стр. 128

     Петр Слетов

     СМЕЛЫЙ АРГОНАВТ

     (Отрывок)

          В. Ф. Крюченкову

     Это было в городе Санкт-Петербурге.
     Это было на Забалканском, в биллиардной. Биллиарда было три: один похуже и два очень строгих. Сюда заходил хозяин, пан Рыбацкий, как в гости. Наведя порядок в смежном помещении, столовой-кофейне, пропустив главную массу обедающих, ущипнув два раза коленку подошедшей к кассе Ядвиги, любил он взять стакан мазаграна и, тихо посасывая соломинку, подняться на три ступеньки в биллиардную.
     Войдя, раскланивался пан Рыбацкий со всеми наклонением головы и потупленным взором и перекидывался "парою слов" с посетителями, сохраняя свои обычные манеры графа в изгнании. Затем подходил к биллиарду, где решал искусный маневр Дима Итяков, и всматривался минут пять в игру его партнера. Дождавшись первого неудачного удара по шару, едва не влезшему в угол, облокачивался пан Рыбацкий на борт. Эффектно постучав хризолитом толстого перстня по медному канту и тем стяжав общее внимание, оглядывал он победоносно всех по очереди и говорил Димочкиному партнеру:

стр. 129

     - Да, вы сделали артистический удар. Это - удар дуэлянта шпагой в сердце. Но... (грустная улыбка) это вам не кошелка...
     Тут с достоинством, промешав кусочки льда в студенистом кофе, отходил он и присоединялся к зрителям, кольцом наблюдавшим поучительную Димочкину игру.
     На окнах висели толстые ламбрикены, контрабажуры люстр и бра бросали свой рассеянный свет в воздух, пронизанный табачным дымом и остриями биллиардных киев, скользили беззвучно маркеры, собирая по лузам шары и по временам громко выкликали:
     - Шестьдесят три! В двух больших партия...
     Длилась классическая пирамидка, карамболь и бутефон...
     В разные дни, разные часы меняла биллиардная свое лицо, как всякое место общественного значения. В ней меняла свое лицо большая холодная столица, кривляясь привычными гримасами. Но основной состав посетителей оставался все тем же: студенты, больше технологи, растворяли в своей среде небольшую группу знатоков и ценителей высокого класса биллиардной игры, сплоченную вокруг Димы Итякова, как и все фавориты, носившего уменьшительное имя.
     Одним заменяла биллиардная успехи неудачной карьеры, другим - негостеприимную науку, третьим - отсутствующую или испорченную семью. Безмолвный ли уговор или святость своеобразных традиций, но личное не всплывало ни в разговорах, ни в поступках. Игра, ее содержание и логика создавали центр, вокруг которого лепились интересы, игра заслоняла все остальное, и лишь в ее плоскости ухитрялись решать вопросы искусства, философские и политические.
     Так естественно стала биллиардная портиком греческого храма, где жрецами были Дима Итяков и маркер Федор,

стр. 130

учителем же философии и теоретиком - журналист Поливанов.
     Аудитория завсегдатаев держала мазу за игроков, созерцала, сидя на полужестких диванчиках, и курила. А Поливанов поучал:
     - О, юноши, о, мужи, у нас накурено, но дух витает чистый, ибо мы одни. Вы видите, боги благосклонны к нам: ни одна женщина не омрачает наших бесед под этими сводами. В многоопытной своей мудрости уважаемый хозяин наш Казимир Казимирович не допускает даже к уборке биллиардной ни Ядвиги, ни кого-либо еще из дев и жен мало-мальски годных к ласкам и битвам Афродиты. Поистине, соблюдая свои интересы, заботится он и о наших, ибо не коснулось нас тлетворное женское дыхание. Что же касается поломойки, то злые языки говорят, что и она двухснастна...
     Игроки ходили вокруг биллиардов с киями в руках, в одних жилетах. Дима Итяков играл очередную партию со случайным посетителем, привлеченным замечательной его игрой, шумела отдаленно кофейня, за окнами ночевал Санкт-Петербург. И Поливанова слушали плохо, больше следя за Димой, за каждым его ударом...
     Он горбат. Это заметно не всегда, чаще кажется, что он сутул. Он движется среди игроков, он ходит вокруг биллиарда с той уверенностью, с тем достоинством, с каким творят общественные обряды под направленными десятками внимательных взглядов привычные актеры разных культов. В лице его, в глазах спокойное превосходство бесспорной силы, в каждом жесте - та неуловимая и постоянная находчивость, которая присуща мастеру и знатоку, а по временам далекая улыбка смущения. И когда от удара Димы в лузу падает немыслимый шар, а свой, на миг остановившись, отходит назад, молодой студентик в кружке зрителей возбужденно замечает:

