стр. 315

     Л. ВОРОНЦОВА

     ДВАДЦАТЬ ПЯТЬ ВЕРСТ ПО КАЛЯЗИНСКОМУ УЕЗДУ

     Станция Калязин - как десятки других глухих станций в центральных губерниях нашего Союза. Зал ожидания, сохранивший еще дощечку "Зал для пассажиров III и IV класса", так же уныл, прокурен, заплеван, так же хранит в каждой пяди своих стен и пола тяжелый запах карболки, гнилых лаптей, немытого тела - всего того, что образует особый аромат российских вокзалов.
     В мертвенном свете свечи, потрескивающей за пыльным стеклом фонаря, слова плакатов, обещающих тайну вкладов и предостерегающих против сырой воды, кажутся невеселой шуткой. Натруженными пальцами в сотый раз пересчитывает крестьянин-извозчик грошевый свой заработок, стоя под портретами красавиц фирмы "Адон", вещающих розовыми устами о "чудесном креме" - секрете молодости и красоты.
     - Прикажете свезти? - говорит он с ироническим подобострастием, зная, что никуда без него не уйти несмышленному горожанину.
     "Городские - дармоеды, простаки и чудилы. И подумать только, что им за работу по часам платит казна деньги. Да какие деньги! Нет, не только не грех, а благое дело содрать с такого лишнюю рублевку". Эта мысль сквозит и из выцветших глаз, запрятанных в косматые брови, и из сального, радужными заплатами пестрящего пиджака, и из оскалившихся, как-то нарочито неправдоподобно изношенных сапог.
     - Прикажите, недорого свезу, - говорит мужик и называет цену втрое, вчетверо большую обычной красной цены.

стр. 316

     Толпа извозчиков, дымя козьими ножками, обступает пассажира и из чувства солидарности со "своим" угрюмо и угрожающе говорит о дальнем и трудном пути. Версты растут, кружась, прыгая, приближаясь к бесконечности. Растет цена и окружают вас призраки всех несчастий и препятствий, неизбежных, как рок. Но если, выдержав все испытания, будете крепко держаться своей цены, мужик махнет рукой:
     - Ну, так и быть, едем, свезу. Из уважения только соглашаюсь.
     А чтобы "с паршивой овцы хоть шерсти клок", он, надвинув замусоленный картуз, торчащий, негнувшийся, заискивающе просит:
     - Ты бы хоть чайком в трактире напоил, гражданин хороший, а?
     Дядя Яков - самый пройдошливый из возчиков. Срядится отвести седока за пятерку в соседнее селение, а там, глядишь, пронюхает: приехал кооператор к валяльщикам за валенками, будет ездить по деревням. Дядя Яков выспрашивает у кооператора:
     - Какого же цвета понадобятся валенки, на какую цену? Я знаю тут недалече есть очень даже замечательная работа. Два брата. Вот пожалуйте свезу.
     Кооператор, доверчиво внимая предупредительным речам, отдает себя в руки дяди Якова.
     Дядя Яков везет его и подряженного седока в ближайший трактир, настойчиво просит заказать "пару" чая и скрывается на десять-пятнадцать минут. Возвращается со сконфуженным, не знающим, как ступить, чтобы не задеть чего-нибудь, молодым парнем, радушно, как в своей избе, усаживает его за стол, просит заказать еще "пару" "погорячее", снимает пиджак, крестится на стену с плакатами и долго, со смаком прикусывая сахар, пьет черный, пахнущий банными вениками чай. Пьет шесть-семь стаканов до изнеможения, до крупной испарины. Потом, вытерев усы тыльной стороной грязной ладони, просит у седока "рублишко на овсишко кобыле", опять исчезает минут на пять и, вернувшись, почему-то радостно потирает руки, говоря:

