[Главная] [Архив] [Книга] [Письмо послать]


О счастье

Михаил Григорьевич Рабинович (1916–2000) был археологом. Вскоре после войны он стал руководителем Московской археологической экспедиции (прежде раскопки в столице велись мало и бессистемно). Весной 1951 года ему было предложено сложить полномочия; директор академического Института истории материальной культуры (будущего Института археологии) объяснил: «Мы вами… э-м… очень довольны. Но ведь Москва же… и э-м… Рабинович. Вот». Полгода исследователь, пониженный в должности, продолжал свое дело — затем был уволен из Института. Но из Музея истории и реконструкции Москвы его не выгнали. И хотя неприятностей в начале 1950-х на долю ученого выпало достаточно, хотя страх потерять не только работу, но и свободу обоснованно нарастал, Рабинович по-прежнему копал. А когда «умолк рев Норда сиповатый, закрылся грозный страшный зрак» (так Державин восклицал по смерти императора Павла), даже вернулся в систему Академии наук. Правда, «родному» Институту Рабинович оказался не нужен — к счастью, заниматься московскими древностями можно было и в Институте этнографии. Там Рабинович работал долгие годы. А его учитель, классик отечественной археологии академик Арциховский не раз ошарашивал собеседников загадкой: «Тто в институте этнодрафии настоящий русстий бодатырь?» — и сам отвечал: «Михал Дридорьевич Рабинович!»

Легендарный говор Арциховского неукоснительно воспроизводится при всех его появлениях на страницах книги Рабиновича «Записки советского интеллектуала» (М.: «Новое литературное обозрение»; серия «Россия в мемуарах»). В книге вообще много выразительных портретов людей широко известных (например, Рабинович дружил с писателями Кавериным и Дорошем, хорошо знал академика Сказкина), памятных специалистам (крупные археологи, этнографы, историки) или «обычных» (родные, друзья, сослуживцы). Много и ярких эпизодов (например, в «военных» главах — Рабинович, признанный негодным к строевой службе, всю войну провел в Москве и впечатляюще описал октябрьский ужас 1941 года и позднейшие будни, когда он, временно возглавляя Научную библиотеку МГУ, боролся за сохранность книжного собрания). Но важнее другое: в записках есть меняющийся воздух истории, обаятельная органика московской (семейной, университетско-академической) жизни. И есть личность повествователя, просто и откровенно говорящего о былых заблуждениях, иллюзиях, надеждах и той радости от занятий своим делом, что не оставляла его в самые черные годы. Одна из глав «Записок…» называется «Мне повезло». Речь в ней о том, как в 1953 году «коллеги» едва не подвели Рабиновича под уголовное дело. Да, повезло (хотя и сам ученый не оплошал — разгадал подлянку, сумел за себя постоять). Наверно, и всю жизнь «советского интеллектуала» можно назвать «цепью везений» (не посадили, без куска хлеба не оставили, даже от любимой работы не оторвали). Но как легко представить ту же фабулу в совсем ином развороте. Рабинович этого не хотел. Он написал книгу о счастливой жизни, а то, что в ней немало сказано о мерзостях (государства и приватных лиц) лишь укрепляет доверие к «настоящему русстому бодатырю».

Евгения Александровна Кацева (1920–2005) была переводчиком и литературоведом. Второе, дополненное, издание ее «повести о жизни» «Мой личный военный трофей» (СПб.: Издательство Сергея Ходова) вышло в свет буквально накануне кончины автора (некролог см. «Время новостей» от 17 июня). «Личным военным трофеем» Кацева называет немецкий язык и немецкую словесность, с которыми была связана вся ее жизнь. Теоретически все просто: надо различать нацистов, с которыми Кацева воевала, служа на Балтийском флоте, и для которых была — как всякий еврей — недочеловеком, и великую немецкую культуру. Надо. Только далеко не у всех получается. Кацева же обрела свой «личный трофей», кажется, именно потому, что никакого теоретического «надо» над ней не висело — различение было естественным. Как естественным было приятие жизни. Отнюдь не безоблачной. Рабиновича выгнали из созданной им экспедиции, Кацеву (чуть позже) — из «Нового мира». Да и позднейшая — в «вегетарианские времена» — работа в «Вопросах литературы» тоже не всякому медом покажется.