стр. 131

     - Это чорт знает что! Он от борта через весь биллиард играл его с выходом!
     - Мой дорогой молодой коллега, - отвечает ему снисходительно пан Рыбацкий. - Диме сам Левушка дает два очка, а если даст три, то Левушка пропал, пропал, говорю я вам, и уж были примеры. Это нужно понимать...
     Все это дает повод Поливанову придраться к случаю.
     - Поистине, - ораторствует он, - здесь, а не в механических лабораториях видите вы храм движения в чистом его виде, где Димочка - жрец и вместе пифия, являющая нам откровения в несравненном своем искусстве. Вы видите: шаров нет. Он ищет глазами и будет играть, очевидно, девяточку, имевшую неосторожность чуть откатиться от борта. Уверен ли он, что положит? Уверена ли пифия в том, что говорит?.. Но - внимание!.. Правильно, чудесно, шар вошел, что и требовалось доказать.
     Легкие аплодисменты приветствуют Димочкин удар.
     - Что произошло? Каждый из вас, дорогие коллеги, мог бы с точностью формулировать явление. Частный случай молекулярной бомбардировки. Данные: массы шаров, скорость битка, направление движения и коэффициент трения. Димочка, вы, вероятно, понятия об этом не имеете?.. Но попробуйте, о юноши, о мужи, повторить вычисленный Димочкин удар, - какой позор ожидает вас, какой стыд...
     - Пятерку в угол, - заказывает Дима. - Удар посвящается вам, Кронид Семенович.
     Поливанов слегка раскланивается и продолжает:
     - Жизнь - это движение; без движения нет жизни. Старая, избитая мысль; но основных житейских истин не замечают именно потому, что они сказываются на каждом шагу. Димочкин удар, мысль его об ударе, звон влетевшего в лузу шара - все это формы одного и того же прекрасного движения. Не облекайте его в формулу - формула

стр. 132

нужна для машины, но негодна в жизни; она не научит ходить, а лишь отяжелит походку... Верно я говорю, Федор?
     - Совершенно справедливо, - отвечает маркер, устанавливая новую пирамидку.
     С Димой играли многие без надежды на выигрыш, с уверенностью в проигрыше, из-за одной лишь чести сыграть с ним и проверить свои силы. Так в стены по существу демократической биллиардной на Забалканском залетали чужие птицы: гвардейцы, одетые в штатское, помещики, у себя в имении включившие в ежедневный режим пирамидку на собственном биллиарде, московские заезжие купцы.
     Встретившись, впрочем, со своими партнерами на стороне, в театре, на улице или в магазине, не мог часто Дима уловить узнающего взгляда; головы, если не отворачивались, то слегка приподымались, как бы завидев что-то достойное внимания вдали. Но здесь, войдя в биллиардную, снявши кители, сюртуки, смокинги, все сливались с общей массой игроков, подчиняясь общим законам. Все сходились в одном: уступая, быть может, знаменитому московскому Левушке в выдержке и отыгрыше, Дима, несомненно, превосходил в красоте удара, смелости игры и артистичности ее.
     Расходились поздно. Часто, увлеченные затянувшейся борьбой, игроки не хотели расстаться с зеленым полем. Тогда завешивались плотно окна биллиардной, запирались двери, в под'езде гасили огни и играли с риском штрафа до утра. Под утро говаривал присяжный болтун и полуночник Поливанов:
     - Вот шары остановились в доигранной партии. Момент статический. Покой, скажете вы? О мужи, покоя нет, покой - это условность, он познается, как и все, из движения... Что такое ритм? Это сходство повторных движений.

стр. 133

Что такое статика? Это ритм, заключенный в бесконечную форму... Федор, голубчик, дай пальто!
     И все расходились через черный ход. Там ждали извозчики; Поливанов, застегивая потертый бобровый воротник, одолжал у Димы полтинник и трясся на Фонтанку. Дима же - на Лиговку, задумчиво рассматривая бесконечный ряд ненужных на рассвете фонарей.

