стр. 132

     Ник. Смирнов

     ПОГИБШАЯ ВЕСНА

     За деревней, за полями, на голубеющей лесной опушке раскинулось тихое цыганское кочевье.
     В полях еще просторно и открыто, сверкают холодные озера, жаркой свежестью теплится озимь, под древней сохой кудрявятся, пышнеют тяжелые пашни, но в лесу уже туманно и прозрачно-мягко. В лесу ласково, изнемогая от солнца и южного ветра, распускается березовая листва, пробиваются благоуханные травы, ворожит, покачиваясь на древесной вершине, кукушка, - и в этой весенней, уже предвечерней, тишине особенно ярок цыганский костер, и несказанно свеж запах его кочевого дыма. Дым одинокого костра, низкое солнце, затопляющее лес широким, тающим блеском, последний, теплый и рыхлый снежок в затишьи дола, старая усадьба в стороне, старый сад за ней, цыганский табор и весенняя, в лепестках облаков, глубина неба над головой - все веет великим, почти жутким очарованием земли, ее красоты, ее всегда нового и прелестного расцвета.
     Я иду чуть приметной дорожкой в душистом березняке и, проходя мимо табора, вижу изодранные шатры, смуглых - таких же, как и сто лет назад - людей у костра, лошадь, медленно срывающую колючую сочную траву, и ближе, совсем рядом, тонколицую девушку в оловянном ожерельи

стр. 133

на шее, в крупных серебряных серьгах, с дикими, шутливо-вздорными, дерзко-прекрасными глазами. Я смотрю на ее, слегка изумленное, ласково-строгое лицо, на ее старинные серьги, любуюсь бродячим уютом шатров, лошадью - она все звенит и звенит, грустным, нищим бубенчиком - и, мечтая о старине, воскрешая забытые, минувшие весны, вспоминаю любимого поэта, - он, как и я, проходил когда-то мимо цыганских кочевий, узнавая в цыганских голосах

          Бенгальские розы,
          Свет южных лучей,
          Степные обозы,
          Полет журавлей.

     Он, как и я, любовался и солнцем, хрупко озаряющим свежий, к вечеру прохладный и гулкий весенний лес, и шумным перелетом кукушки и, вероятно, так же подолгу сидел в уединеньи на свежем, пахнущем смолой, пне, жадно дыша земляной теплотой, болотным холодком и небесной прозрачностью. И так же, с покоряющей влюбленностью в солнечный земной мир, слушал лесные песни, - так же, как слушаю я зазвеневшую вослед песню цыганской девушки. Ее песня проста, первородно-чиста и нежна. Она поет о том, о чем поются все девичьи весенние песни, о том, о чем сложены лучшие из земных песен. Она поет о любви. Лесная заря, потухающий костер, молчаливая береза, и под березой она, молчаливая, как и береза, девушка, ожидающая любимого - вот и вся ее немудрая песня. Что мне до этой девушки, что мне до ее песни! Она уйдет со своими шатрами, а я, надолго запомнив ее детски-дерзкие, печальные глаза, возвращусь домой; и все-таки песня покоряет, заставляет остановиться, заслушаться и все глубже, все острее вспоминать минувшие весны.

стр. 134

     Цыганка все поет. Все тише, все заглушенней. Она то вспоминает о далекой своей родине, о безвестной родине своих предков, и тогда песнь ее звучит тоской тысячелетних кочевий, то опять - и уже настойчивей, нетерпеливей - ждет прекрасного друга, то, замолкая, вздыхает, и ее вздох сливается с томительным вздохом кукушки, нетерпеливо свергающейся вниз - на пьяный любовный зов.
     И я все стою, все слушаю, потом иду, ближе подвигаясь к усадьбе, к ее саду, где уже серебрится первая тяжелая и душная кисть черемухи, и, несмотря на то, что песня цыганки - обычная, будничная песня, а голос ее грубоват и глух, хотя и в грубости полон чистоты и блеска, - чувствую, что эта песня запомнится навсегда, как запомнились любимые стихи молодости.
     Разве можно забыть эти строчки, подобные невянущим, нескудеющим цветам?

          То было раннею весной,
          Трава едва всходила.
          Ручьи текли, не парил зной,
          И зелень рощ сквозила;
          Труба пастушья поутру
          Еще не пела звонко,
          И в завитках еще в бору
          Был папоротник тонкий;
          То было раннею весной,
          В тени берез то было,
          Когда с улыбкой предо мной
          Ты очи опустила...

