начальная personalia портфель архив ресурсы о журнале

[ к содержанию ] [ следующая статья ]


Ирина Савельева, Андрей Полетаев

Историческая истина и историческое знание

— Мы великие. Мы свободные. Мы замечательные. Мы самый замечательный народ в джунглях! Мы все так говорим, и поэтому это правда, — кричали бандерлоги.
Редьярд Киплинг. Книга джунглей

С древности и до недавнего времени важнейшей функцией исторического знания и, соответственно, задачей историков (независимо от того, какой конкретный смысл придавался слову “история”), считалось достижение “объективной истины”: историк должен “говорить правду”, т. е. писать о том, что “было на самом деле”. В последние десятилетия ситуация существенно изменилась. Конечно, упоминания о том, что исторические дискурсы должны быть истинными, до сих пор встречаются в литературе, хотя в основном в учебных и вводных изданиях для студентов младших курсов [1] . Причиной ослабления внимания к проблеме истины стала прежде всего существенная общая релятивизация данного понятия и ряда связанных с ним.

В XX в. представления о том, “что есть истина”, равно как “объективность”, “реальность” и “факт” претерпели существенные изменения. Не претендуя на исчерпывающий анализ, мы попытаемся вкратце охарактеризовать современные подходы к концептуализации перечисленных понятий [2] .

“Истина”

Прежде всего, возникли радикально новые подходы к самому понятию истины. Традиционное философское определение, идущее от Аристотеля, трактовало истину как соответствие утверждения реальности (т.н. корреспондентская или корреспондентная концепция истины). Это определение, в свою очередь, отталкивалось от трактовки знания: считалось, что корпус знания состоит именно из истинных высказываний. Но начиная с Канта, анализ “истины” теснее связывается с мыслительной деятельностью [3] , а в философии XX в. именно это направление становится доминирующим. В настоящее время условно можно выделить три основных философских подхода к концептуализации понятия “истины”.

Первый подход развивался в рамках логического позитивизма. В принципе в нем сохранялось исходное аристотелевское требование соответствия высказывания реальности, но акцент был смещен в сторону логического анализа самих высказываний [4] . Соответственно, было предложено т. н. семантическое определение истины, в рамках которого центральным является требование логической непротиворечивости. Первоначально данная концепция истины разрабатывалась в рамках семантики формализованных языков, но позднее она была расширена до уровня неформализованных, естественных языков.

Второй подход сформировался в рамках прагматистской философии, родоначальником которой считается Ч. Пирс. Что касается истины, то она была определена Пирсом как общезначимое принудительное верование, к которому по каждому исследуемому вопросу пришло бы беспредельное сообщество исследователей, если бы процесс исследований продолжался вечно. Идеи Пирса были развиты психологом У. Джеймсом, который окончательно отказался от корреспондентской теории истины и сформулировал ее четкое прагматистское понимание: истинность идеи (высказывания) определяется ее успешностью или работоспособностью, ее полезностью для достижения той или иной цели, которую ставит и осуществления которой добивается человек [5] .

Наконец, третий основной подход к концептуализации понятия истины берет начало в феноменологии Гуссерля. Здесь было сформировано онтологическое понимание истины, противостоящее традиционному гносеологическому подходу. В частности, Гуссерль определял истину как саму определенность бытия, т. е. единство значений, существующее независимо от того, усматривает его кто-то или нет, так и само бытие, “бытие в смысле истины”: истинный друг, истинное положение дел и т. д. В дальнейшем такая трактовка истины была развита в работах М. Хайдеггера, а также в системе французского и немецкого экзистенциализма. При всех различиях этих философских построений можно сказать, что в целом здесь под истиной понимается “истинное бытие” или “бытие в истине”.

Применительно к истории можно обозначить два современных уровня концептуализации “исторической истины”: первый связан с философской рефлексией по поводу исторического знания, второй — с историографической практикой.

В рамках философии исторического знания проблема “исторической истины” трансформируется в вопрос о том, каково “истинное содержание” данного типа знания. Можно выделить три основные подхода, доминировавшие во второй половине XX в. В некотором смысле они сопрягаются (хотя и не полностью) с выделенными выше общими философскими концепциями истины — аналитической, прагматической и экзистенциальной.

Первый подход к пониманию истины имеет очевидный коррелят в философии исторического знания — речь идет об аналитической философии истории. Это направление, представленное известными работами К. Гемпеля, Э. Нагеля, У. Дрея, М. Уайта, А. Данто и др., особенно активно разрабатывалось в 50—60-е годы [6] . При всех различиях, перечисленных авторов объединяет стремление обнаружить “истинную суть” исторического знания через анализ структуры и логики высказываний, содержащихся в историографических работах.

Второе по времени появления направление философии исторического знания — постмодернизм, или постструктурализм, возникший как общефилософское течение в 60-е годы, — начал применяться к истории уже в 70—80-е годы. Связь постмодернизма (точнее, постструктурализма как собственно философской составляющей этого интеллектуального течения) с упомянутым выше прагматистским подходом к понятию истины не столь очевидна, но тем не менее она все же просматривается. Достаточно вспомнить о том, что крупнейший представитель современного прагматизма Р. Рорти одновременно был одним из основоположников т. н. “лингвистического поворота”, ставшего затем ключевым символом постмодернистской философии истории [7] . Другим символом этого направления, позволяющим связать его с прагматизмом, можно считать концепцию “дискурсивной практики”, предложенную М. Фуко. Наконец, постмодернизм объединяет с прагматизмом (в его крайнем варианте) полный отказ от корреспондентской концепции истины.

В постструктуралистских философских рефлексиях по поводу исторического знания доминирует “текстовое” направление, в то время как в историографической практике — “политическое” (к этому вопросу мы вернемся чуть ниже). Основные характеристики постмодернистской (постструктуралистской) философии исторического знания, одним из признанных основоположников которой является Х. Уайт, уже достаточно подробно обсуждались в отечественной литературе [8] , поэтому мы не будем специально останавливаться на этой теме. Отметим только, что постмодернисты сводят “истинную суть” исторического знания прежде всего к тому, что это знание представлено в форме текстов, которые в этом случае оказываются “истиной в себе”.

Третье, самое “молодое” и относительно менее известное течение современной философии исторического знания обычно именуется как “новая философия истории”. Это направление возникло в 80—90-е годы и представлено прежде всего работами Ф. Анкерсмита. “Новая философия истории” прямо соотносится с экзистенциальным подходом к понятию “истины”, в данном случае — “истинной сути” исторического знания: главным объектом анализа здесь является экзистенциальный опыт самого историка и отражение этого опыта в создаваемых им произведениях [9] .

Переходя от философии истории (исторического знания) к историографической практике мы также можем обнаружить три разных подхода к “исторической истине” — аналитический, прагматистский и экзистенциальный. Но понятие “истины” в историографии и в философии исторического знания различны — в философии, как отмечалось выше, делается попытка определить “истинную суть” исторических произведений, в историографии же подразумевается “истинная картина” прошлого. Понятие “истинной картины” при этом трактуется весьма широко — речь не обязательно идет о соотнесенности с реальностью (хотя такая соотнесенность прокламируется в большинстве случаев). По сути же речь идет о “правильной” картине прошлого, и здесь более уместен термин “историческая правда” [10] . Кроме того, в отличие от появлявшихся относительно последовательно трех направлений философии исторического знания, три основные направления в историографии существовали параллельно на протяжении большей части XX в.

