стр. 301

     АМИР САРГИДЖАН

     САРАЙ ЗВЕЗДЫ

     I

     ПОЭТЫ

     Серые глинобитные стены окружают дворик. Двери, маленькие и резные, почти всегда закрыты днем, почти всегда распахнуты ночью. Ствол старого винограда прислонился к одной из стен, его длинные гибкие ветви, охватив столбики верхнего этажа, перекинулись на крышу. Из-под стены выползает и уходит в противоположную серая змейка арыка. Он всегда полон, всегда шуршит.
     Моя келья наверху. Раннее утро. Двери еще закрыты, через щель дрожит солнечная коса.
     Забурчали голуби. Через мгновенье тягучая и нежная молитва нарушает лирическую болтовню птиц. Ученик медрессе домло Кодырь по бедности своей служит при мечети, и его-то надорванным голосом начинается каждый мой день. Голос его тих, он успокаивает, а внизу, во дворе, вторит ему плеск воды, стук чайников: набожные соседи мои - афганцы - омываются перед первой молитвой, а скептический служка Ботур-бой бежит за кипятком. Через минуту он уже стучит в дверь и пробегает к следующей. Там, за дверью, оставлен белый кузнецовский чайничек, благоухающий мятной теплотой зеленого чая. День начат.
     Дворик за ночь вспух пылью. На него хлещут холодной тяжелой водой, и он покрывается черной слизью. Ворота распахнуты на улицу, там уже пробегают одержимые энтузиазмом продавцы винограда, лепешек и фиг. Широким халатом и белой чалмой обозначены купцы, торопящиеся к открытию лавок: в левой руке - благоуханные арабские четки,

стр. 302

в правой - ключ на ремешке. Арбы, чуть не задевая друг друга, прокатываются мимо. Группами едут всадники - дальние крестьяне; плетутся ослы под тяжестью хозяев. Торжественной важностью, наполняя воздух дыханием мяты и жаром степных просторов, проходит караван; погромыхивает колокол последнего верблюда. День начат, пусть же будет он благополучным, как вчерашний, и благосклонным, как завтрашний.
     И дома и на улице бегает Ботур-бой в своем белье из розового ситца. Широчайшими белыми тканями облечены афганцы - на одни их штаны уходит семь аршин батиста, и ткань обтекает их ноги широчайшими складками. Тяжела и велика афганская чалма, черна и скользка персидская шапочка. И здесь, в караван-сарае, прохожие жители временного крова, по необходимости совершая общие дела, клянясь над одним Кораном, они ненавидят друг друга - яростные сунниты под белой чалмой и упорные шииты под персидской шапочкой. Все разногласие их заключается в толковании двух-трех строк, неосмотрительно записанных Магометом. Но афганцы, персы, коричневые индусы, чернобородые бухарцы, дальние татары, холеные турки - мы ютимся все вместе здесь, под благословенным кровом постоялого двора. Только русских здесь никогда не бывает: для них есть зловонные гостиницы и новый город.
     И всеми, откуда бы мы ни приезжали, управляют здесь освященные давностью обычаи. Молчаливо недолюбливая татар, не допуская на ночлег женщин и евреев, караван-сарай "Юлдаш-Тага" существует многие десятилетия. Юлдаш - значит звезда. Таково было имя владельца.
     День начат. Все обитатели, проезжие и приезжие по делам торговым и по служебным, расходятся. Но втечение дня все они многократно встретятся - никто из них не минует базара.
     Кто же минует базар! Здесь, когда европейцы и европействующие еще спят на пружинных кроватях, уже насквозь известно все, что за ночь произошло в отдаленнейших городах мира, затем и базары, чтобы торговаться, завязывать знакомства, выпытывать новости и собирать материал