стр. 317

     - Ну, гражданин, езжайте с богом с этим человеком. Ему додадите остальные. - И, уже не глядя на седока, заводит беседу с кооператором.
     Конфузливый парень только за дверью вздыхает и говорит:
     - Жида. Ни за что рубль заработал.
     У дяди Якова кроме старухи жены нет никого (сын умер в голодные годы), но он неутомимо, как муравей, и, на первый взгляд, так же бестолково, суетится, снует между приезжими, подслушивает обрывки разговоров, прикинувшись смиренным старичком, пряча назойливые глаза, расспрашивает, как и где обстоят разные дела. У него и торговля "мелочными и колониальными товарами", у него извоз и на две души пахоты, и скотинка, и сенокос. Он может при нужде и на сапоги зарплату положить, кадку сбондарничать и, складывая выручку в банку из-под монпасье, жалуется на "трудные и последние времена".
     Священнику за молебен на дому он дает полтинник самыми стертыми медяками и смиренно целует пахнущую ладаном руку, думая: "Нет, чтобы бедному человеку безвозмездно отслужить, полтиннички все подавай. Одним словом, божий служитель".
     - Все они хапалы - христовы радетели, - соглашается с дядей Яковом и хилый Илья.
     Ему двадцать девять лет, был в Красной армии в годы гражданской войны по мобилизации. Но больше в госпиталях да в отпусках служба прошла: тиф сыпной, тиф брюшной, возвратный, цынга, катар кишечника, желудка, "куриная слепота" от слабости и голодовок, да и кашляет он нехорошо.
     - Доктора? Ну какие же у нас доктора? В больнице молодой один - касторку от катара дает да хину. Как и ветеринар: не обращает внимания на старых, будто они и не нужны в хозяйстве.
     Вернулся Илья из армии в село свое Собакино (Собакино потому, что помещик Дмитриевский не столько людей, сколько собак в деревне имел) и избу начал строить. Пять

стр. 318

лет все доходы в нее загонял, трех детей нажил, а все до конца далеко.
     Кидается Илья к разной работе, - не из стяжательства, как дядя Яков, а из нужды тяжелой.
     Промышляют мужики зимой валяльным делом. У кого изба попросторнее, тот мастерскую у себя устраивает. Берет на дом сырье и в жару, в пару три сезонных месяца отдает "чорту душу, а прибыль хозяину".
     Много их, хозяев, появилось за последние годы. И "бывшие" и новой формации, нэповской, пожалуй еще лютее, чем бывшие. Они остерегаются устраивать у себя мастерские, набирать штат рабочих: невыгодно платить страховые взносы. Работу дают тайком на дом. Пробовали кооперироваться. Организовали артель, установили паевые взносы в тридцать три рубля. Илья дал четыре рубля. Сработал десять пар валенок с грехом пополам. Принес. А их возьми да и зачти в пай целиком. Что делать? Деньги каждый день нужны. Дети и хозяйство ждать красных дней не хотят. А "хозяин" каждую неделю заработок выплачивает и в счет работы вперед дает. Ну, и идешь к нему.
     Вся беда Ильи в том, что он не может полные три месяца работать. Пойдет в отход, в Пензенскую или Тамбовскую губернии, поваляет месяц, а на большее - сил нет.
     - Пищу бы изменить надо, да детей трое, а корова одна, куриц пара. К тому же и поп себе причину ищет, с чем бы по дворам пойти. Приехал он в голодовку молодой, тощий, в мешечном подряснике. Теперь полное хозяйство: коровы, лошадь, свиньи, куры. Подряснички разные - из сукна да шелку. А новину идет собирать со своей меркой - объемистой... Не хватило у меня сена скотине, а денег тоже нет, - говорит Илья, - ну, пошел к попу. Он продавал как раз. "Дайте, батюшка, сенца в долг. Деньги скоро будут - отдам". А он: "Нет, - говорит, - не дам. Много вас тут таких". Отчитал я его, что не по Христу живет. Да разве у них совесть есть?
     Все крестьяне обижаются на своего пастыря. А поп пугает: "уеду". Но никто из прихожан не может допустить этого. Привыкли. Голос у него, как у архиерейского протодиакона.