     * * *

Он жил в большом коричневом доме с черными гербами и орнаментами из знамен, палашей и секир, сплетенных в спокойный и сумрачный знак. Там, в третьем этаже, в небольшой, тесно обставленной квартире нес он свою вторую маленькую жизнь, никем не наблюдаемую, а потому полную противоречивых потешных вкусов и слабостей.
     Все дело в том, что затянулась молодость, быть может, даже детство. Диме было под тридцать, но выглядел он мальчиком. Будь он чиновником или приказчиком, над буднями его тяготела бы служба, но он был независим даже от круга знакомых, которых в личной, домашней жизни не мог найти. Так, не имея нужды в том, чтобы о нем кто-то думал хорошо, не угнетаемый своей двусмысленной профессией, он делал то, что ему нравится, заботясь болезненно лишь об одном: уйти от всяких советов, всяких вмешательств и посягательств на свою личную жизнь.
     Предлогов же к этому было множество. В нем была жилка коллекционера, он тратил большие деньги на покупку какой-нибудь редчайшей марки давно исчезнувшего государства. Прекрасные пальцы его искали пути не только к зримым движениям, но и к радости звука - он занялся музыкой, остановившись на странном инструменте - балалайке. Впрочем, возвысившись над дилетантскими ступенями, владел он им прекрасно. В чтении резче всего проявился

стр. 134

его вкус: он до сих пор читал Жюль-Верна, Густава Эмара; любимейшей книгой его был Конан-Дойль, попутно, впрочем, история войн. Дима никогда ничего не писал, не имея нужды в этом, но он любил, чтобы у него на письменном столе было все, что нужно и что совершенно не нужно. Письменный прибор его состоял из множества различных предметов: чернильницы с тремя сортами чернил, звонком для несуществующего лакея или небывалых заседаний, спичечницы, подсвечников, пресса, пепельницы, стакана для перьев, флакона с клеем, перочистки и еще каких-то совершенно неупотребляемых вещиц. В стакане был большой выбор ручек и карандашей всех цветов. В бюваре - запас почтовой бумаги и конвертов. Настольный календарь, настольные часы, барометр, термометр - все это настолько загружало стол, что пользоваться им для работы было бы невозможно. Все это, впрочем, ревниво поддерживалось в постоянном порядке.
     Остальное убранство комнаты соответствовало столу. На полу лежали коврики, - отдельно перед диваном с тумбочкой, где были туфли, и перед туалетным столиком. Деловитейший шведский шкаф с книгами, круглый полированный стол с альбомами марок стояли у одной стены. Напротив стену занимала карта всех частей света в виде полушарий и карта звездного неба - для чтения Фламмариона. За ширмой над кроватью висели два скрещенных, как шашки отделанных золотом и слоновой костью, биллиардных кия. Под ними монтекристо, из которого стрелял Дима по утрам в мишени в дальнем углу комнаты. В шкафу хранился бинокль, микроскоп и кинематографический аппарат, развлекавший Диму в иные вечера.
     Все это вызывало постоянное насмешливое осуждение со стороны матери, бодрой старушки, курившей по ночам за пасьянсами, вспоминавшей свое прошлое мелкой опереточной

стр. 135

актрисы и увлекавшейся Ибаньесом Бласко. Саркастическим взглядом осматривала она слишком солидные костюмы Димы, его трости - был целый набор тростей, - и выразительно молчала. С тех пор, как существование зиждилось на его выигрышах, она перестала преследовать Диму вечными замечаниями, но в душе, жалея, не считала его ни мужчиной, ни положительным человеком.
     Дима и сам часто глухо чувствовал, что зрелость запоздала. Он следил за собой, стараясь прививать себе привычки, присущие уравновешенным зрелым людям. Его восхищало самоуверенное спокойствие тех, кто умел так веско, императивно, как сказал бы Поливанов, изложить свое мнение, кто умел с такой подавляющей естественностью играть заметную и пустую роль в жизни, как-будто лучше ничего и придумать нельзя. Помимо того, что было наглухо закрыто от Димы китайской стеной общественных условий, мог бы он принять участие в той жизни, где доступ открывался рублем. Но, глядя на этих мужчин, с небрежной внимательностью провожавших своих содержанок под арками ресторанов, на спортсменов, открывших в спорте филиал порядочной жизни, на раздушенные благотворительные базары и даже демократическую толпу в воскресном Павловске, чувствовал Дима, что овладеть этим искусством, этой верой в естественное значение всего, что они делают, он был бы не в силах. С женщиной он не знал о чем говорить; стеклянным в своей наглости официантам не умел без робости дать на чай, шоферу бросить лениво и бархатно: - К Палкину! Насколько там, среди щелканья слоновой кости, в биллиардной был Дима прост и находчив, настолько же здесь натянут и скован. Ему приходилось думать и мучительно решаться на каждое незначительное слово или жест.
     Однако, чувствуя себя часто пустым местом в кругу собеседников,