“Объективность”

Существенное влияние на релятивизацию понятия <i>объективной истины оказали исследования в области психологии, прежде всего психологии науки. Вплоть до начала XX в. считалось, что базовые характеристики научного знания — рациональность и взаимная соотнесенность эмпирики и теории — являются не только необходимыми, но и достаточными условиями для обеспечения “истинности” и “объективности” научных дискурсов. При этом “научная истина” предполагалась абсолютной, некоей вещью в себе.

Что касается истории, то, независимо от вкладываемого в это слово смысла, всегда существовало понимание субъективности индивидуальных исторических дискурсов. Уже античные критики пытались выделить факторы, влияющие на авторов исторических сочинений и на содержание их произведений. Однако все эти попытки были связаны со стремлением выявить причины появления “неправильных” или “лживых”, с точки зрения критиков, “историй”. Тем самым предполагалось, что существуют некие “объективные” исторические работы, авторам которых удалось полностью избежать субъективных “искажений” действительности.

Например, еще Полибий упоминал о том, что картина истории часто “искажается” под влиянием личных симпатий и антипатий историка [11] . Лукиан писал, что на создание “лживых” сочинений историка толкают “страх перед имеющим власть, надежда на вознаграждение с их стороны, расположение или, напротив, неприязнь к тем, о ком он пишет” [12] . Аммиан Марцеллин также полагал, что “искажению” истории часто способствуют страх перед властителями и те выгоды, которых может добиться историк, прибегающий к “мерзкой лести” [13] .

Уже в конце XIX в. Ш. Сеньобос, продолжая ту же традицию, попытался существенно расширить список факторов, вызывающих появление “неправильных” исторических сочинений:

“автор старался обеспечить себе практическую выгоду; действовал в неправовой ситуации; имел групповые, национальные, партийные, региональные, семейные и другие пристрастия, философские, религиозные или политические предпочтения; был побуждаем личным или групповым тщеславием; хотел понравиться публике и др.” [14]

В рамках современных представлений общий подход к этой проблеме претерпел существенные изменения. Было признано, что процесс “производства знаний”, т. е. соответствующей мыслительной деятельности, всегда субъективен: не существует никакого идеального “объективного” знания, в том числе и научного. Процесс производства научных дискурсов в целом (и исторических — в частности) в огромной степени зависит от индивидуальных психологических характеристик исследователя [15] . Характер дискурса определяется, в частности, эмоциональными характеристиками личности: как заметил еще Ф. Бэкон, “наука часто смотрит на мир глазами, затуманенными всеми человеческими страстями” [16] . Существенно также, что производство научных дискурсов представляет собой причудливое смешение как сознательных, так и бессознательных мыслительных актов, и в большинстве случае ученый не может четко сформулировать, почему он действовал тем или иным образом.

Процесс собственно производства научного (т. е. эмпирико-теоретического) знания условно можно разделить на несколько этапов. На первом этапе происходит выбор темы исследования, определяется объект изучения. Второй этап — это работа с первичными данными (наблюдениями, эмпирическим материалом): сбор, отбор, систематизация, обработка, анализ и т. д. Третий — интерпретация имеющегося материала и формулирование высказываний о существовании отдельных элементов реальности. Четвертый этап — превращение отдельных высказываний в их связанный набор (построение “текста” или “дискурса” в современной терминологии), т. е. создание целостной картины некоего сегмента “реальности”. Субъективный, индивидуальный характер научного творчества проявляется на каждом из этапов производства нового знания (точнее, “мнения”, т.к. “знание” формируется на коллективном уровне). В одной из предшествующих работ мы уже подробно анализировали эти вопросы [17] , поэтому здесь ограничимся лишь самой краткой их характеристикой.

Уже самый первый этап производства знания — выбор темы или объекта исследования — является, как отмечал еще М. Вебер, субъективным творческим актом. Применительно к истории психологические факторы, влияющие на выбор темы, подробно обсуждались, в частности, в послевоенной немецкой литературе. Стремление к избавлению от психологической травмы, связанной с фашистским прошлым, выражалось или в подсознательном “забывании”, уходе от истории межвоенного периода, или, наоборот, в постоянном навязчивом возврате к этому периоду немецкого прошлого. Во втором случае происходило что-то вроде фрейдовского психоаналитического “катарсиса”, достигаемого за счет перевода подсознательных комплексов на уровень сознания [18] .

В свою очередь, выбор объекта исследования хотя бы отчасти очерчивает границы того эмпирического материала, который может использоваться для анализа этого объекта. Но и здесь возникает широкий простор для творчества — успехи исторической науки в Новое время, и прежде всего в XX в., были во многом связаны именно с использованием новых, нетрадиционных источников данных о традиционных объектах.

Еще более индивидуализированным и субъективным является процесс извлечения информации из используемых данных (в том числе и из личных наблюдений). В соответствии с современными представлениями, радикально отличающимися от взглядов позитивистов XIX в., одни и те же данные могут быть источником разной информации об одном и том же объекте. Кроме того, одни и те же данные могут выступать в качестве источника информации о самых разных объектах, что возвращает нас к предыдущему этапу — отбору данных, рассмотрение которых полагается уместным при анализе выбранного объекта.

Процесс “извлечения” информации из данных включает множество мыслительных аналитических операций. Прежде всего речь идет об оценке “качества” данных, которая в каждой области научного знания имеет свою специфику. В истории этот процесс эволюционировал от анализа устных свидетельств “очевидцев” к детально разработанным приемам “критики источников”, включая их датировку, атрибуцию, аутентичность и т.д. Заметим, что в общественных науках, в том числе в истории, обсуждение данных также может вестись с точки зрения их “истинности”. В естественных науках сами сообщения (данные) не могут иметь статус “истинности” или “ложности” — таковой статус придается только интерпретациям сообщений (данных). В общественных же науках в качестве первичных данных (сообщений) часто выступают вторичные по своей сути высказывания (в терминологии Э. Бернгейма, историки имеют дело не только с “остатками”, но и с “преданиями”).

Процесс создания научных дискурсов не был обойден вниманием и философов науки, прежде всего представителями аналитической философии и философии языка. Применительно к истории в рамках этого подхода было показано, что сами процедуры научного исследования, например: редуцирование, генерализация и т.д. — предполагают некие манипуляции с образом прошлого, поскольку неизбежно подразумевают “включение” в анализ или “исключение” тех или иных данных (сведений) из рассмотрения. Например, как писал Г. Коммаджер,

“Мы объединяем тысячи вещей и называем их Просвещение. Мы идем даже дальше. Мы требуем, чтобы все события этого периода укладывались так или иначе в Просвещение, в противном случае, мы отвергаем их” [19] .

Возникшую дилемму между философской “объективностью” и психологической “субъективностью” современная теоретическая социология разрешила с помощью концепции “интерсубъективности” (в философии первым это понятие ввел И. Фихте, а развил Э. Гуссерль), т. е. механизмов, обеспечивающих взаимодействие между субъектами, в том числе символическое. Эта концепция играет ключевую роль в теории социального действия, символическом интеракционизме, феноменологической социологии, и в последние десятилетия требование интерсубъективности все активнее прилагается и к историческим работам и суждениям.