стр. 303

для потрясающих сплетен. Кто же ходит на базар лишь ради покупок! Можно ли переносить такой рационализм! Если вы не сангвиник, если сердцу вашему дано ощущать биение жизни, вы не пройдете через базар, как через московский пассаж. Слушайте: здесь хромой мулла, суля леденец, выпытывает у малыша пионерские заповеди. Черный перс, насупившись, изучает курс червонца. Купцы налету понимают общие мысли, оживленно беседуя о другом. Некоторые улицы базара перекрыты циновками, и свет просвечивается через узкие щели. Там, над шумной землей, гуркуют голуби.
     Проходят европейцы. Они покупают орехи по скорлупе и поэтому часто ошибаются. Только женщины-европейки смеют еще судить о зернах, не глядя на скорлупу, и поэтому ошибаются еще чаще. Азиаты же умеют между двумя положениями находить компромисс и чаще бывают счастливы. Но ошибки нас учат. Мудрый Восток ошибался редко, и поэтому он столь немногому научился за последние годы.
     Жизнь базара кипит до вечера, до четвертой молитвы, когда закрываются лавочки, вывешиваются у дверей керосиновые фонарики, а с другими фонариками в руках купцы расходятся по домам. Там говорливые и торопливые жены, жирный горячий плов, мягкое одеяло и скользкая дыня на сон грядущий.
     Пара подсохших лепешек, дынька да чайник зеленого чая - вот ужин ремесленника; пара не очень грязных, но очень обтрепанных одеял - вот его обстановка; самая некрасивая (дешевая) женщина - это его жена. Сухая лепешка да чайник чая - его обед; кисть винограда да чашка чая - его завтрак. День начат, день окончен. Все они похожи один на другой - ковать ли лопату, шить ли седла, чеканить ли нежнейшие стихи Гафиза на ноже для разрезания дынь.
     Гости и посетители часты в наших сереньких кельях, куда не допускают ни жен, ни матерей. С утра заходят сюда купцы совершить сделку, муллы сообщить последние новости; иногда татарки - предложить любовь.
     Я сижу над книгами, в часы, когда душно в тени и горячо под солнцем. Шелестит арык и воркуют голуби. Только изредка подкованным каблуком стучат по двору туфли.

стр. 304

     Я прилежный путник к истоку культур. Крыша мира - Памир синеет вдали своими отрогами, словно легкое облако. Я читаю его письмена. И целый день, пока зной мешает бродить среди людей, со мною в тени - глиняная чернильница и отточенная камышовая палочка, заменяющая перо.
     Гости нарушают застоявшийся зной. Машед-Али получил из родной Персии красный контрабандный чай и со своим чайником перебирается ко мне угощать и играть в шахматы. Машед-Нохай - подучиться арабской грамоте. Шир-хан, владетельный князь афганский, - обменять пару английский книжек и поругать зубного врача, ради которого он переехал границу. Абду-Джалиль - шейх, ходжа и ханжа, приходит позже. Он грустен, но улыбчив и любезен, он приносит блюдо горячих пирожков, приготовленных дома.
     - Желаю мира и довольства, - говорит он.
     - Благодарствую, будьте благословенны!
     Пьем чай. Я первым. Хозяин начинает: пережиток давних времен, когда немилого гостя угощали изысканнейшей любезностью и вернейшим ядом.
     Шейх дряхл и любезен.
     Мы говорим об истории, о жизни; наконец, о последних новостях. Из любезности шейх сочувствует решительно всем моим мнениям - такова обязанность гостя: пережиток давних времен, когда строптивый гость стараниями обиженного хозяина мог навсегда распрощаться с милым миром.
     Лет тридцать назад шейх впервые был в Мекке; последний раз - пятнадцать лет назад и за десять лет до этого последнего паломничества родился у шейха Абду-Джалиля сын Абду (или Абу)-Саид. В ознаменование путешествия шейх повязывает чалму на особый манер; в честь сына он носит печаль на сердце.
     Книжка Саади, украшенная редкостными рисунками, лежит у меня среди других, в стороне. Ее подарил мне на прощанье Абу-Саид пять месяцев назад.
     Мы пьем чай и говорим о жизни, о дальних странах, о Европе. Есть на персидском языке книги - Искандар Дюма, "Торихи" Наполеона. "Монте-Кристо" - любимейшая книжка шейха, Наполеон - героичнейший чужеземец.

