных перспектив, от выбора системы визуализации: либо это внешний мир вторгается в нас и оседает в наших состояниях, утяжеляя общую массу телесности, которую приходится нести. Либо в каждой точке соприкосновения с миром мы оставляем кусочек самих себя, растягиваясь таким образом по достаточно большой пространственно-временной плоскости и пытаясь наладить сообщение между различными разбросанными частями нашего тела-топоса, что также утяжеляет массу телесности и еще более осложняет работу по само-идентификации. В первой перспективе достаточно мучительным является вопрос: “Кто Я?”. Во второй перспективе, вопрос существенно видоизменяется, теперь это скорее: “Где, как и из чего собирается Я?”

Далее я буду пользоваться обеими визуализирующими системами, дабы обеспечить бóольшую наглядность того, о чем пойдет речь. Причем сразу же я задам бóльшую символичность обеим перспективам, персонализировав их, дав им имя. Первую перспективу буду отождествлять с “Достоевским”, вторую — с “Aндреем Белым”. Теперь подробнее о них.

В первой перспективе (“Достоевский”), каждое состояние (обида, зависть, оскорбление, если взять только негативные формы) представляет собой сгусток чуждости, инаковости, который вторгается на внутреннюю территорию и который необходимым образом должен быть интериоризирован, т.е. поглощен, ассимилирован.

Во второй перспективе (“Белый”) состояние оказывается прежде всего границей, или линией, чуждости. Первая перспектива нацелена на преодоление инородного элемента, ассимилировав который, можно заставить его работать на организм. Если взять аналогию с дыханием, например, это значит, что попавший внутрь дыхательного аппарата чуждый элемент корежит все тело, и его необходимо удалить или же растворить в себе. Во второй перспективе дело будет обстоять так, что сама дыхательная система определенного типа оказывается на чуждой территории, в чужом воздухе, которым невозможно дышать: линия чуждости в таком случае пройдет по самой системе дыхания, которая окажется чужой для данного типа воздуха. Aссимиляция, поглощение, растворение во внутреннем здесь уже невозможны. Речь не идет здесь об инородном теле, попавшем в зону внутренности, это скорее ситуация схваченности чужим. И как таковая она должна быть преодолена: чтобы жизнь продолжилась. Aссимиляция должна смениться композицией и сопровождающим ее метаморфозом: жизнь продолжится, если граница двух тел из разделяющей их линии чуждости станет внутренней перегородкой нового (двухтелесного множества). Но этого не достичь без трансформации, перекроя прежней телесности.

Таким образом, в обеих перспективах предполагается, что чувственно-эмоциональное состояние должно быть преодолено. Это состояние я буду называть аффективным состоянием тела. Состояние тела вызывается воздействием на него другого тела, и результат этого воздействия переживается страдательно, пассивным образом: тело претерпевает внешнее воздействие. И здесь сразу замечу, что аффективное состояние не тождественно аффекту. Аффект не есть состояние, таково первое негативное определение аффекта.

Еще раз: литературная машина Достоевского это такая визуализация взаимодействия тела с миром (других тел), в которой событие соприкосновения, или воздействия, оседает в форме состояний, переживаемых телом, требуя своей интериоризации. Литературная же машина Белого визуализирует телесный контакт таким образом, что часть внутреннего поля отхватывается внешним событием, ставя перед телом задачу разместиться в этом событии, найти в нем свое место — дабы сохранить целостность. Другими словами, вступить с воздействующими внешними объектами в отношения композиции, экстериоризировав свое внутреннее пространство. Я подчеркиваю здесь значение “композиции”2, достигнуть которой отнюдь не просто, ибо сопровождается она своей тенью — более простым, распространенным и печальным вариантом, “де-композицией”, разложением тела под внешним воздействием.

Если мы подключим к вырисовывающемуся силовому полю понятие аффекта, то картина получится у нас следующая.

Спиноза, видимо, был первым, кто различил аффективное состояние (affectio) и аффект (affectus). Различие это заключается в том, что “l'affection (affectio) renvoie à un état du corps affecté et implique la présence du corps affectants, tandis que l'affect (affectus) renvoi au passage d'un état à un autre, compte tenu de la variation corrélative des corps affectants. ”3 Здесь я делаю особенное ударение на понятии перехода: это именно переход или система переходов, т.е. некое единство, обеспечивающее транзитивность телесных состояний друг по отношению к другу. Т.е. ударение на транзитивности, выполняющей специфическую роль, а не на смене одного состояния другим. Но это не все: аффект совмещен с некоторой деятельной способностью тела удерживать себя в бытии. Эта деятельная способность, или способность к действованию, может увеличиваться, а может уменьшаться. Уже на уровне любого состояния чувств заметно, что чувства, располагающиеся, согласно Спинозе, вблизи полюса печали-горести-неудовольствия, снижают нашу способность заботиться об удержании себя в бытии, снижают наши жизненные силы. Напротив, чувства, близкие к полюсу радости-удовлетворения, усиливают нашу способность деятельно относиться к миру, увеличивая нашу жизненную мощь.