“Реальность”

В XX в. проблема “реальности” стала, наряду с проблемой сознания, едва ли не центральной темой европейской философии, а может быть, и культуры в целом. Прежде всего, существенные изменения произошли в подходе к соотношению реальности и наблюдений или чувственного восприятия. В принципе, еще Аристотель в “Метафизике” подчеркивал несводимость реальности к чувственному опыту, но в XX в. эта идея стала проводиться гораздо более последовательно. В первую очередь, это относится к научному знанию, где непосредственные личные наблюдения (чувственное восприятие) в современных условиях оказываются лишь опосредованно связанными с “реальностью”. Наблюдаемое больше не отождествляется с реальностью и не интерпретируется как “реальная часть реальности”. Более того, согласно современным представлениям, выработанным в психологии, “реальность лежит за пределами наблюдаемого и поэтому скорее выводится, чем воспринимается” [20] .

История здесь не является исключением, и так же, как и все остальные науки, постепенно эволюционировала от личных впечатлений, полученных при наблюдении за объектом, к использованию данных об объекте. В настоящее время прямые личные наблюдения играют в истории столь же незначительную роль, как и во всех остальных областях научного знания.

Радикально новый подход к определению реальности был развит и в рамках социологии. Здесь под “реальностью” понимается все, что считается реальностью в том или ином обществе. Несколько строк из работы А. Шюца дают ясное представление о сути этого нового подхода.

“… Социальная реальность содержит в себе элементы веры и убеждения, которые реальны, поскольку так их определяют участники, и которые ускользают от чувственного наблюдения. Для жителей Салема в XVII столетии колдовство было не обманом, а элементом их социальной реальности, и вследствие этого оно является предметом изучения для общественной науки” [21] .

Таким образом, “реальность” оказывается неразрывно связанной со “знанием”. Социологический подход к соотношению “реальности” и “знания” был четко сформулирован П. Бергером и Т. Лукманом:

“Для наших целей достаточно определить “реальность” как качество, присущее феноменам, иметь бытие, независимое от нашей воли и желания… а “знание” можно определить как уверенность в том, что феномены являются реальными и обладают специфическими характеристиками” [22] .

Социологический подход к определению “реальности” и “знания” следует отличать от обыденного и философского смысла этих терминов. Как отмечают Бергер и Лукман, ключом к пониманию этих различий является употребление кавычек. Рядовой человек, говоря о реальности и знании, мысленно всегда использует их без кавычек. Философ стремится решить, где кавычки нужны, а где их можно спокойно опустить, то есть отделить обоснованные утверждения о мире от необоснованных. Наконец, социолог, говоря о “реальности” и “знании”, всегда подразумевает кавычки, т. е. социальную и культурную относительность этих понятий.

“Факт”

В большинстве типов знания (в частности, в религии, философии, естественных и общественных науках) как отдельные высказывания, так и их связанные наборы могут иметь значения “истина” и “ложь”. В науке высказывания, которым придается значение “истины”, обычно именуются “фактами”. Это слово также может иметь разные значения, но в строгом определении к “фактам” относят высказывания о существовании каких-либо элементов реальности, которым (высказываниям) приписывается значение “истины”.

Заметим, что процесс придания значений высказываниям происходит как на индивидуальном, так и на групповом уровне. В процессе индивидуального научного творчества, формулируя некое высказывание о существовании чего-либо (явления, связи, действия и т.д.), автор высказывания придает ему значение “истины” и называет “фактом”. Однако “фактом” как элементом знания это высказывание становится только в случае его социального признания в качестве “истины”. Тем самым содержание данного высказывания превращается в элемент реальности для соответствующей социальной группы. Иными словами, так же как мы распознаем индивидуальные “мнения” и социально признанное “знание”, следует различать такой конкретный вид “мнений” как “истинные высказывания”, именуемые в науке “фактами”. В частности, на индивидуальном (авторском) уровне мы предпочли бы обозначить этот класс высказываний как “утверждения” или “суждения” (которые в логике определяются как “мысль о предмете, в которой что-либо о нем утверждается или отрицается”), зарезервировав слово “факт” для социально признанных истинностных высказываний. К сожалению, такое различение практически не проводится в литературе, что может вносить некоторую терминологическую путаницу.

Заметим также, что, в принципе, слово “факт” происходит от лат. factum (сделанное, деяние, дело; действие, поступок), поэтому в строгом смысле это слово относится только к высказываниям о совершенных действиях и их результатах. Поэтому с этимологической точки зрения, данный термин применим только к утверждениям о социальной и трансцендентной реальностях, где предполагается наличие субъектов действий. Однако в современной практике слово “факт” приобрело расширительное значение и применяется, в том числе, к высказываниям и о природной реальности.

Что касается проблемы исторических фактов, то здесь уместно вспомнить высказывание Дж. Лукача, заметившего, что речь идет не столько “о том, сколько фактов в истории, сколько о том, сколько истории в слове “факт”” [23] . Уже просветители придали “факту” значение категории реальности, но в отделении “истины” от “лжи” решающую роль они, как и средневековые авторы, все еще отводили вере. Именно так проблематизируется “факт” в энциклопедии Дидро и д’Аламбера:

Факт. Этот термин трудно определить: сказать, что он употребляется при всех известных обстоятельствах, когда что-либо вообще перешло из состояния возможности в состояние бытия, — отнюдь не значит сделать его яснее… Мы знаем о некоторых фактах все то, что наш разум и наше положение могут позволить нам знать; и мы должны… либо отбросить эти факты как лживые, либо принять как истинные… Но что же научит нас отличать эти возвышенные истины?.. Вера” [24] .

В XIX в. факт становится “эмпирическим” в полном смысле этого слова. Мироздание и познающая внеположенную реальность наука основываются прежде всего на Фактах. Тип историографии, который может быть назван позитивистским, развился под воздействием естественнонаучного подхода, предполагающего установление фактов в непосредственном чувственном восприятии и разработку законов путем обобщения фактов посредством индукции. Э. Карр не случайно назвал девятнадцатый век “великой эпохой фактов” [25] . В соответствии с установками позитивного метода представители историзма второй половины XIX в. стремились утвердить в исторической науке примат объективного факта.

Историки-позитивисты признавали реальность прошлого, считая, что оно непосредственно дано прежде всего в виде “остатков”: исторических документов и вещественных памятников. В соответствии с требованиями позитивного знания историк не может знать больше того, что заключено в документах. То, чего нет в документе (мнения, слухи), не существует для истории. Поэтому задача состоит в том, чтобы возможно более точно воспроизвести прошлое по документам.

Современная наука отказалась от концепции эмпирического факта XIX в., в рамках которой факт определялся как нечто, “объективно” существующее и лишь воспринятое и зафиксированное наблюдателем. Представления о соотношении между результатами наблюдений и интерпретациями, превращающими их в “факты”, все более усложняются. Как отметил П. Фейерабенд,

“Наука вообще не знает “голых” фактов, а те “факты”, которые включены в наше познание, уже рассмотрены определенным образом, а следовательно, существенно концептуализированы” [26] .

В результате одни и те же данные могут видеться по-разному — в зависимости от способа их интерпретации.

Интерпретация факта в исторической науке XX в. также представляет собой решительный разрыв с его позитивистским толкованием. Современную трактовку факта предложил Л. Февр в лекции, прочитанной в Коллеж де Франс в 1933 г., заявив, что исторические факты создаются, а не являются данными [27] . С тех пор ничего радикально нового, пожалуй, предложено не было (если отвлечься от постмодернистских крайностей, выводящих факт за пределы исторического исследования). В последующих работах эта фундаментальная идея Февра лишь развивалась и конкретизировалась. Но несмотря на то, что современная трактовка исторического факта была сформулирована много десятилетий назад, часть историков все еще живет представлениями XIX в., искренне полагая, что существует некий идеальный вариант историописания “как это происходило на самом деле”.