     Я вновь и вновь повторяю золотые строчки, и с прежней, почти святой восторженностью ощущаю их переливчатую музыкальность, их молодое, слитое с солнцем сердцебиение, и вновь - и все теснее - переживаю родство с тем, давно ушедшим поэтом, который, глядя на синеющий

стр. 135

в сумерки бор, тосковал о какой-то забытой, чудесной стране - о голубой стране минувшей весны.

          ...Я люблю ту страну,
          Я люблю в том лесу вспоминать старину...

     Я непрестанно вслушиваюсь в музыку чужого, кровно родного мне чувства, опьяняюсь им, и уходя все дальше, уже минуя усадьбу, уношу прекрасную, почему-то дорогую, цыганскую песню, и, без боли разбудив прошлое - мою первую любовь, - еще больше, еще крепче, еще мучительней люблю этот прекрасный, широко раскинувшийся предо мною весенний мир. Проходя осинник - последний переход перед молодым березовым леском за усадебными холмами, я снова останавливаюсь и вижу старый сад, весь в робкой, почти женственно-кроткой зелени, а над садом - чистое, чуть побледневшее, еще глубже отодвинувшееся небо, и вдали - солнце, залившее одинокую полевую сосну грозным, ослепляющим жаром. Уходящее солнце золотится все ярче, оно, перед тем, как опуститься в лесную глубину - во мрак и туман дремучей дубравы, - расцветет на мгновение таким пышным, таким слепящим цветом, что весь этот мир - и помутневшие поля, и прощально возносящиеся в вышину лесные вершины, затихнут на мгновенье, как очарованные, и мир, очарованный этой тишиной, пребудет несколько мгновений как бы в глубочайшем и чудеснейшем сне. В этот краткий промежуток, промежуток между днем и ночью, с особенной, смежающей глаза силой пахнут первые травы и листья, и с особенной звучностью, сначала робко, а потом раскатисто, дрожа от весеннего счастья, запевают нежные птицы сумерек.

     Сумерки еще не наступили, но в полях заметно тускнеет: голубеют, теряя свой блеск, озими, сизеют пашни,

стр. 136

в долинах веет дремотная полутьма, а над болотом, где мечется жалобный чибис, клубится прозрачный туман.
     Я, все ускоряя шаги, подвигаюсь к своему любимому лесу, и он, уже переполненный по низам тающе-золотым, мглистым затишьем, близок, - холодно и сладко стягивает губы запах березового сока, запах нетленной весенней чистоты, свеже и чисто звенит в зеленовато-смуглом долу топкий, в тишине особенно звучный ручей.
     Подходя к ручью, я в последний раз оглядываюсь назад: далеко, далеко отодвинулся старый сад, так же, как далеко отошла молодость - весна моей жизни. Я опять, мучась содрогающей любовью к жизни, к весне, к ее новому, с каждым годом все более прекрасному расцвету, вспоминаю любимого поэта:

          То было раннею весной...

     Ранняя весна. Звезда минувшего. Я еще и теперь помню каждый день той далекой весны, я помню:

          С какою радостию чистой
          Я вновь встречал в бору сыром
          Кувшинчик синий и пушистый
          С его мохнатым стебельком;
          Какими чувствами родными
          Меня манил, как старый друг,
          Звездами полный золотыми,
          Еще никем не смятый луг...

     Та, минувшая весна, была особенно прекрасна, - в солнце, в гулких ветрах, заливающих поля певучим звоном древности, в пламенеющих закатах и тихих месячных ночах, уподобляющих землю родине первозданного голубого света. Я до сих пор помню, как той весной гудел над голыми, пустынными полями сухой половецкий ветер,