стр. 319

Хор хороший подобрал. Захочется пение послушать, душой с богом побеседовать, достает мужик медяки из похоронок, несет попу - ублажи душу грешную.
     - Разве мне поп надобен? - объясняла бабка Анна, годов девяносто прожившая на белом свете. - Пьяница, дармоед. Нынче на падеж скота молебен служил, да так самогону нахлестался, крест, кропило, родимые, обронил, растерял дорогой. Нет, непутевые отцы наши стали. Одно им спасенье - некуда больше пойти.
     ---------------
     Итти некуда, а досуг есть. Не как в прошлые годы. Досуг есть потому, что перешли на четырехполье и пустоши засеяли клевером. Клевер же в этих песчано-глинистых местах родится так, будто специально к такой земле приспособлен.
     Поехали крестьяне на свои полосы. Скосили траву, перевезли. Глядят: а сараи полны. Спокойны хозяева за себя и за скотину, которая не будет во вьюжные вечера терзать хозяина голодным криком и выпирающими, как валежник, ребрами. Нет нужды теперь убивать время, ломать косы среди пней, кустов в погоне за тощей охапкой сена.
     Но несмотря на это новшества прививаются туго. Крестьяне будут внимательно слушать о том, что веять рожь веялкой и экономнее и скорее, что веялка стоит недорого вообще, а если приобрести ее нескольким дворам вскладчину, так и вовсе пустяки. Будут поддакивать, виновато почесывать затылки, а потом зевая заявят: "Где уж, передеремся, не поделим" и пойдут к лопатам.
     А веют лопатами так: обмолотят рожь в риге, вооружаются лопатами и ждут, когда подует ветер. Есть ветер - загребают зерно лопатой, подбрасывают вверх, зерно падает, а полову относит в стороны; нет ветра - идут веяльщики чай пить, поминутно поглядывая, не дует ли. Измаются иной год так, что зиму целую сны душные снятся, будто запретил бог ветру дуть в наказание за грехи крестьянские.
     - Не верьте нашим мужикам, когда они говорят, что

стр. 320

света за работой не видят. Все врут, - говорил Иван-портной, приехавший из города отдохнуть. Обычно был он молчалив, угрюм и с болью носил свое слабое, кособокое тело в черной франтоватой тройке. - Белка в колесе тоже работает, и медведь дуги гнет, да толк-то от этой работы какой? А я так скажу: ленивей и безобразней нашего крестьянина нет никого. Надо поглядеть только, как пашут у нас: поверху, поверху, едва-едва тронет плугом, а борозды на пол-аршина одна от другой. Как же на такой земле хлеб будет расти? И зерну прорасти трудно и дикая трава одолевает.
     - А в избах видели чернота да грязь какая? Не люди будто, а самые, что ни на есть поганые свиньи живут. Или еще дворы: разгорожены, крапивой да лопухом до порога поросли. Ни цветочка, ни деревца порядочного - потому что ходить за ними нужно. А где тут времени набраться? Нужно самогон сварить, выпить, а бабам все сплетни пересудить. Глупый, не от разума этот труд.
     ---------------
     Вечером подоят бабы коров, справятся с мелочишкой хозяйской - и на улицу. Сидят на пнях, да в тень ночную вглядываются.
     - Паша, у тебя глаза помоложе: кто это по той стороне идет? Наш, аль чужой какой. И к кому бы это он шел? - думают-гадают бабы.
     А тетя Дуня уже клохчет потревоженной наседкой и щедрые слезы концом платка вытирает:
     - Быть, быть войне, помяните мое слово, бабочки. И солнце темнилось и звезда хвостатая шла. Муки белой и соли не стало. Виданное дело - по два фунта только дают в грабиловке нашей!
     - Вот, вот, - шумно вздыхая поддерживает тетку Дуню молодуха Глаша. - Только ягода пошла - черника, гонобобель, есть бы, да есть преснушки белые. Нет, сиди на овсяной да на аржаной мучице, словно тебе и за зиму не надоело.