Однако хорошо известно, что выбор тех или иных событий в качестве “исторических фактов” зависит от эпохи — присущих ей знаний, идеологических установок и т. д., равно как и от субъективных представлений и концептуальных подходов конкретного историка: у каждого автора свой набор фактов и, соответственно, своя “область исключенного”. Это же верно и на уровне любой социальной группы или общества в целом в каждый конкретный период времени. Как писал Ю. Лотман, “можно было бы составить интересный перечень „не-фактов“ для различных эпох” [28] .

Впрочем, производство “фактов”, т. е. отдельных “истинных” высказываний о существовании элементов реальности, является лишь промежуточной задачей любого исследователя. Конечной целью любого историка можно считать создание некоей более или менее общей целостной картины прошлой социальной реальности или по крайней мере ее сегмента. В этом случае исследователь, в соответствии с правилами, принятыми при производстве научного знания, опирается на “факты”, но опять-таки занимается их интерпретацией. Результаты интерпретации “фактов”, а тем самым и получаемая картина реальности, могут быть самыми разными. Например, как заметил П. Гейл по поводу Наполеона, существует более дюжины интерпретаций его личности и карьеры, основанных на одних и тех же фактах (история Наполеона очень хорошо документирована) и полностью противоречащих друг другу [29] .

Л. Февр в уже упоминавшейся лекции определял историческое повествование как “хитросплетение… фактов, созданных, воссозданных, вымышленных или сфабрикованных историком при помощи гипотез и предположений” [30] . Действительно, на основе одних и тех же исходных данных и даже одного набора “фактов” можно сконструировать самые разные дискурсы. В частности, речь идет как о базовых типах научных дискурсов (описание и объяснение), так и о конкретном виде того или иного дискурса — временной последовательности, каузальных связях и т.д.

Формирование социального запаса исторического знания

Социология знания переносит акцент на социальные механизмы отбора и признания индивидуальных “мнений”, или, пользуясь терминологией А. Шюца, формирования социального запаса знания. Большое внимание здесь уделяется социальной и культурной обусловленности этого процесса, включая различные институциональные механизмы формирования социального запаса знаний, действующие в том или ином обществе и культуре.

Следует подчеркнуть, что в этом случае радикально меняется подход к соотношению истины и знания. В рамках философии познания полагается, что истина является первичной, т. е. что сначала определяется конечный статус высказывания (истинное—ложное), а затем из истинных высказываний формируется корпус знания. В рамках социологии знания на первый план выдвигается проблема “знания”, т. е. того набора представлений о реальности, которые признаются знанием той или иной социальной группой. Все что признано данной группой в качестве знания, автоматически считается истинным.

Таким образом, процесс обретения “исторической истины” по существу оказывается результатом формирования социального запаса исторического знания. Подчеркнем, что здесь и далее мы используем термин “историческое знание” в узком смысле, а именно, как общественно-научное знание о прошлой социальной реальности, отличая его от других типов и классов знаний о прошлом. Интерсубъективная истинность исторического знания, как отмечает В. Моммзен, конституируется через суждения других людей, прежде всего, историков [31] .

Процесс формирования исторического знания включает постоянную оценку и отбор как новых “мнений”, так и признанных ранее “знаний”. Критерии этого процесса весьма разнообразны, изменчивы и не всегда формализуемы. Здесь пока трудно делать какие-либо жесткие обобщения или выявлять универсальные механизмы создания социального запаса исторического знания. Исследования в этой области находятся на начальной стадии. Тем не менее механизм социального отбора и оценки знаний несомненно действует и обеспечивает увеличение исторического знания, адекватное усложняющейся социальной реальности.

Процесс конструирования социальной реальности (в том числе и прошлой) можно условно разделить на два этапа. Первый — это процесс создания дискурсов (мнений), реализуемый на индивидуальном уровне. Второй — процесс социальной оценки дискурсов, в рамках которого индивидуальные мнения отвергаются или признаются некими социальными группами. Оценка “мнений” осуществляется на основе критериев, специфичных для данной социальной группы. В случае признания, “мнение” обретает статус знания в пределах данной группы, а его содержание становится частью ее социальной реальности.

В общем виде процесс социального признания “мнений” в качестве “знания” формируется под действием по меньшей мере трех групп факторов, которые мы обозначаем как социальные интересы, культурологические параметры и психологические факторы, связанные, соответственно, с социальной подсистемой, подсистемой культуры и подсистемой личности. Эти факторы влияют на формирование социального запаса знаний всех типов, в том числе исторического. Не имея возможности детально останавливаться на этой проблеме в рамках данной статьи, мы ограничимся лишь самым кратким обзором основных направлений.

Первая группа факторов, влияющих на ход создания социального запаса знания, связана с функционированием социальной системы. Сюда относятся, прежде всего, различного рода социальные интересы, влияющие на процесс признания той или иной группой индивидуальных “мнений” в качестве “знания”. Интересы, в свою очередь, определяются параметрами, по которым формируется та или иная группа (будь то классовая или партийная принадлежность или принадлежность к определенной научной школе и т. д.). Существенную роль здесь играют властные отношения или, более обобщенно, социальные позиции данной группы. В общем виде признаваемое данной группой знание должно способствовать укреплению ее социальных позиций в широком смысле, включая статусные, экономические (имущественные), профессиональные, политические и т. д. Помимо социальных интересов к социальным факторам можно отнести различные социальные нормы и правила, ограничивающие и регламентирующие формирование корпуса знания. Типичный пример — явные или имплицитные цензурные ограничения, формируемые по разным принципам, но существующие практически в любом обществе.

Вторая, еще более разнообразная группа факторов, связана с существующей в данном обществе системой культуры. Индивидуальные дискурсы, признаваемые в качестве “знания”, должны удовлетворять разнообразным семиотическим характеристикам, принятым в данной культуре. По существу, речь идет о правилах конструирования дискурсов, включая характер используемых при этом знаков и символов, правила их сочетания и т. д. Не менее важную роль играет сопряженность дискурса с другими типами знания — понятно, что в Средние века любой дискурс, претендующий на социальное признание, не мог прямо противоречить религиозному знанию, а в советском обществе — марскистско-ленинской идеологии. Это, конечно, крайние примеры, но и в современных демократических обществах, например, научные дискурсы должны быть неким образом сопряжены с доминирующим философским, эстетическим или моральным знанием.

В частности, как отмечал еще К. Манхейм в 20-е годы:

“… Не только представление о знании вообще зависит от конкретно имеющегося, считающегося парадигматическим знания и от осуществленных в его рамках типов знания, но и “понятие истины” обусловлено существующими в данный период типами знания” [32] .

Наконец, третий тип факторов, влияющих на формирование социального запаса знания, в основном ассоциируется с психологическими установками. В свою очередь, в рамках этой темы можно выделить два основных подхода, наиболее активно разрабатывающихся в современной литературе. Первый подход, который можно условно обозначить как прагматистский, акцентирует роль таких факторов, как удобство, простота, практическая применимость, иными словами — психологическая комфортность человеческого существования, обеспечиваемая конструируемой в том или ином дискурсе картиной реальности. Второй подход, который условно можно обозначить как архетипический, постулирует наличие в человеческой психике неких имманентных, априорных установок или стереотипов мышления, которым должны соответствовать дискурсы, претендующие на включение в социальный запас знания.