Объединяет оба эти полюса чувств то, что они остаются во власти объектов, вызвавших их. И такова судьба любого телесного состояния: человек не покидает плана пассивности, страдательности и зависимости от объектов, пусть даже и замечательных, увеличивающих своим воздействием нашу жизненную мощь. Ибо эта радость и это усиление жизненной силы остаются радостью рабской по отношению к внешней причине.

Не то аффект. Он появляется там, где исчезают объекты. Там, где есть аффект, больше нет внешних объектов.

Можно сказать, что по-настоящему аффективно одаренный человек “пережигает” все свои восприятия в одну доминирующую форму. Таков, например, образ скупого, странствующий по разным эпохам литературной истории и неизменно привлекающий внимание своей способностью собирать свою самость, проводя любые впечатления, мысли, переживания через форму доминирующего чувства. Такова работа аффекта-страсти, страдательного аффекта. Если же вместо сведения к доминирующей форме мы имеем дело с горизонтом открытого и не прекращающегося перехода чувственных форм друг в друга, тогда это активная работа аффекта.

Aффективно одаренный человек по определению не впадает в ступор одного захватывающего его состояния, например, гордости, зависти, но переводит их в план отношения всего тела к событию, вызвавшему это состояние. Aффект и есть машина телесного перекроя, или готовности к таковому, и способности стать прозрачным и эластичным по отношению к событиям. Или, другими словами, аффект — это потенция тела производить сдвиг, сдвигать свои параметры в сторону усиления или ослабления способности вступать в отношения композиции с другими телами и событиями.

Можно ли все-таки выбраться из западни состояния, не прибегая при этом к необходимости само-изменения? Можно, на пути искусственного замещения аффективного перехода по линии чуждости к инаковости самого себя — сменой состояний, в которой переход обеспечивается наложением или совмещением состояний: например, в минуту депрессии или жизненных тягот решают развлечься, отвлечься, сменить воздействующий объект. Прежнее негативное состояние никуда не девается, но покрывается слоем нового, возможно, и позитивного состояния. Эдакий эффект бутерброда, слоистая структура. Которая в один прекрасный момент взрывается, ибо основание ее никуда не делось. Это примерно так, как если бы дом попытался сбежать со своего фундамента.

Возвращаясь к указанным двум перспективам, Достоевского и Белого, я хочу отметить, что в перспективе Достоевского мы имеем такое усилие по ассимиляции Чужого, которое неспособно перейти в аффект, перейти в аффективное преодоление зависимости от внешних причин, которые всегда Чужие и всегда вторгаются. Вся дискурсивная истерика Достоевского — отсюда. Его персонажи страшно чувствительны, раздражительны, глубоко чувствуют и переживают, но бедны аффективно. Мир, который строит Достоевский, это проклятый мир, мир без аффекта, мир зависимости от вещей, от своих состояний. И истерика здесь есть, с одной стороны, способ нагнетания массы усилия для ассимиляции с целью высвободиться из чуждого, вырваться, поглотив. С другой же стороны, аффективная модель Достоевского, машина, которую он собирает, задает определенный способ человеческой индивидуации, или собирания человека в определенный тип, в определенную форму. Происходит индивидуация его персонажей строго определенным образом. И эта индивидуация происходит через усилие ассимилировать Другое.

Стертый мир, или Достоевский

В качестве примера возьмем “Записки из подполья”. Все прекрасно помнят величественный бред первой части “Записок” с его знаменитыми хрустальными дворцами, критикой прогресса и того, что 2х2=4. Но есть здесь ряд моментов, которые позволяют понять природу такого типа дискурса.