стр. 137

как распускались в перелесках первые цветы и каждый цветок напоминал девичье лицо, как шумела листва под ногой, когда я шел к усадебному саду, и как неизменно поднималась из сада бесшумная, круглоглазая белая сова.
     Сад зацветал все гуще, - и я до осязательности живо помню сотовый аромат его лип, его первых мотыльков, неотличимых от сбитых ветром благоуханных лепестков жасмина, его травяную глубину и глушь, задумчивую от рокота горлинок и протяжного всхлипа иволги, а за садом, вон там, ближе к селу, - заросшую тропу, изгородь и еще издали заметный белый платок. Над полем бил предвечерний ветер, платок колебался, я шел на его зов легко, словно несомый ветром, а навстречу мне, направляясь к усадьбе, шла цыганка, с ребенком-девочкой на руках. У ребенка были большие дерзкие глаза, пышные кудри... Такие же дерзкие, но уже потухающие, в синеве и позолоте, были глаза и у матери, еще молодой и красивой, - в крупных серебряных серьгах, с оловянным ожерельем на смуглой, открытой шее.
     Я, чувствуя себя истомленно счастливым - кто не помнит впервые открытых девичьих губ! - шутливо просил ее погадать, и она трогательно пророчила мне встречу с прекрасной Пиковой Дамой. Потом она уходила дальше, скрывалась в саду, пробиралась в усадьбу, на кухню, - там принимали ее сочувственно и дружески-шутливо, кормили, забавлялись с ребенком, а она сидела молчаливо и печально, напоминая библейскую женщину на старой церковной иконописи. Наконец, ее проводили в комнаты, и, ослепленная блеском зеркал и люстр, дрожа от непонятного, обессиливающего восторга, она только крепче прижимала к груди свою девочку и, входя, кланялась низко и глубоко, сладко смежая невидящие, затуманенные глаза.

стр. 138

     Она слышала глуховатый, старающийся быть ласковым, голос, чувствовала, как девочка, отдаляясь от нее, переходила в ловкие и сильные мужские руки, а, возвращаясь, радостно показывала ей блистающую серебряную монету. Цыганка, уходя, прятала монету в глубокий карман своей пестрой ситцевой юбки и, несмело оглядываясь, запоминала - до будущих весенних кочевий - светлую, как бы плывущую в солнце, залу, окно в гулкий сад, и у окна - отца ее ребенка.
     Он снисходительно-небрежно попахивал дымком, тихо похлопывая жавшуюся к его ногам собаку, женственную, поминутно вздрагивающую суку - пойнтера. Он, потомок разорившихся князьков, был статен и черноус, носил блестящие узкие сапоги, широкие голубые шаровары, мягкую шелковую рубашку с нарядным поясом из голубого кавказского серебра. Князек жил нелепо и дико, тосковал об изменившей ему жене, тайно целовал ее портрет, ее гладко причесанную, итальянски-прелестную головку, безобразно кутил с солдатками, бешено носился по полям, загоняя своего верхового аргамака, а иногда пропадал целыми месяцами, одевался во вретище и уходил на богомолье в далекий монастырь, не брезгуя ни копеечным подаянием, ни копеечным воровством.
     Он часто менял любовниц: в усадьбе видели и цыганку, и провинциальную актрису - она даже пробовала завести настоящую "дворню", - и шалую, чернокосую гимназистку, никогда не расстававшуюся с гитарой, и уездную проститутку, с забавной важностью носившую бархатные платья сбежавшей жены разгульного князька.
     Он прельщал женщин своим безмерным озорством, ловкой верховой ездой, черным завитым усом и безумной пляской под разбитую, плачущую гитару. И неудивительно, что однажды в усадебном окне мелькнул белый,

стр. 139

целомудренно-подвенечный платок, высоко поднялась лебединая девичья рука, неумело расплескивающая из дедовского бокала тяжелые звезды пахучего, острого вина, с новой страстью зазвенела гитара и с новой, почти исступленной силой грянула казацкая пляска.
     Это было все той же, уже поздней весной, когда сад заглох и зарос, когда слитые воедино зори - заря вечерняя и заря утренняя - разливались потопом благодатного сияния, когда звезды чуть белели, как бы погашенные красотой все пышнее расцветающей земли, когда земля зашумела ржами, и во ржах стыдливо означились бесцветные, тончайше-влажные васильки.
     Это было в сумерки; была все та же свежесть любимого леса за усадебными холмами, и была страшная, немотная боль, и, вместе с болью, рождалась другая любовь, уже неизменяющая, не скудеющая, наоборот, все растущая в своей интимной взаимности, - рождалась любовь к каждому березовому листу, до глубин раскрывающему в солнечном луче свое изумрудное сердце, любовь к каждому лучу, воскрешающему травы, цветы и колосья. Помню, я стоял немой и пораженный, словно в забвеньи: я не мог налюбоваться стайкой тучек, медленно уносимой ветром и сказочно залитой солнцем, не мог надышаться ароматом клейко-мягкой, дрожавшей от бившегося в ней сока, березовой ветви.
     Тогда я в первый раз всем своим существом ощутил всю глубину, полнозвучность и чистоту с детских лет пленившего меня поэта и сладостно повторяя:

          Люблю тот край, где зимы долги,
          Но где весна так молода...