стр. 305

     - Только Тимур умнее Наполеона! Только Чингиз сильнее! - говорит шейх.
     Горьким налетом печали темнеют глаза шейха, даже седая борода темнеет, даже второй халат распахнут у шейха, когда речь касается литературы. Шейх взглядывает на томик Саади, шейх вспоминает сына.
     - Наши руки ковыряют землю, наши глаза иссыхают от солнца, наши хребты искривляются, когда мы растим сад; но сад распускается, и мы пожинаем сбор, круглый год тешим себя фруктами. Наши глаза истекают, наше сердце измыливается, когда растут наши дети. Мы радуемся, привязывая бубенчики к их косичкам, мы гордимся впервые одевая им чалму, но где же сбор? Где же цветы и плоды теперь, в старости?
     Голос шейха с надломом, хотя и литературна его речь, а глаза вопрошают. Вежливость нарушена, бесстрастие сломано, а не говорил ли Магомет...
     Но дело не в Магомете...
     Он ясен, - Абу-Саид. С двенадцати лет до шестнадцати он учился в медресе Мир-Ароб в Бухаре, бухарские революционеры - младобухарцы помогли мальчику переехать в Стамбул, и Абу-Саид изучал литературы и историю, изучал Индию, насколько хватало книг, говорил на семи восточных языках и на трех европейских. Два года назад он вернулся обратно. В мирной тишине сарая "Юлдаш-Тага" расцвела наша приязнь.
     Свои повести и стихи он писал на родном языке - фарси. Это, может быть, древнейшее из персидских наречий. Персия считает его своим литературным, но персы не владеют им так, как бухарцы.
     Абу-Саид приходил по вечерам. В темноте, на балкончике, разжигали мы дрова, варили плов, грызли миндаль, слушали Гафиза - меланхоличного умника и Саади - умного меланхолика. Нередко и сам Абу-Саид читал стихи. Строфа его стихотворений, краткая, гибкая и звучная, кипела свежим языком, изумительнейшим сплетением образов и мыслей, неожиданным заключением, ласковой моралью. Он написал

стр. 306

поэму "О нагорных странниках", о туманной жизни таджикских селений, о людях, заброшенных в удаленные горы, о их походе в поисках пути к лучшему миру, о гибели и о сумасшедшем старике, и поныне, уже среди долин, не устающем искать путей. Проезжий перс, редактор "Тавриза", услышал эту поэму. Он предложил ее немедленно издать в Персии, звенел рупиями и переписывал к себе в тетрадь звучные строфы. Абу-Саид отказался, но неутомимо предлагал ее в Бухаре, в Самарканде, в Ташкенте. Все хвалили поэму, обнимая автора. Пять месяцев назад он возвратился ко мне:
     - Наши издательства обременены большими планами. Они печатают брошюры по земельным вопросам, учебники, поэтов им некогда издавать: они сначала хотят пахать, а потом уж и петь. У меня остается один путь...
     В некоторых городах Азии существуют содружества поэтов. По очереди они собираются друг у друга, обычно в зимние ночи и в черные вечера Рамазана, едят плов, читают стихи и никогда не печатаются.
     Восток наверстывает упущенные столетия - в его арбу впряжен фордовский трактор, нужно скорее учиться обращению с этим трактором, изучать новые породы хлопка, устраивать новые системы орошений...
     Пять месяцев назад Абу-Саид вернулся ко мне, чтобы проститься:
     - У меня один путь.
     Он уехал в Москву. Цель его - русский язык; вторая - русская культура. Он написал мне из Москвы, что штудирует Даля, без устали слушает и записывает народные песни, ездит в глушь прислушиваться к говору, к новым словам; часами бродит в музеях перед картинами и иконами, перед архитектурными зданиями, изучая прошлое той страны, которой он принес свое будущее. Многие из своих вещей он переписал порусски, кое-что уже напечатал, над многим работает. Он не устает, его русская речь уже совершенна; у него русское имя; насколько возможно, русская внешность. Скоро он овладеет языком сегодняшнего дня. Но Азия потеряла его безвозвратно: он овладел языком большей