стр. 136

лишним спутником в случайной компании, он хотел найти хоть ограниченный круг жизни, где был бы он спасен от необходимости придумывать выход из чувства неловкости перед неожиданными искусами. С этой целью он усваивал умышленно то, что казалось ему признаком самодовлеющего равновесия людей: привычку к комфорту, вообще всякие мельчайшие привычки, упорядочивающие жизнь и дающие ей подобие самостоятельности. Он требовал, чтобы у него был собственный столовый прибор, стакан, ложечка, старался о том, чтобы его завтраки не совпадали с завтраками матери, отстаивая и в этом свою независимость.
     Вставши часа в два, надевши серую пижаму, выпивши утренний кофе, садился Дима перед трельяжем и, разложив сложный несессер, брился внимательно, оглядывая себя печальным и ласковым взглядом. Лицо было желтое ровного цвета: ночная жизнь не приносила румянца, но, будучи привычной, не давала и болезненной бледности. Каштановые волосы расчесаны в пробор, голубые глаза под тонким желтым веком, казалось, видели и сквозь веко.
     Побрившись, он разбирал почту. Он получал все центральные газеты, читая лишь дневник происшествий в "Русском Слове", да фельетоны Дорошевича, остальное же тщательно подбирал в комплекты. Затем брался за балалайку. Играя с увлечением, он арранжировал знакомые мотивы, а там, где память изменяла, попросту фантазировал, будучи незнаком с нотами. Среди игры он старался уловить, к чему его тянет и, найдя, осознав свои желания, откладывал балалайку, чтобы перейти к занятиям, вытекавшим из его прямых склонностей: возился над устройством игрушки по рецептам "хитрой механики" или исследовал механизм музыкального ящика.
     Часов в пять просыпалась мать. Превративши ночь в

стр. 137

день, а день в ночь, она не знала солнечного света, проводя все вечера в чтении и воспоминаниях, ближайшим слушателем которых во время завтрака ее был Дима. Он выслушивал ее, поглядывая на часы, уходил завтракать в свою комнату и там читал или перечитывал, как всегда медленно, какой-нибудь из очередных романов Буссенара. Прочитанное принимал он горячо, оставаясь под впечатлением его весь день, чтению же отдавал не больше часа, а затем, сменив пижаму на пиджак, уходил из дома.
     По стрелам улиц, по сырым торцам, под рваными облаками ехал Дима, учась дышать среди каменноугольных запахов столицы, в Гостиный Двор. Резко звенели трамваи. У Русско-Азиатского банка стояли глыбы автомобилей, памятники по-разному горячили холодных своих коней, и Екатерина улыбалась улыбкой самовлюбленной женщины над толпою своих любовников. А на углах гранитные городовые правили чинным уличным движением.
     Купивши в магазинах, как всегда, что нужно и что не нужно, торопился Дима уйти и, отправив с рассыльным покупки домой, шел обедать, как правило, в "Квисисану". Здесь встречал его неизменный сосед, отставной земский начальник, балагур и враль Дом-Домацкий, уже хмельной привычным ресторанным хмелем.
     Дима кончал обед, благодушно выслушивал анекдоты в духе кокоток ушедшего поколения, и пил с текущего счета своего в "Квисисане" Сен-Рафаэль. Затем, согласившись с Дом-Домацким, что смерти своей он дождется нигде как в Санкт-Петербурге, Дима расплачивался, застегивал глухой свой пиджак и отправлялся на Забалканский.
     Было не мало в столице перворазрядных биллиардных, где мог бы Дима найти партнеров и оценку высокому своему дару. Но он был верен привычке. Поливанов же, ревнуя, говорил:

стр. 138

     - Не место красит человека, а человек место. Вы не измените нам, о Дмитрий Алексеевич, это было бы цинично.
     Впрочем иногда, соскучившись, отправлялся Дима с Поливановым наугад в Гавань или на Петербургскую сторону и забирался куда-нибудь в третьеразрядную пивную. Там, в задней комнате, загаженной с лета мухами, на просаленных, залитых керосином биллиардах, кривыми расщепленными киями играли извозчики и городская шпана.
     Бросив общий вызов: - Любому двадцать очков вперед! - Дима ставил крупный куш, и в случае проигрыша удваивал его. В этой игре выручала Диму смелость, а больше то, что он не знал цены рублю не только благодаря крупным выигрышам.
     Под конец иному зарвавшемуся, понадеявшемуся на свои силы маркеру прощал Дима великодушно весь проигрыш. Но был безжалостен к жукам. Эту породу биллиардных игроков, видящих в игре не призвание, но профессию, и лучше всего изучивших ее коммерческую сторону, знал Дима хорошо и ненавидел ненавистью художника к невежде.
     Жукам говаривал Поливанов в назидание:
     - Вы наказаны за грех, страшнее которого нет в жизни, - грех насилия над свободным своим движением. Procul este, profani!
     На что получал зловещий по вложенному пожеланию ответ.
     После таких вечеров Дима всегда тосковал, словно жизнь его вдруг представала наблюдению другим своим краем.
     - А знаете, - доверчиво замечал он, - как все в общем паршиво. Я чувствую себя, как в карцере, как-будто меня не пускают жить и держат у какого-то бессмысленного порога, заставляют все время сдавать какой-то ненужный