Формирование научного знания в целом и общественно-научного в частности (включая историческое знание) в полной мере испытывает на себе влияние трех перечисленных групп факторов. Но, естественно, что в развитии каждого типа знания эти факторы действуют в разной пропорции, имеют определенную специфику и, наконец, дополняются факторами, характерными для данного типа знания или даже конкретной его разновидности (в науке — дисциплины). Вообще, на процесс накопления социального запаса знания огромное влияние оказывала его углубляющаяся специализация, которая происходила по мере дифференциации обществ и усложнения их структуры. Соответственно стали складываться группы экспертов в каждой области знания, являющиеся не только его производителями и носителями, но и ответственными за процесс формирования запаса знания в своей области.

Оставляя в стороне влияние социальных и психологических факторов на решения, принимаемые экспертными группами, остановимся чуть более подробно на “культурологических” факторах. Учитывая высокую степень специализации современного знания, первая задача экспертов, принимающих решение о признании того или иного дискурса в качестве знания, состоит в типологизации данного дискурса.

Например, для научного знания в целом весьма важны два базовых типа дискурса — fiction и non-fiction — это прежде всего различение разных типов знания или конструкций реальности. В этом смысле борьба за отделение фактов от вымысла в “исторических” дискурсах, ведущаяся со времен Геродота, по сути была борьбой за “чистоту” знания, т. е. за то, чтобы разные типы (методы, способы) конструирования реальности не смешивались в рамках одной работы или текста. Ясно, впрочем, что подобное разделение вызывает значительные практические сложности.

Прежде всего следует напомнить, что до начала Нового времени исторические дискурсы в значительное мере были разновидностью литературных произведений (в смысле художественной прозы). Естественно, что правила построения дискурса в художественной и научной литературе существенно отличаются. Один из важнейших критериев признания литературного дискурса — эмоциональное воздействие на читателя. Но историк также стремится создать увлекательное повествование, привлечь внимание к своему творчеству, и в этом случае соблазн преувеличить, приукрасить, присочинить может толкать его на создание “вымышленной” реальности. Об этом упоминал еще Полибий, анализируя причины написания “неправильной” или “ложной” истории:

“Прежде всего это стремление придать своему сочинению увлекательный характер, поразить читателя необычайностью описываемых событий и ситуаций” [33] .

Стремление поразить воображение читателя было особенно характерно для средневекового хрониста.

“Цифры, которые приводят средневековые писатели, обычно очень преувеличены. Например, средневековые писатели насчитывают никак не меньше 300 тысяч участников первого крестового похода… Или возьмем, например, “Славянскую хронику” Гельмольда (ум. 1177 г.), <написанную ок. 1172 г. по личным наблюдениям и наблюдениям других очевидцев>, посвященную истории немецких завоеваний и колонизации в землях полабских славян в XII в. Здесь мы находим описание сражения, в котором было убито 100 тысяч язычников, между тем как христиане потеряли только одного человека… Такого рода преувеличения следует всецело отнести за счет риторической манеры повествования, при которой автор не столько заботится о точности передачи, сколько о силе производимого впечатления. Словом, в количественных определениях, в цифрах очень дает себя знать влияние, с одной стороны, гиперболического библейского стиля, а с другой — римской риторики” [34] .

В аналогичных случаях, которые в большом ассортименте представлены и в современной литературе, историческое сочинение прежде всего отвечает потребности читателя переместиться в другую реальность. Чем красочнее описание этой прошлой реальности, тем она интереснее. Но, конечно, то что было дозволено средневековому хронисту, не дозволено современному историку. Одним из последних крупных историков, кому простились подобные прегрешения, был Мишле. Известно, что он умышленно переставлял факты, чтобы создать яркий образ, и вообще никогда не гнался за академической точностью, которая в его время только утверждалась как канон исторического исследования. Однако уже более века сочинители типа Э. Радзинского, которых достаточно повсюду, не числятся по разряду исторической науки. Исторические сочинения, претендующие на научное содержание, лишь очень ограниченно могут пользоваться подобными приемами.

До начала Нового времени статус дискурса (fiction — non-fiction) и, соответственно, тип конструируемой в нем реальности (вымышленная — действительная) обычно не был жестко задан. В результате разные группы читателей в разные времена могли приписывать разный статус одному и тому же произведению. Например, многие работы, которые в эпоху античности традиционно считались относящимися к разряду fiction, в Средние века перешли в разряд non-fiction. Эта ситуация, как отмечал еще В. Герье, сохранялась вплоть до эпохи Возрождения:

“Люди того времени не отличали историческое повествование от поэтического вымысла. Итальянский летописец XIV в. Джиованни Виллани (Giovanni Villani) прямо называет поэтов maestri di storia, приписывая Вергилию такой же авторитет, как Ливию, и говорит, что тот, кто хочет подробно знать историю, пусть читает Вергилия, Лукана, Гомера” [35] .

Такого рода жанровая или типологическая неопределенность отчасти сохраняется и поныне. Ответственность за классификацию исторических дискурсов на fiction и non-fiction обычно несут экспертные группы из соответствующей области non-fiction. Эта явная и неявная экспертная оценка проявляется на многих уровнях, включая символический: например, в современном западном книжном магазине историческая литература fiction и non-fiction стоит не только на разных полках, но и в разных отделах магазина. Заметим, что в современной России, в связи со слабостью профессионального сообщества, различие между fiction и non-fiction историческими произведениями для непрофессионалов в значительной мере стерлось.

Следует также отметить, что в рамках типологии fiction и non-fiction множество произведений всегда имело и продолжает иметь смешанный характер, когда конструируемая реальность отчасти является “вымышленной”, а отчасти — “действительной”. Это порождало бесчисленные попытки отделить “факты” от “вымысла” в рамках каждого произведения. Но в соответствии с современными научными представлениями, любой дискурс, в котором присутствует хотя бы один случай “вымысла” или один элемент “вымышленной реальности” сразу целиком относится к fiction и выводится за рамки научного знания, в соответствии с принципом “нельзя быть немножко беременной”.

Попытки выработки правил или критериев разделения “фактов” и “вымысла”, “истинных” и “ложных” дискурсов, “правильного” и “искаженного” описания прошлой реальности возникают еще в глубокой древности. Например, как отмечает В. Топоров, одним из первых таких критериев было происхождение дискурса:

“В первых образцах „исторической“ прозы (хотя бы в условном понимании этой историчности) „историческими“ признаются только „свои“ предания, а предания соседнего племени квалифицируются как лежащие в мифологическом времени и, следовательно, как мифология” [36] .

Этот же критерий активно использовался в Средние века, когда степень “истинности” дискурса также определялась прежде всего типом источника:

“… Средневековое историческое знание… делилось в зависимости от источника на два различных типа: историю священную и историю светскую („профанную”). Источник первого из них трансцендентный — „живое божественное откровение”; второй же основывается на человеческом опыте и человеческой памяти. Священная история — объект веры… абсолютная истинность ее „сообщений” обусловлена их божественным происхождением. Что касается светской истории, то… ее „сообщения” изменчивы в зависимости от места и времени, поэтому их правомернее относить к разряду „мнений”, нежели к разряду истин” [37] .

Для любого средневекового хрониста эпизоды библейской истории были “историческими фактами” в гораздо большей степени, чем непосредственно описываемая им вчерашняя битва. О том, насколько не подвергалась сомнению истинность Божественного откровения, свидетельствует, например, такое высказывание Ф. Бэкона: “Священная история обладает прерогативой рассказывать о фактах, как до того как они произошли, так и после этого” [38] .

Наряду с общим “происхождением” в качестве критерия традиционно использовались и оценки конкретных дискурсов и их авторов. Здесь всегда существовала разнообразная система мер, от учета значимости личности автора до оценки конкретных методов его работы при построении данного дискурса.