стр. 307

аудитории - шестой части мира, и к ней-то и приноравливается его голос...
     - Да, да, я слушаю, шейх, это горько, когда дети покидают своих родителей...
     - Мне семьдесят лет, милый Амир, моя жизнь на закате. Есть ли у меня солнце, если около меня нет детей? Можно ли слушать мир, если ему не аккомпанирует голос ребенка?
     Азия любит детей, Азия балует детей. Она чует инстинктом опасность вырождения. Об Азии только теперь стали заботиться - теперь ей посылают хину, врачей и семена культурных растений.
     - Горько доживать в одиночестве, мы, родители, имеем неотъемлемое право на детей. Мы растим их и холим их для совместной жизни. Вправе ли отнимать они у нас радость своего присутствия?
     В мире много родителей, покинутых единственными детьми. И, может быть, не так горько вспоминать о погибших в битвах, как о тех, которые не хотят возвратиться...
     Абу-Саид изучает сердце шестой части мира. Он поэт и надеется овладеть ее языком и ее ритмом, но в мире много родителей, покинутых единственными детьми. Будьте стойки, будьте мужественны, - одни на неуклонном пути к своей цели, другие - в своем одиночестве.
     Я рассказываю шейху о мире, о времени, о смене поколений. Я молчу о том, что между ним и Абу-Саидом лежат не пять тысяч верст, а пять тысяч лет. Шейха ждет на дворе вороной конь, а сын его проносится теперь в стремительном трамвае. Шейх уснет в ожидании следующего дня, а сын его - нового тысячелетия.
     Шейх грустно возражает:
     - Когда я был молод, язык мой не уставал напевать стихи. С детства я слышу, как купцы и крестьяне поют Саади, на все случаи жизни помнят заветы Гафиза. Но язык поэтов лукав. И мне не по душе, что у меня только один сын, и еще грустнее, что он - поэт. Поэты никогда не могут ужиться. Властители умов, если они сами не поэты, опасаются их, не любят их: поэты думают или на тысячелетие

стр. 308

вперед или на столетие назад. Если они не лгут, язык их не совпадает с языком современности, - иначе они не поэты. Сознаюсь, пророк наш был хитрейшим политическим деятелем и ненависть его к поэтам была безгранична. Он жжет их на протяжении целой главы Корана, он не устает говорить:
     "Хотите ли вы знать, каковы те люди, на которых нисходят демоны и которым они делают внушения? Демоны вселяются во всякого лжеца, погрязшего в грехе, и тогда он начинает рассуждать о вещах, которые уловил лишь краем уха, чаще же просто измышляет ложь.
     "Таковы поэты, за которыми в свою очередь следуют сбившиеся с пути. Неужели ты не видишь, что они бредут по всем дорогам, как безумные, рассказывая о том, чего никогда не видели..."
     Шейх умолкает, опечаленный авторитетом пророка.
     Мне остается спорить и возражать:
     - Разве не дорог нам Саади на протяжении многих столетий? Разве не был поэтом сам Магомет? Разве народные восстания разгораются не под грохот песен, рожденных тут же, за минуту до битвы?..
     Шейх задумчиво молчит, перебирая четки. Четки благоухают кипарисом, застывшей тишиной Аравии. Четки - это связка молитв, которых не следует позабывать правоверному шейху.
     И расстаемся мы любезно, перекидываясь шутками: шейх стар, он желает быть вежливым.
     День отошел. Покачиваются фонари. Утомленный голос домло Кодыра зовет к пятой, последней молитве. И чей-то осел, уставший ждать своего хозяина, орет изо всех сил у подножия минарета. В Коране по этому поводу сказано...
     А, впрочем, не все ли равно, что там сказано!
     На дворе расстелены коврики, пьют чай, играют в карты, пьют пиво: какое счастье, что пива не было во времена Магомета, иначе пророк запретил бы и его, подобно вину...
     Ночь. Хороша игра - кончильнор, когда пьяный голос поет печальную песню о гордой розе и соловье.