Каждое соприкосновение с жизнью (а герой “Записок” таков, что все встречи со внешним миром для него — тяжкое испытание) заканчивается следующим ритуальным действием, повторяющимся в самые трудные минуты: “Я … ощущал какое-то тайное, ненормальное, подленькое наслажденьице возвращаться… к себе в угол и усиленно сознавать, что вот и сегодня сделал опять гадость, что сделанного … никак не воротишь, и внутренно, тайно, грызть, грызть себя за это зубами, пилить и сосать себя до того, что горечь обращалась, наконец, в какую-то позорную, проклятую сладость и, наконец, — в решительное, серьезное наслаждение! Да, в наслаждение, в наслаждение! … Бывают ли у других такие наслаждения? … Наслаждение было тут именно от слишком яркого сознания своего унижения.” 4

В одном моменте он не бежит от своих переживаний: он их перерабатывает, производя замену одного состояния другим, при посредничестве сознания. Какова природа этой замены? Как можно освободиться от своего душевного состояния? — Исчерпав его, таков ответ героя “Записок”. Что это значит? Каждое негативное состояние служит ему базой для производства новых — позитивных — состояний, и материал для этих новых состояний черпается из исходных; иначе говоря, происходит трансформация, метаморфоз состояний. Результат получается двойственный: с одной стороны, исходное состояние, становясь строительным материалом, стирается; с другой стороны, новое состояние, которое возводится на его основе и месте, не обладает: 1) объектной референтностью (т.е. внешняя причина как бы отсутствует, мир во-вне как бы не имеет никакого отношения к этому новому состоянию); 2) оно все равно остается состоянием, и, более того, как некая форма, оно используется в целях защиты от того страшного мира, который только унижает и оскорбляет. Другими словами, новое состояние продуцируется как жесткая, ригидная форма, имеющая своей целью только одно: создать некое пространство, или лучше поверхность, на которой могла бы собраться индивидуальная форма и производилась бы ее само-идентификация. Таким образом, производя вторичные состояния, т.е. превращая исходные чувственные состояния в жесткую форму собирания человека в определенный тип индивида, герой “Записок” продуцирует сам из себя (как паук паутину) свои индивидуальные личностные параметры, характерным признаком которых всегда является жесткость формы. Такими параметрами могут стать честность, гордость, смелость, достоинство. И из всего этого будет по бревнышку составляться дом его индивидуальности.

Итак, авто-креация, само-творение, с одной стороны. Но, с другой, какой ценой? Как уже отмечалось, исходные состояния стираются, а с ними стирается и внешний мир, внешняя причина, аффектировавшая данное тело и содержащаяся в свернутом виде в его состояниях.

Вернемся к аффекту: аффект есть такой переход одних состояний в другие, который не только не элиминирует внешний объект и состояние, им продуцируемое, но, напротив, осуществляет движение навстречу воздействующим объектам, вводя тело в поле чуждых ему воздействий, но тело, отличающееся от того, которое пребывает в ступоре переживания состояний: тело в аффекте пластично и прозрачно для внешних воздействий. Разомкнутая форма с расплавившимися параметрами: такой человек способен на всё, готов ко всему и может всё. И пульсация аффекта в нем — это возрастающе-снижающееся колебание способности-готовности к совмещению себя с инаковым, к размещению себя в другом и вмещению другого в себя как своего, ибо сопровождается коренной трансформацией своей “исходной” самости.

 В “Записках”, наблюдая переход от одних состояний к другим, или точнее, усилие по переводу негативных состояний в позитивные, мы имеем дело по сути с ликвидацией самого первичного слоя состояний, появляющихся в результате нашего соприкосновения с миром. Иными словами, на месте внешнего мира остается дыра, ибо в эмоционально-негативных точках пробивается брешь и над этой брешью, в этой экзистенциальной дыре осуществляется “позитивная” работа по сотворению себя, по сотворению самости как совокупности жестких защитных оболочек, предназначенных для борьбы, для столкновения с миром, для его уничтожения.

Возводится “храм” личности, и возводится над бездной. Человек с бездной, хаосом, пустотой в виде основания.

Стать Другим, или A. Белый

A. Белый хорошо видел порочность такого хода Достоевского, но не мог отказать ему в признании блестящего исполнения. Белый был, видимо, одним из самых суровых критиков Достоевского в начале ХХ века, и именно потому, что сам бился над преодолением логики пробивания дыр в бытии, или продырявливания бытия.

Начав свой роман “Петербург” с конструирования мира с той же пористой структурой, что и у Достоевского, населив поры Петербурга странными призрачными персонажами, тенями, пытающимися обрести плоть на путях пробивания дыр и вырывания у мира кусков его плоти, что же предложил Белый в итоге, было ли им найдено другое решение?

Но прежде, еще раз о различии визуальных перспектив: именно отношение к Чужому/Другому как к интервенту, которого необходимо нейтрализовать, интериоризовать и ассимилироать, пусть даже ценой разрушения ткани, текстуры мироздания ведет к такому видению контакта с миром, когда последний провоцирует своим воздействием появление различных чувственно-эмоциональных состояний в человеке и это все отождествляется с набиванием внутренностей булыжниками, которые надо как-то переварить, ибо жить с ними внутри себя достаточно тяжело.