Итак, признание того или иного дискурса в качестве “истинного”, “правильного” и т.д. главным образом определялось уровнем доверия к автору. Прежде всего речь идет о квалификации. Роль квалификации осознавалась уже в античности: так, еще Полибий писал, что “неправда” может быть обусловлена просто недостаточным знанием материала, неведением [39] . Но в качестве существенного параметра уровень квалификации стал фигурировать лишь в Новое время. Уже Ж. Боден подчеркивал, что доверия заслуживают лишь авторы, компетентные в вопросах, о которых они пишут: “Поэтому я не могу принять мнение Полибия о религии или Евсевия о ратном деле” [40] .

В современной науке, в том числе и исторической, выработана разветвленная система прямой и косвенной оценки уровня квалификации авторов индивидуальных дискурсов. Прежде всего речь идет о “цеховой” квалификационной системе, начиная со свидетельств о профессиональном образовании, прослушанных курсах и успеваемости и кончая научными степенями и членством в различных профессиональных обществах. С этой системой тесно связана идентификация по месту работы и занимаемой должности — общий уровень того или иного учреждения многое говорит о квалификации работающего в нем ученого. О степени компетентности автора свидетельствует список его предшествующих публикаций и отзывов на них (от рецензий до системы ссылок). В результате косвенным параметром, позволяющим оценивать уровень квалификации, является возраст — по сей день почтенные авторы вызывают больше “доверия” и их работы в меньшей степени подвергаются критическому анализу, чем работы молодых ученых.

Помимо квалификации при оценке автора того или иного исторического сочинения традиционно учитывается его групповая принадлежность и групповой статус. Издавна внимание обращалось на происхождение и социальное положение. Начиная с Реформации существенную роль стало играть вероисповедание, начиная с XVIII в. значимость приобретает национальность, а с XIX в. — партийная позиция автора. Влияние групповой идентификации на индивидуальные дискурсы и, соответственно, на оценку этих дискурсов, было особенно сильным во второй половине XIX — первой половине XX в. В последние десятилетия, на наш взгляд, влияние этого фактора стало уменьшаться. Конечно, определенные различия — национальные, религиозные, партийные и т. д. продолжают сохраняться, равно как и различия обусловленные принадлежностью к разным научным школам. Однако они проявляются скорее в выборе объекта исследования, чем в характере конструируемого дискурса и его оценках.

Второй этап экспертной социальной оценки индивидуальных дискурсов связан с анализом самих “мнений”. Научное сообщество (точнее, пользующиеся доверием его представители) оценивает данную работу, предлагая свои заключения в виде рецензий, отзывов и т. д. Оценке на предмет соответствия принятым правилам подлежат прежде всего два первых этапа производства дискурсов — работа с данными и формулировка “фактов”.

Скрупулезной оценке подвергаются “источники”, которыми пользовался автор. Этот аспект оценки исторических дискурсов возникает уже в древности, когда “история” (точнее, картина социальной реальности) писалась в основном по личным наблюдениям и сведениям, полученным от очевидцев. Соответственно, критерием надежности сведений выступала личность свидетеля — насколько он “достоин доверия”, “надежен” и т.д., а это представление, в свою очередь, определяется социальными позициями свидетеля: например, в Средние века — тем, является ли свидетель или очевидец (источник, информатор) клириком, человеком благородного происхождения и т. д.

Но начиная с эпохи Возрождения на первый план постепенно выходит оценка подлинности документов, используемых историками. Как известно, первопроходцем в этой области был Лоренцо Валла и его критика “Константинова дара”. В течение всего последующего времени техника “критики текстов” постоянно совершенствовалась, но это не означает, что историки перестали пользоваться фальшивыми источниками. Хорошо известно, что изготовление фальсификатов и, соответственно, использование их в качестве основы для исторических сочинений пышно расцвело в Средние века, особенно начиная с IX в., когда Церковь впервые после падения Западной Римской империи почувствовала угрозу подрыва своего господства из-за усиления светской власти. “Лжеисидоровы декреталии” и “Константинов дар” положили начало множеству подделок, придуманных в интересах того или другого монастыря, епископства, корпорации, подтверждения их имущественных или политических прав.

Следует, правда, иметь в виду, что отношение к эмпирическому материалу в тот период было совершенно иным, чем ныне. В современных условиях автор, при всех возможных оговорках, все же движется от эмпирического материала к финальной “картине мира”. Такого рода движение является базовым правилом науки как эмпирико-теоретического знания. На донаучной стадии соотношение между картиной мира и эмпирическим материалом было иным — во многих случаях автор исходил из некоторой априорно данной ему картины мира, а конструировал как раз эмпирические данные.

“Монастыри часто составляли те или другие грамоты и придавали им вид подлинных иногда потому, что они были глубоко убеждены, что такого рода грамота существовала, и что ее надо воспроизвести” [41] .

С началом Нового времени и постепенным развитием правил научной работы с эмпирическим материалом изготовление фальшивых документов и, соответственно, масштабы их использования в исторических сочинениях, в целом начинают сокращаться. Но в XX в. этот процесс снова резко активизируется. Достаточно вспомнить “Протоколы сионских мудрецов” и “материалы” политических процессов в фашистской Германии и в СССР. И хотя сами историки обычно не участвовали в изготовлении этих фальшивок, но многие ими охотно пользовались (да и продолжают пользоваться). Понятно, что использование каким-либо историком заведомо фальшивых документов порождает и соответствующую оценку созданного им дискурса со стороны специалистов, не связанных с ним групповыми интересами.

Следующий этап оценки дискурса связан с проблемой фальсификации данных, которой уделяется особое внимание в рамках современного научного знания. Систематический анализ “фальсификаций” был проведен прежде всего в естественных науках [42] . В частности, ныне установлено, что такие выдающиеся естествоиспытатели, как Кепплер, Галилей, Ньютон, Мендель и другие, систематически “улучшали”, а то и просто придумывали эмпирические данные, подтверждающие их идеи. Фальсификациями не брезгуют и представители общественных наук.

“Среди опрошенных М. Махони ученых 42% ответили, что хотя бы однажды сталкивались в своей исследовательской практике с подделкой данных, причем биологи (57%) чаще, чем представители гуманитарных наук — психологи (41%) и социологи (38%). А. Кон, обобщивший многочисленные случаи того, что он называет “мошенничеством” в науке, пришел к выводу, что оно носит массовый характер, является правилом, а не исключением ” [43] .

Время от времени отдельные члены научного сообщества, обвиненные в сознательной фальсификации, лишаются статуса “ученого”. Подобный пример из области исторической науки приводит Р. Эванс.

Молодой историк Д. Эбрам, придерживавшийся марксистских взглядов, в 1981 г. опубликовал в издательстве Принстонского университета книгу “Коллапс Веймарской республики”, в которой обвинял германских капиталистов в том, что они способствовали крушению республики и приходу к власти нацистов [44] . Первоначально книга подверглась критике только за свою излишнюю политизированность и прямолинейность, которую рецензенты связывали с чрезмерно упрощенным марксистским толкованием истории. Затем один из наиболее ярых критиков, Генри Эшби Тернер, также занимавшийся историей Германии первой половины века и известный своими антимарксистскими взглядами, первым обвинил Эбрама в фальсификации некоторых процитированных им архивных материалов. Под действием этой критики один из профессоров Принстонского университета, Дж. Фельдман, который рекомендовал книгу Эбрама к печати и воспринял нападки Тернера как удар уже по своей репутации, поручил одному из своих аспирантов, У. Нокену, провести тотальную сверку цитат, приведенных Эбрамом. И здесь обнаружились уже сотни неверных цитат из документов, писем и других архивных материалов, на которые опиралась работа Эбрама [45] .