стр. 321

     Ни одного коммуниста или комсомольца нет в мелких селах вокруг Калязина. Но не любят бабы и мужики их всех оптом: "Веру нарушили и на наш хлебушко жадно глядят".
     К каждому начинанию советской власти присматриваются долго, подозрительно - нет ли подвоха какого, - выгодное для себя принимая как само собой понятное и должное явление.
     ---------------
     В понедельник побежали бабы друг к дружке:
     - Сельсовет сход собирает. Итти надо с лошажьими паспортами. Переписывать, сказывал, будет.
     - Не иначе, как для мобилизации. Войне быть беспременно.
     Возле избы предсельсовета уселись хозяева лошадей на бревна, смирненько, с белыми и красными бумажками. Тем, у кого красные - больше заботы: лошадь молодая. А белобилетники - это двенадцати-двадцати лет от роду скотина.
     - Э, все равно! - говорит дед Фаддей. - Будет война - и наших кляч заберут в обоз.
     Предсельсовета за столом сидит на колченогом стуле, как на троне. Багровый нос и сизые с красными жилками отекшие щеки в огненной курчавой бороде прячутся. То ли картузом с зеленым кантиком лесника, то ли очками, на кончике носа подпрыгивающими, но похож чем-то он на старого волостного писаря.
     Наклонив голову набок, поверх очков смотрит он затуманенными пьяными глазами на собравшихся и снисходительно цедит сквозь зеленые зубы:
     - Бумага пришла из уезда - переучет.
     И пока записывает он в линованную тетрадку непослушным карандашом возраст, приметы и родословную лошади, течет беседа о том, о сем, а больше о бабке да знахарке.
     Болеют крестьяне трудно и долго, а к доктору ехать далеко. Лошадей и времени жалко.
     - Ну, и как же он, с молитовкой заговаривает? И спичкой в болючие места тыкает? - хитро поглядывая на всех,

стр. 322

спрашивает Иван Петрович, когда-то очень зажиточный мужик, да и теперь живет "нечего бога гневить, не бедно".
     В "свое время" он почитывал "Русское слово", сочувствовал кадетской партии, в которой были "не шаромыжники-фабричные да скубенты голоштанные, а уважаемый народ, самостоятельный, господа". Прожил он жизнь без особых затруднений, верил в свою "планиду" и кривил усатый рот в презрительную усмешку, слушая нытье неудачников.
     - Народ, это, брат, язва. Подлец он. Так и норовит спихнуть своего ближнего, чтобы место его занять. Но без этого не открутишься. Жизня... А который ежели несчастный, так дурак: зачем другому место свое отдал... Тютя, ну и пеняй на свою неспособность.
     - Что ж, смеялся и я, как прихватило, хоть волком вой. Не то к знахарю, к самому нечистому подашься, лишь бы облегчение дал. А ведь за пятку только треклятая гадюка схватила. Ну и заговорил: вечером повезли меня, а к утру опухоль спала.
     И, подняв штанину, Николай показывает еще припухшую ногу и довольно подмигивает Ивану Петровичу.
     Но Иван Петрович не унимается, выслушав в сотый раз воспоминания о том, кого и когда выпользовал знахарь.
     - А вот сказал же он Алексей Федоровичу, что болезнь его неизлечимая. Значит, и для господа есть невозможное?
     Бабка Маремьяна сердито плюет себе под ноги и растирает плевок босой ногой так яростно, словно это и не плевок, а Иван Петрович с богохульными речами.
     Разговор, позадержавшись немного, переходит на другую, не менее острую тему. Дождь. Не дает вздохнуть.
     И рожь дозревает и сено еще не свезенное лежит - гниет без ведра.
     - А все потому что радио поставили. Оно на себя все тучи завлекает, - ворчит Петровна.
     - Ну, вот и на, - смеется Мишка-пастух. А погоду кто, как не радио, предсказывает? Надо с ним в работе сообразоваться.
     - Предсказывает?! Вот с его-то предсказыванием и сковырнулись на селе. Ведро, ведро будет, а вишь льет как?