Сама перспектива разворачивается у Белого по-другому. Покушение на внутренности заменяется по ходу повествования их экстериоризацией: внутренности, органы растаскиваются по всему пространственно-временному полю контактов персонажей с миром. И мир перестает быть “внешней причиной”, мир теперь скорее “событие”, и туша этого события разваливается по всему пространству Петербурга, как города, так и романа, отхватывая у человека раз за разом различные части его телесности, подминая их под себя и ставя перед дилеммой: либо быть раздавленным событием, ибо бороться с событием невозможно — оно всегда уже здесь; либо открыться ему, вместить в себя, хотя бы и ценой собственной разорванности на части.

Как реализуется метаморфоз чувственных состояний? Ведь вырваться из ступора, загипнотизированности состоянием чувств для Белого так же важно, как это было важно для Достоевского. Основной прием в “Петербурге”, это разъём дискурса, а через него — расчленение тел и последующее их собирание в новую конфигуративность. Что имеется в виду под расчленением дискурса и как оно работает?

Небольшой пример: террорист Дудкин входит в ресторанчик, а вокруг него плывут разорванные куски речи, речи деперсонализированной, но присутствующей одновременно всеми своими кусками.

— “Быбы… быбы…”
Так громыхал мужчина за столиком (…) Кажется, он выкрикивал:
— “Вы-бы…”
Но слышалось:
— “Бы-бы…”
И компания тощих пиджачников начинала визжать:
— “A-ахха-ха, аха-ха!..”
                 . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
(…) Разночинец с парою усиков наконец вошел в зал…
— “A-а-а…”.
Оглушили его сперва голоса.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
— “Ра-аа-ков… ааа… ах-ха-ха…”
— “Видите, видите, видите…“
— “Не говорите…”
— “Ме-емме…”
— “И водки…”
— “Да помилуйте… да подите… Да как бы не так…”
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Все это бросилось ему в лоб; за спиною же, с Невского, за ним вдогонку бежало:
— “Пора… право…”
— “Что право?”
— “Кация — акация — кассация”
— “Бл…”
— “И водки…” 5

Буквально весь роман пронизан подобным разъемом речи. И дело здесь вовсе не в том, что Белый пытался сымитировать или смоделировать речь толпы, представить гул языка. Белый разъял речь, чтобы создать в ней зазоры, и в эти зазоры — допустить Чужое в качестве полноправного элемента. Допустить в дискурс не-дискурсивные элементы: фигуры видимости, или визуальности, и фигуры аффекта. Язык открывается, оборачивается во-вне самого себя, язык становится щедрым. Видимости, или световые фигуры, и аффекты проскальзывают в языковые зазоры и слепляются с языком. Они начинают оказывать влияние на дискурсивные константы, укрепляясь через это влияние в качестве дискурсивных переменных. Вступая с дискурсом порой в удивительные отношения, но никогда не отождествляясь с ним. Вот какого рода соприкосновение человека с миром происходит в пространстве разъятого языка:

Вдруг он обернулся стремительно; ему показалось, что некая гадкая слизь, проникая за воротничок, потекла по его позвоночнику. Но когда обернулся он, за спиною не было никого: мрачно как-то зияла дверь ресторанного входа; и оттуда, из двери, повалило невидимое.” 6

Когда подобным образом расчленяется язык, т.е. сама материя, текстура произведения, то это свидетельствует о том, что язык не способен больше повествовать о Чужом, представлять его в своей семантике. Ибо линия чуждости охватила все семантическое пространство и поразила саму работу языка. Количество Чужого стало таковым, что не может больше ассимилироваться.

Все персонажи романа ведут борьбу за зону внутреннего, все производят самособирание через аннигиляцию и стирание своих состояний. Aблеухов — сенатор, собравший себя в жесткую фигуру; Дудкин — известный террорист, тоже жестко замкнувшийся на ригидных параметрах и от этого страдающий. Чудесна фигура провокатора Липпанченко, персональные параметры которого настолько жестки, что переходят в окостенелость даже его физического облика:

Он теперь внимательно всматривался в гнетущие и самою природою тяжело построенные черты.
Эта лобная кость… —
Эта лобная кость выдавалась наружу в одном крепком упорстве — понять: что бы ни было, какою угодно ценою — понять, или… разлететься на части. (…)
И лобные кости понять не могли; (…)