стр. 309

     II

     ЛЕГЕНДЫ

     День кончен. Посторонние покинули караван-сарай. В сады ускакал шейх. Возвратились к мирной тишине купцы после дневной суеты, непрерывного говора, напряжения и предприимчивости. Ремесленники отмыли копоть, освежая отупевшие глаза. Ночь.
     Покачивается фонарь на дворе, а мы собираемся вместе в маленькой комнате, где ковры, одеяла, тарелка с миндалем, пиво. Человек восемь-девять давних обитателей, мы делимся прожитым днем. Молодой портной Мир-Аколь, подвыпив, подносит к уху поднос, бьет по нем ладонью и пальцами и поет печальную песню. Европейцам странными кажутся эти напевы, где голос дрожит, как струна. Они не улавливают, как ритм напева совпадает с биением сердца.
     Последняя молитва окончена в мечети. Мы намерены мирно просидеть этот вечер на уютных одеялах, развалясь в тепле, в тихом свете, под мирный говор племен. Нас много - племен, пять или шесть: бухарцы, персы, турки, афганцы... Песня настраивает, как вино. Говорим об отошедшем дне, о цене на картофельную патоку. Мир-Аколь о своей стране - Самаркандии, где прекрасны, как небо, изразцы на давних сооружениях. Перс Али прерывает его горячо:
     - И все это создано персидскими руками!
     - Но они были нашими пленниками, эти архитектора...
     На мгновенье шипит тысячелетняя рознь.
     - Стой, Машед-Али, - говорит Шир-хан, афганский принц и мечтатель, - не в чудесные ли времена мы живем. Вот давние пленники сложили эти каменные цветы, не затем ли, чтоб теперь их освободившиеся потомки угадали чудесные сновидения, которые в годы темниц и неволи преследовали их...
     Мир-Аколь согласен, но он немножко пьян и теперь хочет досадить Машеду-Али. Мир-Аколь знает, как чтут персы Куссама, убитого в Самарканде двенадцать столетий назад. Аколь рассказывает непочтительную легенду об этом "живом царе".

стр. 310

     Когда арабы завоевали Туран, они принялись насаждать культуру ислама, хочешь не хочешь, молись аллаху. Сам двоюродный брат пророка Магомета Куссам руководил делом, на него-то и обрушился гнев населения, когда представился случай. Спасаясь и желая покончить со всем без лишних мучений, Куссам добежал до Афросиаба, увидел колодец и прыгнул туда.
     Дальше идет легенда: самоубийство вещь предосудительная и можно ли брату пророка умереть такой собачьей смертью, и потому...
     "Прыгнул в колодец Куссам-ибн-Аббас, святой человек, - р-раз! - и стал бессмертным. Видит себя он в саду. Самаркандцы же добежали до колодца, делать нечего, пошли назад, а арабы придумали: "Святой человек Куссам, сидит он в колодце, не пьет, не ест - богу молится за всех правоверных без отдыха...
     "Ну, прошло с тех пор восемьсот лет. Едет мимо колодца хан Тимур и говорит: "Трудного я жду похода. Помоги мне, Куссам, я над тобой мавзолей выстрою". Едет с Тимуром Рухабадский шах, Тимуру советует: "Если с купцом купец затевает дело, задаток дает. Построй мечеть, а тогда и в поход иди". "Ну, ладно, соглашается хан, стройте, персы!"
     "И построили персы мавзолей из кирпича и покрыли такой синевой, которую выжали из неба. Франки и доныне придумывают такую краску и не могут ее понять. И поставили эту синеву, словно свод небесный, а стены покрыли изразцами, изображающими цветы, будто райский сад, так что слетались отовсюду обманутые птицы чаровать своим пением каменные цветы и разбивались о купол, думая, что взлетают к небу.
     "А Тимур поехал в поход, едет и думает: "А что, если поставил я мавзолей над пустым местом..." Едет, а сомнение дотого его разобрало, что поворачивает он коня вспять и возвращается к колодцу. Слезает с коня и смотрит: над каменными розами живые соловьи поют. А войско стоит за ним и молчит.
     "Вот что, - кричит Тимур, - есть ли из вас человек, который спустится в этот колодец и посмотрит, действительно