стр. 323

     - Да, лучше Брюса никому не пророчить. Бывало, скажет, как в глаз влепит, разве что на день какой-нибудь ошибется, - солидно замечает Иван Петрович и обводит насмешливо-пренебрежительным взглядом сокрушенно вздыхающую аудиторию.
     Радиоприемник установили по весне сыновья тети Дуни, московские комсомольцы. За десять-пятнадцать верст приезжали крестьяне посмотреть эту диковину.
     - Граммофон это, не иначе - граммофон, - говорили одни.
     - Да как же граммофон может с людьми разговаривать, как живой? Слышишь, фабричных выкликает. "Спасибо, товарищи" говорит, - возражали другие.
     - Батюшки, да он мое поминаньице вычитывает: и Дарью, и Анну, и Петра! - воскликнула умиленно баба Маремьяна, только то и разобравшая из всей информации Роста.
     Но сошлись все на одном: про погоду радио врет, по его причине дождь идет, а вообще - в крестьянстве оно ни к чему. Баловство одно и деньгам перевод. "Пускай в городе с жиру бесятся, а нам хотя б как-нибудь от урожая до урожая дотянуть".
     Москва - это новый свет, Америка, Эльдорадо былых времен. В нее, как из нищенских гетто, стремятся из деревни не только затянутые петлей разорения, но и наиболее увертливые, предприимчивые, желающие во что бы то ни стало "выбиться в люди".
     И до революции было здесь много таких "смельчаков", которые с проклятием отрывались от неродящей земли, шли в города в лакеи, кучера и т.д. Они знакомились там с душистым мылом, галстуками, с отдельной посудой, презирали деревенских сородичей и научали этому презрению своих восприимчивых жен. Каждая губерния поставляет городу людей определенных профессий. Калязинский уезд, как и Ярославская губерния, давали почти исключительно работников столовых, ресторанов, булочных.
     У Анны Федоровны в красном углу под иконами и портретом царицы Александры Федоровны - тринадцать портретов умершего мужа, официанта большого московского ресторана.

стр. 324

Покойник любил сниматься на зависть деревне. Они в черкеске - лихим кавказцем, но с мешковатой русской талией, и с сослуживцами, в белом костюме с перекинутой через руку салфеткой, и возле кутящей компании чиновников, как монумент, держит поднос с бокалами и ведерко с шампанским. А в простом деревенском буфете хранятся такие же бокалы - широкие и узкие, низкие и высокие, бакарра и тончайшие стеклянные. В сундуке пересыпанный нафталином лежит и славный белый мундир дорогого покойничка.
     Трудно живется вдове с дочкой-малолеткой, не по силам справляться с землей, но выйти замуж Анна Федоровна не хочет. "Да разве после такого мужа, как мой Миша - белый, чистый, обходительный, умывался пахучим мылом, одевался, как картинка, да разве после такого стану я смотреть на этих деревенских мурлов?! - говорит она и любовно вытирает фартуком пыль с карточек, в который раз глядя на "своего упокойничка".
     ---------------
     Но как ни обманывают себя девушки, именуясь "барышнями", как ни шьют себе модные платья, называя парней "кавалерами" и "господами", летом растрескавшиеся руки и загорелые лица говорят им, напоминают каждым сжатым снопом ржи, каждой охапкой скошенного сена, что они не "барышни", а крестьянки. И густо намазывая руки и лица разными кремами, помадами, спусками, эти девушки проклинают землю, крестьянство, день своего рождения и "мечтают" о городской жизни и белых руках.
     У Насти превосходный голос, сильное бархатное контральто. Она первая певица и плясунья на беседах. За ней ходят только лучшие парни. Но Настя, краснея от злобной ненависти к своей участи, в долгие зимние вечера думает о том, как приедет в деревню какой-нибудь "богатый", возьмет ее с собой в город и сделает из нее певицу, оденет в шелка и золото. А что такие случаи возможны, Настя знает из растрепанных книжек "Приложения" к "Ниве" и "Родине" за 1895-1899 годы".