Несмотря на попытки Эбрама доказать, что все эти ошибки имели неумышленный характер и являются не более чем описками, Фельдман обвинил его в преднамеренной фальсификации и добился увольнения Эбрама с факультета и лишения его докторской степени в области истории. Эбрам был вынужден снова поступить на учебу, но уже в другой университет и на отделение права, и затем переквалифицироваться в юристы, среди которых, как замечает Эванс, манипуляции со свидетельствами являются, видимо, более принятыми, чем в среде историков [46] .

Существуют разные типы фальсификаций. Так, применительно к естественным наукам А. Кон выделил три разновидности “мошенничества” в научных работах: “подлог” — прямая фальсификация результатов исследования, придумывание несуществующих фактов; “приукрашивание” — искажение результатов исследования в желаемом направлении; “стряпня” — отбор данных, подтверждающих гипотезы исследователя [47] .

В современных исторических исследованиях, как правило, почти не встречаются случаи прямого “подлога”, т. е. создания несуществующих источников или сведений; один из немногих примеров такого рода — так называемая “Велесова книга” [48] . “Приукрашивание” встречается уже довольно часто, типичный пример — “вырывание” цитаты из контекста. Впрочем, здесь “приукрашивание” смыкается со “стряпней” — отбором и включением в анализ лишь “удобных” сведений, подтверждающих идею исследователя. Проблема заключается в том, что “стряпня”, то есть отбор нужных данному исследователю сведений, является абсолютно неотъемлемым элементом практически любой исторической работы.

Применительно к историческим дискурсам эта проблема обсуждается с древнейших времен как проблема “умолчания”. Еще Аммиан Марцеллин в конце IV в. писал: “Историк, сознательно умалчивающий о событиях, совершает не меньший обман, чем тот, кто сочиняет никогда не происходившее” [49] . Согласно современным нормам, умолчание о каких-либо данных также является нарушением правил построения дискурса:

“Свидетельство, противоречащее аргументации, не может быть опущено или искажено, оно должно быть объяснено, даже ценой изменения аргумента или отказа от него... Историк должен не только искать свидетельства подтверждения своего тезиса, но и свидетельства его уязвимости” [50] .

С этим положением вряд ли кто-нибудь будет спорить. Однако, учитывая, что граница между отбором существенных для данного исследования данных и умолчанием является зыбкой, этот аспект оценки исторических дискурсов представляется гораздо более дискуссионным, чем создание несуществующих данных или их искажение.

С точки зрения современных исторических методов существенным параметром оценки дискурсов являются процедуры обработки данных. Нарушение этих процедур (связанное, в частности, с недостаточным уровнем квалификации) также может наказываться санкциями со стороны научного сообщества. Об этом свидетельствует еще один пример, приводимый Р. Эвансом, и связанный с одной из ранних работ ныне весьма известного и уважаемого историка Л. Стоуна, опубликованной в 1948 г., когда он работал в Оксфорде. В своей статье Стоун доказывал, что с XVII в. начался процесс экономического упадка английской землевладельческой аристократии и одновременно усиление экономических позиций джентри, что, в свою очередь, рассматривалось как предпосылка гражданской войны в Англии [51] .

Коллега Стоуна по университету Х. Тревор-Роупер подверг его работу уничтожающей критике, продемонстрировав, что выводы Стоуна об ухудшении экономических позиций земельной аристократии базировались на абсолютно неверном анализе эмпирических данных. Во-первых, Стоун смешал разные поколения аристократов с одной фамилией. Во-вторых, он рассматривал изменения величины владений по графствам, не учитывая, что аристократы владели землями в разных графствах и часто продавали мелкие владения в одном графстве, но одновременно приобретали новые владения в другом. Наконец, Стоун вообще не принимал во внимание величину маноров, а оперировал только их численностью, хотя в этот период аристократы активно расширяли площадь уже существующих маноров за счет приобретения близлежащих земель [52] .

В результате Стоун был вынужден сначала публично признать свои профессиональные ошибки, а затем покинуть Оксфорд и перебраться в США, где собственно уже и стал историком с мировым именем.

Здесь мы коротко остановились лишь на некоторых основных критериях оценки исторических дискурсов, хотя этот список можно продолжать и дальше. Упомянем еще лишь об одной проблеме, которая серьезно обсуждается в морали и праве, но привлекает и внимание экспертов в других областях знания, включая историческое — различие между добросовестным заблуждением и сознательной ложью. В частности, еще Бл. Августин в трактате “О лжи” акцентировал различие между “ложью” и “обманом”: “Не всякий, кто говорит ложь, повинен в обмане, если только он думает или верит в истинность того, что он говорит” [53] .

Надо сказать, что хотя попытки представить прошлое всегда сопровождались сознательными искажениями, отношение к фальсификации, в античности и в современности, было негативным. Кодекс исторического цеха в общем предполагает стремление к “истине” и осуждает преднамеренное отклонение от. Но граница между преднамеренным и непреднамеренным созданием “неверной” картины реальности, увы, по сей день остается нечеткой в любой области знания, и история здесь не является исключением. Это то же самое, что доказывать намеренное лжесвидетельство в суде, где очень сложно доказать умысел. Поэтому сейчас попытки разделить “предумышленное” и “непредумышленное” нарушение правил конструирования исторических дискурсов становятся все более редкими.

Литература

Аммиан Марцеллин. История. В 3-х т. Пер. с лат. Киев, 1906-1908.

Аллахвердян А. Г. и др. Психология науки. М.: Флинта, 1998.

Барг М. А. Эпохи и идеи: становление историзма. М.: Мысль, 1987.

Бергер П., Лукман Т. Социальное конструирование реальности: Трактат по социологии знания. Пер. с англ. М.: Медиум, 1995 [1966].

Боден Ж. Метод легкого познания истории. Пер. с лат. М.: Наука, 2000 [1566].

Болингброк Г. Письма об изучении и пользе истории. Пер. c англ. М.: Наука, 1978 [1752].

Вайнштейн О. Л. Западноевропейская средневековая историография. М.-Л.: Наука, 1964.

Герье В. Философия истории от Августина до Гегеля. М.: Печатня С. П. Яковлева, 1915.

Дидро Д. Факт [1756] // История в энциклопедии Дидро и д’Аламбера. Пер. с фр. Л.: Наука, 1978, с. 18-20.

Зверева Г. И. Понятие “исторический опыт” в “новой философии истории” // Теоретические проблемы исторических исследований. Вып. 2. М.: МГУ, 1999, с. 104-117.

Косминский Е. А. Историография Средних веков (V в. — середина XIX в.). Лекции. М.: Изд-во МГУ, 1963.

Кукарцева М. А. Современная философия истории США. Иваново: Ивановский гос. ун-т, 1998.

Лотман Ю. М. Внутри мыслящих миров. Человек—текст—семиосфера—история. М.: Языки русской культуры, 1996 [1990].

Лукиан. Как следует писать историю // Лукиан. Избр. проза. Пер. с древнегреч. М.: Наука, 1991.

Манхейм К., фон. Идеология и утопия [1929] // К. Манхейм. Диагноз нашего времени. Пер. с нем. и англ. М.: Юрист, 1994, с. 7-276.

Медушевская О. М. Теория, история и метод источниковедения // И. Н. Данилевский и др. Источниковедение. М.: РГГУ, 1998, с. 17-168.