стр. 311

ли Куссам там богу молится?.." Стоят воины и молчат. Наконец выходит один, по имени Хида, и говорит: "Что ж, ты и не в такие дела посылал, а я ходил, вяжи канат".
     "Связали канат, стали опускать Хиду в колодец. День опускают, другой опускают, веревки надвязывают. На третий день веревка перестала опускаться. Стали ждать.
     "Вот через три дня слышат, что кто-то веревку дергает; догадались, начали поднимать. Три дня тянули назад. Наконец вылезает Хида и кланяется Тимуру. "Ну? - спрашивает эмир, - как дела, Хида?" - "А дела вот как: запрещено мне рассказывать, - расскажу - ослепну, и все дети мои будут слепорожденными". - "Не беда, Хида, - торопит эмир, - рассказывай!.."
     "Ну вот: опустился я вниз, вижу: пещера, а сзади как будто - свет. Иду на свет, вижу выход, а за выходом цветет зеленый сад. В саду гуляют старички, и с каждым по мальчику, очень хорошенькие мальчики, приятно с ними позабавиться. Ну ладно, думаю. Подхожу к старикам и спрашиваю: "Не видали ль вы тут Куссама-ибн-Аббаса? У меня до него дело есть". Стали было меня расспрашивать, но видят, что я не мулла какой-нибудь и разговаривать мне с ними некогда, ведут к Куссаму. Вижу я: сидит старик, лицо его, как гнилой персик, борода, как пакля. Сидит и играет в шахматы с таким хорошеньким мальчиком, какого - прости! - и у тебя, Тимур-хан, не побывало. И перед каждым ходом попивают они по чарочке такого винца, от которого и китайцы не откажутся. Видит старик, что застал я его не вовремя и говорит: "Ты иди назад, Хида, я занят заботами о земле, да смотри не рассказывай, что тут видел, а то ослепнешь...
     "Велел тогда эмир Тимур засыпать колодец доверху и место то сравнять с землей. А в замечательных тех мавзолеях похоронил своих родственников. И стало то место называться Шахи-Зинда, что значит "живой царь".
     Машед-Али, конечно, давно знает эту легенду, но он настроен мирно, он не хочет ссориться, он только язвит:
     - А слепого Хиду твой добрый эмир пустил по миру?
     - Нет, - возмущается Мир-Аколь, - он выстроил в Самарканде

стр. 312

Мадрасу-и-Хоразми, где слепцы изучали Коран и могли стать муллами. Оно и сейчас - приют слепцов...
     - Ну да, за подвиги наградил богадельней...
     Но Мир-Аколь, отмахнувшись, берет свой поднос, бьет ладонью и пальцами и опять поет, а Машед-Али наливает пиво.
     - Я тоже расскажу, - говорит афганец из Майманы.
     Он все время сидел в углу, молчал и теребил четки.
     - Вот какой у нас есть рассказ. Будто бы сидел, сидел под землей Куссам-ибн-Аббас и наконец решил выйти. Обращается он к Магомету и говорит: "Помоги, пожалуйста, мне - мой колодец засыпали, не могу выбраться". Ну, взял пророк штопор, просверлил в земле дырку, через нее Шахи-Зинда и пролез.
     И надумал святой человек итти в Аравию собирать войско, чтобы со всеми неверными расправиться. Выбрал день прохладней, пошел. Идет по городу, навстречу ему едут всадники без чалм. "Ну, - думает Куссам, - это паршивый народ, не мусульманский. Такой народ мозгов не имеет, а вместо сердца, у него ослиный хвост".
     "Ладно. Подходит Куссам-ибн-Аббас к городским воротам, раскрывается перед ним степь. Видит: сидит у ворот человек, роста небольшого, халат едва до пояса достает, коротенький, а из-под халата до пят штаны спущены. И халат черный и штаны черные, а голова белая и непокрытая. Заинтересовался Куссам и думает: "Ну у этого вместо сердца и хвоста-то нет, одна видимость, чужой человек". И спрашивает: "Далеко ли, брат, путь держишь?" - "Да вот иду в Аравию, - отвечает, - чтоб на Востоке войско набрать и со света ханжей разогнать". - "Ну и ну", - думает Куссам, и говорит: "Нам, брат, по дороге".
     "Пошли вместе. День идут, никого не встретили, другой идут, никого нет, а запасы-то их и кончились. "Вот, - говорит Куссам, - удивительный человек, вся наша надежда на одно: растут здесь, в пустыне, земляные груши. Кто из нас найдет, тот с другим поделится". "Ладно, - говорит удивительный человек, - пойдем искать".
     "Так. Пошли, а посредине Куссамов посох на бархане поставили,