стр. 325

     Поля этих книжек исписаны каракулями "мечтающих" Настей и "Надин".
     "Ах, Надя! Как скучна сичас мысли бижать от мине. Ах эта война много разбила сердцев, много разбила жизней, много виселя она унесла. И вспомни Надина ту весну эта весна была загадочна а имена для тебя. Неужели это тибе не затронить раздели сичас менуты скучнаго время са мной.
     Надя а твое сердце я замичаю оно и всегда кагонибудь любить но я вспротив этого я для всех холодна помоему мнению любить один раз...
     Как грустно туманно кругом и не куда больше спешить больше некого любить".
     "Лиза, мине снилась, что я в Париже богатая графиня. И все миня любят разные прынцы, а не такие сморчьки как наши кавалеры".
     ---------------
     Эти "Надины" и "Полины" тоже устремляются в города, устраиваются в няньки, проходят в союз. Деревня пополняет ряды проституток, деревня дает новых иждивенцев биржам труда.
     Многие девушки из бойких тем и промышляют, что получают пособие на бирже до тех пор, пока это возможно, затем идут в няньки, ссорятся с хозяйкой, иногда тащат ее в трудсессию и вновь возвращаются на биржу, получая право на пособие.
     Некоторые попадают на фабрики. Но предел всех вожделений - стать трикотажницей-чулочницей, купить машину и работать: "Сама себе барыня".
     Город со своими огнями, гулом и дымной цыганщиной пивных, ласковыми и дешевыми женщинами, с опьяняющей героикой кино выманивает и "ищущих счастья" молодых парней. "Чистая" жизнь, маячащий в мечтах "собственный" ларек или даже лавка заставляют надевать новые лапти, брать ковригу свежеиспеченного хлеба и пускаться в широкий свет. Сын соседа Ивана, шалый Петька, первый в деревне дерзило и ухажер, пролежав жнитво в лесу под соснами, после Покрова тронулся в Москву, к троюродному дядьке-лотошнику.

стр. 326

Долго не писал родителям, молчал о том, как бегал от красной шапочки - милиционера, рассыпая яблоки и груши из большой корзины. А на Христов день, к Пасхе, приехал к старикам в новой тройке, пестром галстуке и желтых Джимми. Привез отцу десяток папирос и бутылку горькой, матери - яркого ситцу и городскую девушку - стриженую, худую, с большим животом. Отец взял подарки, насупил клочковатые седые брови и сипло спросил:
     - А это кто же будет? Невесточка? Без венца? И уже в положении?
     Мать поморщилась, всхлипнула, выбежала в сарай к дремавшей корове и, уткнувшись в равнодушный ее бок, громко запричитала.
     Петька подмигнул растерявшейся девушке, вывел отяжелевшего отца во двор и, хлопая его по плечу, объявил:
     - Так и мамке скажи: на время жена. Живу, пока на свои ноги не встану. Она фабричная, влюбилась в меня, бегала в фабком, устроила на работу. Теперь еще в союз пройти и до свидания. Я вам такую невестку найду, что пальчики оближете: и похристиански повенчаемся и приданое в дом принесет. Так все наши в городе делают. Без баб ничего не устроить.
     Вечером старухи сидели на завалинке и вздыхая говорили о непутевых фабричных девках.
     - Без венца, родимые, зашла в положение и еще, бесстыжая, к отцу-матери полюбовника приехала. Персона. Жена... Если бы не союз моему Петьке нужен был, так я бы ее, патаскуху, на порог не пустила, оглоблей огрела б.
     ---------------
     Ближе к Калязину все вязче и болотистей земля, все ниже и худосочнее хлеба. В беспорядочно сгрудившихся округ деревушках тише жизнь. Как унылые призраки холерных и тифозных годов, стоят покинутые избы, с неуклюже приколоченными к дверям и окнам трухлявыми досками. Земля не оправдала надежд и затрат. Женщины и мужчины покинули насиженные места, прижившихся тараканов и голодных