     Повторяя эти строчки, я бодро и уверенно шел все дальше и дальше, как молодо и бодро иду и сейчас, в эти светлые сумерки, в этот тихий вечерний час.

стр. 140

     Я иду без дороги, лесом, надо мной низко зеленеют березы и сорванная березовая ветвь пахнет попрежнему холодно, клейко и чисто. В лесу особенная, сыроватая прохлада - прохлада земли, ручьев и слегка озябших деревьев, какая бывает в русском березовом лесу на апрельском закате. Закат расстилается прозрачно, в безоблачности и широте, он очень нежен, пока еще не ярок и только по низу прохвачен холодноватым, ощутимо-густым и крепким смуглым загаром. Закатный загар становится все крепче и гуще, небо тускнеет и только на юго-востоке, там, где уже начинает свое голубое вознесение первая звезда, лазурь холодеет все прекраснее, достигая своего первозданного очарования. Лес затоплен страшным, зеленовато-золотистым, быстро сизеющим, как бы ладанным светом раннего весеннего вечера. Ранний вечер спокоен и тих, мелко, все нежнее, все задушевнее звенят птицы, и их звон, все мягче врастая в тишину, не нарушает ни его покоя, ни ее листвяной мягкости, - тончайший звон только углубляет лесное спокойствие, облекает его какой-то сокровенной музыкальностью и чуткостью, даже прощальный, раскатисто-хриплый, повторяемый тишиной голос кукушки кажется иным, преисполненным осторожности и легкости.
     Я, запоминая каждый звук, каждый, непрестанно-меняющийся, то серебряно-голубой, то золотисто-пепельный световой узор в березовых вершинах, поспешно перехожу в подсыхающее, охватывающее атласной сыростью, болотце. Я уже целиком во власти иной, всю жизнь сопутствующий мне, охотничьей страсти, я крепко держу ловкое, легкое ружье, внимательно осматриваясь по сторонам.
     Начинается тяга, начинается великое, древнее, почти колдовское лесное торжество, торжество тысячелетней любви, тишины и заката. Чем пышнее расстилается слава

стр. 141

заката, тем беспокойнее изначальная лесная глушь. А здесь настоящая глушь: низкорослая сеча с высокой, уже распустившейся березой посредине - вальдшнепы всегда тянут на высокое дерево - и за сечей спуск к боровому простору. Бор стар, свеж и благоуханно-душист от золотистых смол и сгорающего, но здесь все еще холодноватого снежка, рассыпанного в его потаенных сосновых низинах. В воротах бора, на их резной, выточенной маковке, на вершине молодой, особенно стройной елочки, чернеет ворон, всегда скорбный и тихий, всегда хмурый и вещий. Он напоминает ворона русских былин, и от этого бор кажется особенно глухим, особенно древним. И как древен над его тяжким мраком закат, как волнует вздрогнувшее в бору бормотанье тетерева, пока отрывистое, короткое, быстро глохнущее в тишине!
     Тетерев, чудесная, угольно-голубая птица-лироносица, птица, огненный гребень которой сияет, как вечная звезда любви, - эта чудесная птица тревожно похаживает в вечерней мгле боровой долины, пробует подняться, но не поднимается, а только вскидывается и, падая, уже смелее, нетерпеливее кружится, как бы в исступлении, низко опуская голову. Я вслушиваюсь в стон тетеревиной песни - тетерев протяжно томится в неиз'яснимом, шелково-шуршащем вздохе, - вслушиваюсь во все это лесное торжество, и снова, с каждым днем все забвеннее погружаюсь в его светлую, обильную, как бы музыкальную глубину.
     Вечер избыточно преисполнен звуками, свежестью, закат стал маковым, тронулся струистой росой тучек, лесные вершины, тронутые холодком мгновенного ветра, сладко дрогнули, смолкли и застыли в очарованьи: над ними поплыл новый, незабываемо-дивный звук - сочное хорканье вальдшнепа. Вальдшнеп проносится стороной, ближе к бору - чуть виден его приспущенный клюв, -