стр. 313

чтобы знать, к какому месту сойтись. Идут в разные стороны - святой человек к пустыне привычен, другой - не привычен. Святой скоро много груш нашел, сел - съел. Идет назад и печальные глаза делает. Другой приходит и несет одну грушу. Вот, - говорит, - одну нашел, трудно искать, под песком не видно". Разломал пополам, поделился с Куссамом-ибн-Абассом.
     "Идут еще день и еще день, нигде ни одной груши не попадается. Опять расходятся в стороны. Святой нашел, сел - съел, идет налегке обратно. А другой возвращается и приносит половинку, а у самого глаза давно погасли от голода. "Вот, - говорит, - под песком не нашел, а поднял на дороге половинку, верно, шел караван да недоеденную выбросил, давай, разделим пополам. Разделили - съели.
     "Пошли было дальше, а Куссам к другому присматривается: "Что, - думает, - за человек такой - одет не понашему, а такое сердце!.."
     "А скажи-ка ты мне, странный человек, - говорит Куссам, - как же это ты войско набирать будешь?" - "А вот приду и скажу: посмотрите на мое сердце, если оно бьется заодно с вашим, идите за мной, а если иначе, идите против. И когда наберется нас много, мы пойдем и завоюем мир. Завоюем и прикажем, чтобы были у всех добрые сердца, щедрые руки, общие кровли и глаза смотрели вперед..."
     "Так прошли они еще три дня, и Куссам-ибн-Аббас взглянул вперед на долгий путь, оглянулся назад и останавливается: "Вот, - прошептал Аббас, - ты лучше, чем показался мне сначала, и твое войско будет сильнее моего, а потому мне незачем итти в Аравию, и я возвращаюсь обратно". - "Да, - сказал странный человек, - лучше тебе возвратиться: пусть возвращаются те, которых пугает пустыня и безрадостный путь".
     "Ты говоришь знакомо. Как же имя твое?"
     "Зовут меня Лениным, а иду я с запада..."
     "И они расстались".
     Это одна из многих и многих легенд о Ленине. Их рассказывают на базарах; старые нищие распевают их в харчевнях и чайных, как некогда пели о народных героях, о подвижниках.

стр. 314

Иногда сводят героев вместе, ставя Ленина во главе их. Иногда легенды эти наивны, иногда грубы, но всегда искренни. Откуда возникли они в нагорном Китае, в глуши Афганистана, где правит неограниченный деспот, в молчаливой Персии? Какая сила делает их столь популярными?..
     Ночь. Азия спит. Фонарь колыхается над сонным миром. Мир-Аколь поднимает к уху свой поднос, бьет по нем ладонью и пальцами и поет грустную песенку о покинутых женщинах, которые томятся под чадрой, не смея спросить о милом, не смея поджидать, не смея надеяться:

          А она все ждет, красавица:
          Может, милый придет.
          Вот и сад цветет, красавица, -
          Он придет, придет, красавица...

     Ночь. Азия спит. Азия ждет...

(Перевал: Литературно-художественный альманах. Сборник. М.; Л. Гиз. 1928. Сб. 6)

home