Полибий. Всеобщая история. В 3-х т. Пер. с древнегреч. СПб.: Наука; Ювента, 1994.

Руднев В. П. Словарь культуры XX века: Ключевые понятия и тексты. М.: Аграф, 1998.

Руднев В. П. Прочь от реальности: Исследования по философии текста. М.: Аграф, 2000.

Савельева И. М., Полетаев А. В. Эмпирические основания исторической науки // Диалог со временем. Вып. 2. М.: УРСС, 2000, с. 36-51.

Савельева И. М., Полетаев А. В. Историческая истина: эволюция представлений // Диалог со временем. Вып. 4. М.: УРСС, 2001.

Топоров В. Н. История и мифы // С. А. Токарев (ред.). Мифы народов мира. В 2-х т. М.: Советская энциклопедия, 1980, т. 1, с. 572-574.

Февр Л. Суд совести истории и историка [1933] // Л. Февр. Бои за историю. Пер. с фр. М.: Наука, 1991, с. 10-23.

Фейерабенд П. Против методологического принуждения [1975] // П. Фейерабенд. Избранные труды по методологии науки. Пер. с англ. и нем. М.: Прогресс, 1986, с. 125-466.

Шюц А. Формирование понятия и теории в общественных науках [1954] // В. И. Добреньков (ред.). Американская социологическая мысль: тексты. Пер. с англ. М.: Изд-во МГУ, 1994, с. 481-496.

Юревич А. В. Скрытое лицо науки // А. Г. Алахвердян и др. Психология науки. М.: Флинта, 1998, с. 251-290.

Abraham D. The Collapse of the Weimar Republic. Princeton: Princeton Univ. Press, 1981.

Appleby J., Hunt L., Jacob M. Telling the Truth about History. N. Y.: W. W. Norton & Co., 1994.

Barber B. Science and the Social Order. N. Y., 1952.

Carr E. H. What Is History? L.: Macmillan, 1961.

Commager H. S. Is there a “Philosophy of History”? // H. E. Kiefer, K. Munitz (eds.). Mind, Science and History. Albany: State Univ. of New York Press, 1970, p. 300-318.

Evans R. J. In Defence of History. L.: Granta Books, 1997.

Feldman G. D. A Collapse in Weimar Scholarship // Central European History, v. 17 (1984), p. 159-177.

Guillaume O. Analysis of Reasonings in Archeology: The Case of Graeco-Bactrian and Indo-Greek Numismatics. Delhi: Oxford University Press, 1990 [Fr. ed. 1987].

Hagstrom W. O. The Scientific Community. Cardonale, 1965.

Kohn A. False Prophets: Freud and Error in Science and Medicine. Oxford, 1986.

Lüdtke A. “Coming to Terms with the Past”: Illusions of Remembering, Ways of Forgetting Nazism in West Germany //The Journal of Modern History, vol. 65, no. 3, September 1993, p. 542-572.

Lukacs J. Historical Consciousness or the Remembered Past. New York, Evanston and London: Harper & Row, 1968.

Mahoney M. J. Scientists as Subjects: The Psychological Imperative. Cambridge, 1976.

Maslow A. The Psychology of Science: A Reconnaisance. N. Y., 1966.

Mommsen W. J. Social Conditioning and Social Relevance in Historical Judjments // History and Theory, 1978, 17 (4), p. 19-35.

Stone L. The Anatomy of Elisabethan Aristocracy // Economic History Review, v. 18 (1948), p. 1-53.

Trevor-Roper H. The Elizabethan Aristocracy: An Anatomy Anatomized // Economic History Review, 2nd series, v. 3 (1951), p. 279-298.


[1] Одно из немногих исключений последнего времени — работа Дж. Эпплби и др. “Говоря правду об истории”, в которой проблема истины вынесена даже в название (Applby et al. 1994).

[2] Более подробный анализ современных трактовок понятий “истины”, “объективности”, “реальности” и “факта” см. в: Савельева, Полетаев 2001.

[3] Напомним, что в общем виде Кант понимал “истину” как согласие мышления с самим собой, и прежде всего с т. н. априорными формами мышления.

[4] Этот подход получил развитие в работах А Тарского, Р. Карнапа, Б. Рассела, К. Поппера, П. Дэвидсона и др.

[5] В XX в. прагматистская философия получила развитие в работах Дж. Дьюи, Р. Рорти и др.

[6] Подробнее см.: Кукарцева 1998.

[7] Работа “Лингвистический поворот” (Linguistic Turn) была выпущена под редакцией Р. Рорти в 1967 г.

[8] См., например, обсуждение этой темы в альманахе “Одиссей” за 1996 г. (статьи Г. Зверевой, Л. Репиной, В. Визгина, И. Ионова и А. Гуревича).

[9] Подробнее см.: Зверева 1999: 104-117.

[10] Напомним, что в русском языке слово “правда” имеет значение не только “истина”, но также “правильность” и “справедливость”.

[11] Полибий. Всеобщая история, I, 14; XVI, 14.

[12] Лукиан. Как следует писать историю, 39.

[13] Аммиан Марцеллин. История (Res Gestae), XXX, 8, 1.

[14] Цит. по: Медушевская 1998: 131.

[15] См.: Аллахвердян и др. 1998.

[16] Цит. по: Юревич 1998: 275.

[17] См.: Савельева, Полетаев 2000: 36-51.

[18] Lüdtke 1993.

[19] Commager 1970: 305.

[20] Maslow 1966: 74.

[21] Шюц 1994 [1954]: 487.

[22] Бергер, Лукман 1995 [1966]: 9.

[23] Lukacs 1968: 99.

[24] Дидро 1978 [1756]: 18, 20.

[25] Carr 1961: 9.

[26] Фейерабенд 1986 [1975]: 149.

[27] Февр 1991 [1933]: 15.

[28] Лотман 1996 [1990]: 303.

[29] Цит. по: Guillaume 1990 [1987]: 114.

[30] Февр 1991 [1933]: 14.

[31] Mommsen 1978: 33.

[32] Манхейм 1994 [1929]: 244.

[33] Полибий. Всеобщая история, VII, 7, 6.

[34] Косминский 1963: 28-30.

[35] Герье 1915: 13.

[36] Топоров 1980: 572.

[37] Барг 1987: 190-191.

[38] Цит. по: Болингброк 1978 [1752]: 22.

[39] Полибий. Всеобщая история XVI, 20, 7-8; XXIX, 12, 9-12.

[40] Боден 2000 [1566]: 53.

[41] Косминский 1963: 32-33.

[42] См., например: Barber 1952; Hagstrom 1965; Mahoney 1976; Kohn 1986; об этих работах см.: Юревич 1998: 272-275.

[43] Mahoney 1976; Kohn 1986; см.: Юревич 1998: 274.

[44] Abraham 1981.

[45] Feldman 1984.

[46] Evans 1997: 118.

[47] Kohn 1986; цит. по: Юревич 1998: 274.

[48] В данном случае речь идет только о создании фальшивых “источников” самими авторами исторических произведений, а не об использовании фальшивок, о котором шла речь выше.

[49] Аммиан Марцеллин. История, XXIX, 1, 15.

[50] Evans 1997: 121.

[51] Stone 1948.

[52] Trevor-Roper 1951.

[53] Augustinus. De mendacio, cap. III. PL, 40, col. 488; цит. по: Вайнштейн 1964: 87.


[ к содержанию ] [ следующая статья ]

начальная personalia портфель архив ресурсы о журнале