стр. 142

несется стремительно и ровно, тая в закате. И, словно на его зов, оттуда же, из маковой страны заката, из хрустального терема весны выносится другой, и его близкое, резкое хорканье, его льдисто-прозрачный свист на мгновенье оглушают и слепят. Я приподнимаю ружье, высокая, раскинутая надо мной береза как бы отодвигается, наполняется славословящим звоном, сказочно дымится, но птица, туго опираясь на недвижные крылья, возносится в вышину. Ружейный звон растекается во второй раз, с новой, раскатистой, изумляющей боровую глушь силой, и птица, сверкнув в закате золотыми крыльями, тихо опускается на землю, роняя с раскрытого клюва жертвенную кровь. Над землей, над убитой птицей, плавает пороховой дым, - он пахнет мягко, родным, с детства любимым запахом леса и скитальчества. Я любуюсь птицей, ее переливчатым, смуглым золотом, гаснущим закатом, потемневшим бором, почему то еще острее и кровней переживая слияние со всей этой красотой, со всей этой, никогда не отцветающей и не блекнущей прелестью, и опять с успокаивающей грустью вспоминаю поэта, который так же стоял когда-то в вечерней апрельской тишине, в таком же глухом и таком же чутком, мирно темнеющем, лесу. Он так же, как и я, любовался убитой птицей, так же бережно вслушивался в "ликующую ноту" невидимых журавлей, и также примиренно удивлялся воскресающему в тишине прошлому - молодости и любви.

          Былые радости. Забытые печали!
          Зачем в моей душе вы снова прозвучали,
          И снова предо мной, средь явственного сна,
          Мелькнула дней моих погибшая весна?

     Погибшая весна. Звезда минувшего. Сладостная апрельская темнота.

стр. 143

     Темнота поднимается очень медленно, но расплывается плотно и звучно, неторопливо обрывая маковые лепестки заката, завораживая усталых, уже затаенно-далеких птиц, наполняя свежеющий лес сокровенной тайной молчания и сна, напоминающей небытие.
     Я опять прохожу лесом, без дороги, часто останавливаюсь - еще тянут, теперь уже тихо и низко, запоздавшие вальдшнепы, - дышу и не могу надышаться холодом последней, текущей к востоку, огнистой полоски, свежестью березовой ветви, слабо хлестнувшей по лицу, пронизывающим ароматом земли - сладчайшим ароматом молодой травы, еще более выросшей и засвежевшей в эту благодатную вечернюю зарю. Я иду не спеша - чем дольше в лесу и в поле, тем счастливее и лучше, сворачиваю на древнюю, изрезанную колесами, дорогу, она выводит к усадьбе, к саду, теперь темному, глухому, пахнущему всеми запахами весны, молодости и счастья.
     Тусклая звездная позолота, мягкая темнота, огонек в усадебном окне - все так покойно, немножко грустно и неиз'яснимо хорошо! Я прохожу мимо усадьбы, слышу голоса и смех, они звучат радостно, молодо и нежно. Там уже давно нет разгульного князька, он кончил свои дни так же дико и глупо, как и жил: лег на кровать, поставил в ноги охотничье ружье, нашарил - ножными пальцами - собачку и выстрелил в лоб, безобразно раздробив свою хмельную, красивую голову. На груди у него нашли записку, переполненную изумительными по гнусности ругательствами. Теперь в усадьбе новая жизнь, новые люди, новая любовь.
     Проходя усадьбу, вступаю в поля. Темнота полей полна прозрачности, их тишина - великой успокоенности. За полями мягко теплится костер цыганского кочевья. Девушка-цыганка, девушка в оловянном ожерельи, в крупных

стр. 144

серебряных серьгах, с дерзкими, ночью зеленоватыми глазами, дожидалась, вероятно, своего друга; она снова запевает, радостно, гулко и звучно. Кто-то, потрясенный березовой свежестью впервые открытых девичьих губ, отвечает ей песней силы, молодости, страсти, и песня, сливаясь, раскатывается в ночных полях тысячелетним любовным восторгом. Я снова стою, слушаю, и снова, теперь уже с убедительной и какой-то грозной силой, чувствую, что никогда не разлюблю эту случайную песню, как никогда, до последнего дня, не разлюблю эти звезды, этот зыбкий воздушный лунный свет, эти ночные поля, - весь этот благоуханный, стократ чудесный, земной мир.

(Перевал: Сборник. М. Молодая гвардия. 1927. Сб. 5)

home