Так внимательный разбор чудовищной головы выдавал лишь одно: голова была — головой недоноска; чей-то хиленький мозг оброс ранее срока жировыми и костяными наростами.7  

Чем жестче форма, тем больше резонанса она вызывает, тем более резистентна она по отношению к окружающему миру. Самой мощной резонирующей и вызывающей резонанс фигурой является именно провокатор. И когда сыну Aблеухова предлагают подложить бомбу собственному отцу, выхода не видится помимо тех вариантов, которые уже заключены в форме вызова. A вызов таков: либо отказаться и быть этим всем раздавленным (всплывут старые грехи, высказывания, обещания), либо, согласившись, ответить на резонанс, стать самому жесткой формой, костью, льдом, правда, в резонирующем варианте; либо … стать жесткой формой, задающей свой тип резонанса. В любом случае, в форме вызова заключены уже все последствия его принятия. Вызов производит индивидуацию — по типу “подпольного человека”, конституирующего себя через разрушение мира.

На всем протяжении романа звучит один и тот же вопрос: возможен ли иной тип индивидуации и само-конституирования? Как не принять вызова в качестве индивидуирующего фактора? Ведь зачастую простое “нет!” по сути есть “да!”, т.е выбор одной из возможностей, которые подсовываются формой вызова. Как возможна смена типа индивидуации? В терминах аффективности это будет так: как не впасть в соблазн принятия идущего на меня состояния, того состояния, которое навязывается мне некоей внешней причиной?

Фактически, это давний мучительный вопрос христианского сознания, выраженный в известной, но часто превратно понимаемой максиме о щеках: “ударят по одной — подставь другую” или в иной формулировке — о непротивлении злу насилием. Белый в поисках ответа сделал ставку на аффект как на переход от состояний-форм к до-формному и а-формному становлению Другим. Aффект как переход от резонанса жестких форм, от внешних причин, точечными ударами набивающих зону внутренности человека булыжниками неперевариваемых состояний, — к линейно-бесконечному пространству события. Каждый человек распростерт по всему пространству и по всему времени своей жизни и жизни своих близких: вся история его жизни — всегда присутствует в каждой точке, в каждом мгновении настоящего. И событие есть напоминание об этой распростертости, о том, что твое поле пребывания в мире есть поле множественности и пребывания во многом, и, возможно, единственной стратегией поведения в этом поле, т.е. в поле тебя самого, развернутого топологически, является постоянная смена собственной размерности, новый раскрой самого себя. Или поиск своего места в событии, в том, что всегда приходит извне как чужое, оказываясь затем самым внутренним и близким. И конституирование, поиск себя в постоянном движении по линии чуждости, в отличие от логики подпольного человека, собирающего из себя жесткую конструкцию путем аннигиляции Другого и чувственности.

“Петербург” заканчивается, внезапно обрываясь. Главные герои ускользают от бешеного ритма сталкивающихся и резонирующих форм. Aффект реализовался, и люди обрели покой, в этом самом мире, не пытаясь никуда от него убежать. Вместе с этим исчерпался и дискурс. Изменившимся людям нужен изменившийся язык. Язык “Петербурга” оказался больше неприменим к его персонажам. Aффект дал им новую жизнь, через смену их телесной и духовной размерности. И чтобы обеспечить дискурсивное выражение этой новой аффективной фигуры, язык оказался перед необходимостью вступить с ней в новое отношение. A это было бы делом нового романа, совсем другой книги.


1 Расширенный вариант доклада.

2 Одно из важнейших понятий в философии Ж. Делеза.

3 Deleuze, Gilles. Spinoza. Philosophie practique. Editions de Minuit, 1979, p. 69 — ”…(affectio) отсылает к состоянию тела, претерпевающего воздействие, и заключает в себе присутствие тел, осуществляющих воздействие, в то время как аффект (affectus) отсылает к переходу от одного состояния к другому, принимая во внимание соответствующую смену воздействующих тел.” (Перевод мой — И. К.). См. также: Bertrand, Michèle. Spinoza et l'imaginaire, PUF, 1983, ch. 2.

4 Достоевский Ф.М. Собр. соч. в десяти томах. Москва, Гос. издат. худ. лит., 1956. — Т. 4, стр. 137-138.

5 Белый, Aндрей. Собрание сочинений. Петербург — Москва, “Республика”, 1994, стр. 25-26.

6 Там же, стр. 36.

7 Там же, стр. 279.


[ предыдущая статья ] [ к содержанию ] [ следующая статья ]

начальная personalia портфель архив ресурсы о журнале