Плата за миражи

Вышла новая книга Евгения Шкловского

"Фата-моргана" (М., "Новое литературное обозрение") - четвертая книга прозы Евгения Шкловского. Большая ее часть известна по недавним журнальным публикациям, вызвавшим несколько восхищенных откликов. (В том числе – заметки Александра Агеева, ставшие послесловием к новому сборнику.) Сюжет симптоматичный - Шкловский не только пишет, но и печатается довольно давно (первая книга – "Испытания" - увидела свет в 1990 году), но прежде его проза в центре внимания не оказывалась. Быть может, свою роль сыграла репутация автора: люди читающие знают Шкловского как умеющего почувствовать чужие проблемы и твердо знающего свою правду критика; люди пишущие – как внимательного и тактичного редактора (это бывает еще реже). "Своя своих не познаша" - дело привычное. До поры. Пора пришла - оставаясь собой (памятливый читатель узнает нервно-мягкую повествовательную манеру, улыбчивую интонацию недоумения) в последних рассказах и повести "Лапландия", Шкловский ощутил себя "артистом в силе" - сказал свое слово.

Он рассказывает обыкновенные истории. Например, о том, как редкостно симпатичная (почти красивая, а может, и просто красивая) девушка страшно мучилась из-за неправильного прикуса. Точнее – из-за того, что не было у нее денег, дабы этот не слишком значительный дефект выправить. Тоже, скажете, проблема – не хромота, не псориаз, не... умолчим о худшем. А она места себе не находила, хотя недостатка ее, кажется, никто не замечал. И потенциальные спонсоры хороводом вились вкруг кривозубой красавицы. Справилась ли героиня рассказа "Гений красоты" со своим злосчастьем, а если справилась, то, как поется в известной опере, "какою ценой", мы никогда не узнаем. Как не узнаем, действительно ли был у подмосковных девчушек зловещий покровитель или весело дурили они головы столичным ухажерам ("Лазик и Паша-Король"). И даже если уверим себя (хотя – с чего бы?), что красотки всего лишь забавлялись, легче не станет – тут же уткнемся в другой бестолковый и щемящий вопрос: а зачем? В порядке превентивной самообороны? Цену набивая? Или просто радуясь возможности хоть как-то расцветить блеклый мирок ободранного санатория?

Бывает, что Шкловский вроде бы приводит героя (а заодно – читателя) к разгадке той тайны, вокруг которой клубится очередной рассказ. Объясняет, к примеру, что популярный артист, восхищение которым родители долго и старательно прививали сыну, вовсе не дальний родственник (версия старших) и не сводный брат или отец героя (версии, им самим со сладкой тревогой пестуемые), а просто артист (ну, может быть, какое-то отдаленное свойство и мерцает), "кумир", на идеальность которого хотелось направить внимание мальчика. Кухонный скандал, истерика, выяснение отношений – и нет загадки. Увы, осталась. Потому что нет рационального объяснения ни родительской страсти к "кумиру", ни фантазиям сына (если вдуматься – жестоким и бесстыдным). Вкус тайны (боли, обиды, соблазна), может, и выветрился – послевкусие осталось. Стал ли понятнее отец, что всю жизнь изо всех сил держал с сыном дистанцию, не позволял ему рассиропливаться, мог бросить закапризничавшего мальца посреди чужого города, стал ли понятнее этот сторонник "воспитания по доктору Шпеерту" (так называется рассказ, а кто такой этот доктор – Бог весть), когда, умирая, пробормотал: "Не будешь (вспоминать меня. – А. Н.) и не надо, так легче. Тяжело терять родных, особенно отца". "Боже, о чем он говорил?" - этим стоном рассказ заканчивается, и камня на камне не остается от той грандиозной крепости, которую возводил родитель, сам в свою пору тяжело перенесший кончину отца. Вот именно: о чем? "Разумная" поведенческая модель (сколько сил потребовалось, чтобы, любя сына, эту колючую стратегию год за годом выдерживать!) оказывается не только бессердечной (ладно бы, "цель оправдывает средства"), но и бессмысленной. "Боже, о чем он говорил?"

Боже, что же мы про себя и ближних своих придумываем? От теплой летней ночи, когда герой влюбляется с первого взгляда в будущую жену, остается у него непроходящее чувство обиды, недоразвившейся ревности, смутного подозрения, и в этом дымчатом кружеве полудогадок-полуфантазий путается он по сей день – вроде бы счастливый муж той самой Наташи ("В потемках"). Боже, что же мы от себя прячем? Подростку Севе навряд ли удастся когда-нибудь понять, какие чувства испытывал он к невесте брата, что пожила-пожила в той комнате, где раньше и он, Сева, был хозяином, а потом растворилась в какой-то далекой экспедиции. Этот рассказ дал имя сборнику – "Фата Моргана".

А как еще может называться книга о завороженности миражами? Книга, где о самоубийстве от несчастной любви говорится словно бы мимоходом, ибо "виновника" (да он ведь ни в чем и не виноват) неумолимо тянет в новый – совсем иной - "омут", а относительно счастливое (на сейчас) разрешение второго сюжета затенено памятью о том, словно бы легко проскользнувшем, первом? Книга, где герой повести "Лапландия" продолжает разговаривать с истаявшей возлюбленной (да нет, возлюбленной она перестала быть задолго до исчезновения; и вообще не в том дело), а мы так и не можем до конца понять, умерла ли Леда от неисцелимого недуга (все к тому) или просто уехала за океан лечиться? Эти скребущие душу невнятности ощущаются с особенной остротой на фоне предельно спокойного, если угодно, убаюкивающе мягкого письма – воздух, город, кафешки, машины, вечерняя сигаретка у подъезда, дачная мебель, сладкая терпкость портвейна, телефоны (простые и мобильные). Все как у людей. Все тихо. Но когда (а это случается не часто) рассказ вдруг взрывается доподлинной фантасмагорией (так происходит, например, в открывающей книгу "Улице" и пронзительно страшном "Питомнике"), думаешь вовсе не о "притчеобразности" и не о "допустимой условности", а о скрытом демонизме привычного городского бытия, о мороке собственных наваждений, о неизбежной расплате.

За что? – Да уж найдется.

30/07/2004