Идеализирует ли Кацева свою эпоху? Ответ зависит от смысла, который мы вложим в слово «идеализация». Если видеть в нем синоним «приукрашивания», то, конечно, нет (чего стоит история «пробивания» русских изданий Кафки — сюжет, достойный героя!). Если сделать акцент на связи «идеализации» и «идеала», то да. Потому что идеалы (человечности, интеллигентности, терпимости) тоже были «личными» трофеями, за которые вела многолетний бой Евгения Александровна. Она верила, что ее переводы и статьи, а равно и публикации коллег в ее журналах насущно необходимы. «Долг» органично соединялся с «радостью» — жизнь полнилась смыслом. И благодарностью — к тем, кто был рядом, и к тем, чьи сочинения Кацева делала достоянием русского читателя. Во второй — «персональной» — части книги за главами о Симонове, Белле, Фрише и других писателях, с которыми Е. А. выпало общаться, идет глава о Кафке, умершем, когда Кацева была ребенком. Это не причуда, а позиция. Как позиция то не громкое, но внятное утверждение осмысленности жизни и работы, что просвечивает сквозь почти все эпизоды книги. А где смысл, там и счастье. В «повести о жизни» тоже не раз повторяется (иногда не прямо): мне повезло.

Книгу «Народ и место. Русский еврей и Израиль» (М.: «Параллели») Юлий Зусманович Крелин подарил мне на похоронах Евгении Александровны. Вручая, сказал: «Уж совсем не для рецензии». Понимаю: как можно рецензировать движение ищущей мысли, попытку на ходу разобраться с напряженными противочувствиями? Книгу составили дневниковые записи, которые автор вел, посещая Израиль в 1991–95 годах. В Израиле живут дети Крелина, сам он — в Москве. Стало быть, очередной «еврейский спор»? Вроде бы так, но суть его вовсе не в том, где или во имя чего жить (Крелин внимательно всматривается в бытие Израиля, сторонится однозначных приговоров, а любую идеологическую доктрину держит в крепком подозрении) — суть в том, как жить и как относиться к жизни.

Потому и перемежаются путевые впечатления экскурсами в семейное прошлое, воспоминаниями о друзьях, историческими и философскими отступлениями неизбежными для доктора (хирурга) Крелина раздумьями о том, как нужно и можно врачевать… Дело здесь не в той или иной «мысли», что может показаться близкой или чужой (автор сам не раз себя одергивает — то за «субъективность», то за претензии на «объективизм») — дело в строе души и жизни пишущего, в его человеческой сути, в его жажде любви и умении быть благодарным. Тянет не рецензировать, а цитировать.

«К сожалению, любовь — редкий дар, ее мало в мире. Бог не бессмысленно щедр. Как и вера, любовь не дарится свыше, она падает благодатью, если ты живешь соответственно». Возвращаясь домой в 1991 году, автор (по случайному поводу) «самодовольно задумался о своих удачах и везениях за прожитую жизнь». И решил, что везло ему всегда и во всем. В медицине и в литературе. Даже с женитьбами, коих было три. («Все мои жены хороши и прекрасны… Я хуже. Просто жизнь так сложилась».) Конечно, в этой шутке есть доля шутки. Но главное-то — правда. И опять (как в случаях Рабиновича и Кацевой) очень просто представить себе «негатив» крелинской жизни: не давали, не пускали, мешали, гнобили, теперь вот дети решили жить по-своему… Одно слово — «еврейское счастье» в общепринятом смысле.

Но авторы трех книг (все евреи) написали о другом — просто о счастье. И в который раз оглядываясь на старших, ушедших и, слава Богу, здравствующих и работающих, задаешься треклятыми вопросами. А мы в силах осознать свое беспримерное везение? оценить то, чем щедро одарили нас родные, учителя, друзья, коллеги? сберечь идеалы? выстроить жизнь по законам любви, труда, доверия и ответственности? быть счастливыми?

Андрей Немзер

28.06.2005.


[Главная] [Архив] [Книга] [Письмо послать]