стр. 327

собак. Город, "хозяева" - приняли оторвавшихся от земли неудачников.
     - Неспособная наша земля. Только для налога соберешь зерна, а на пропитание на целехонькую зиму - хорошо, коли десяток пудов останется, - говорят мужики на базаре в Калязине, стоя возле понурых коров. - Вот продам, деньги - за налог, все лучше, чем хлеб сбывать. А иначе не образуешь. Только, истину говорю, лучше в город подаваться, если малых детей в семействе нет. Неспособно на земле сидеть, только и знай, что на Иван Иваныча работай, не ты, так баба, али дочка.
     ---------------
     "Иван Иванычи" - мужики-богатеи. У них от "счастливых" времен осталось и скотины больше, и инвентаря, и одежды. А скотины больше - больше навоза, лучше вспашешь. И там, где бедняк тридцать пудов с десятины берет, сильный хозяин пятьдесят снимает. Расплатится с налогом и еще в выигрыше останется, ибо обработка земли стоит ему дешевле. У бедняка никогда денег нет, а зимой тем более. Пойдет какой-нибудь Степан к "Ивану Иванычу".
     - Дай, пожалуйста, концы приходят.
     "Иван Иваныч" рюмку "первача" поднесет, в положение войдет.
     - Милай, да с нашим удовольствием. Вот тебе "красненькая", живи с богом. Только уж и ты мне любезность сделай, понадобится там вспахать, помоги, аль на жнитво баб пришли.
     Степан пьет, от бога здоровья "милостивцу" просит. А в пахоту и жнитво, когда поденная плата подчас до трех рублей доходит, он клянет на чем свет стоит "благодетеля" и отрабатывает "красненькую" со всем семейством в самые горячие дни. Земля его мокнет, хлеб осыпается, а ссориться с "Иван Иванычем" нельзя: зимой опять пригодится.
     ---------------
     В вагоне поезда шмелиный гул, крепкий, тошнотворный запах махорки, распаренных тел и непереваренной пищи. Люди лежат, стоят, наступают на ноги, не протиснуться

стр. 328

ни вперед, ни назад. Жесткий бесплацкартный вагон, "со всеми вытекающими отсюда последствиями". В крайнем купэ, на нижней скамье, наискось, через всю скамью полулежит деревенский франт. Без пиджака, в ярких подтяжках поверх "кинареечной" рубахи "фантазия", в зеленом с цветочками галстуке, коротких серых брюках и сиреневых носках в клетку.
     На другой скамье, свисая с досок тяжелым, упитанным телом, маркизетом платья и бесчисленным шитьем нижних юбок, спит, похрапывая, его жена.
     - Гражданка, дайте место пассажирам, гражданин, подвиньтесь, - торопясь говорит проводник и подталкивает "беспризорных" путешественников.
     - Как подвиньтесь? - вдруг просыпается франт и грозно таращит маленькие бегающие глазки цвета российской скуки. - Да за что кровь проливали? Чтоб тебе и места в поезде не было?
     Оглушенные пассажиры нерешительно поглядывали на дверь, на франта, не зная, как быть.
     - Деньги за билет я платил? - бил себя в грудь франт. - Так как же это мне места нет?
     Он кричал до хрипоты, а пассажиры стояли, слушали, сочувствовали "проливавшему кровь" и ругали железную дорогу.
     На ближайшей станции франт вышел, а с самой верхней полки кто-то невидимый от дыма сказал:
     - Ну и ну! Кровь проливал! Чью только, спрашивается? Он из нашей деревни, в Кимрах артель имеет. Так жмет, что только кряхтят. А он - кровь проливал, сякой-такой! Управы на сволочей нет!

(Перевал: Литературно-художественный альманах. Сборник. М.; Л. Гиз. 1928. Сб. 6)

home