стр. 139

экзамен. Подумайте, ведь это самое большее, что доступно мне, - притти и обыграть несчастного маркера, а у него полдюжины ребят.
     Но Поливанов утешал:
     - Полно, Димочка, спросите себя, - кто еще здесь, в столице, живет такой нужной и совершенной жизнью, как вы? Все роются, как кроты, кто высиживает геморрой, кто бессмысленно вертится вместе с колесом какой-нибудь машины, кто, осатанелый, следит за поплавком своего рубля, и лишь вы один в этом гнусном городе живете праведно в законах движения, вы - тот праведный Лот, из-за которого пощажено это скопище потерявших корни людей. Полноте...

     * * *

Это было в городе Петрограде.
Свергнув вниз бронзовых воинов с германского посольства и утопив их в Мойке, столица зашумела "Асторией". В витрине фотографии на углу Большой Морской были выставлены новые портреты царской семьи.
     Люди обрастали защитным и черной кожей. Появились земгусары.
     В биллиардную на Забалканском приходили теперь завсегдатаи ее, внезапно покрупнев и покруглев бритым лицом, уже сменив студенческую тужурку на военный китель, и Казимир Казимирович неизменно встречал их фразой:
     - О, и вас уже забрали! Боже ж мой, что это делается... Но, желаю вам быть полковником. И прошу взять до внимания, что для господ офицеров у меня особая скидка.
     С фронта приезжали созревшие в страданьи люди, оттуда легла красная тень. Героем дня стал раненый офицер. На лица пал отпечаток неугасимой жадности к жизни, как-будто

стр. 140

злоба войны заставляла больше ценить и больше любить курчавые дни ее.
     Женщины стали доступнее и в жизни заметней.
     Ставки крупней, игра азартней. Дима за полгода выиграл целое состояние.
     При виде военных с их мужеством, подчеркнутым осанкой, формой и налетом грубой прямолинейности, Дима испытывал живой рост зависти и всегдашней отчужденной печали: жизнь, покрепчав, проходила мимо. Каждый раз Дима вспоминал болезненную улыбку, с которой показал свое хилое тело врачам у воинского начальника, и это презрительное безмолвие, с которым его забраковали.
     Поливанов же, укрывшись в санитарную форму, рассуждал:
     - Конечно, война - изумительный пример движения, сведенного к единству. Но, увы, оно вычислено и взвешено на бирже в долларах и фунтах стерлингов. Желал бы я видеть, с каким кляпф-штосом влетит чей-то шар в угол, когда эти массы людей, вызванных к движению, поймут, что стоит лишь изменить направление и все полетит к чорту... Вы простите, поручик, это лишь частная беседа под сводами храма движения. В моих статьях я не имею возможности касаться этого.
     Но поручик прощал. Поручик, одевши погоны, сам переставал чувствовать себя человеком и жадно хватался за все, что, казалось, возвращало его в привычное это звание.
     Казимир Казимирович говорил:
     - Бисмарк - это же голова! Вильгельм - это же д'ябэл! Один начал, другой кончил. У нас, знаете (голос понижался до шопота), в верхах не все благополучно: все фоны да бароны...
     Казимир Казимирович верхним чутьем угадывал настроение своих клиентов.

стр. 141

     В биллиардной все чаще вспыхивали политические споры. Однажды дело кончилось арестом, и лишь много времени спустя стали возвращаться участники его, уже с фронтов, уже полукалеками...
     Только гвардейцы вносили с собой иной дух, иные речи.
     Но Дима играл со всеми равно, не делая выбора. Однажды он с удовольствием обыгрывал целую ночь подпольщика, волей судеб отсиживавшегося в биллиардной, льстя ему, хваля отвратительный его удар. В другой раз хохотал над пьяной компанией из двух гвардейцев и юнкера Николаевского училища, вломившихся в биллиардную.
     Гвардейцы, с трудом держась на ногах, упорно проигрывали смеющемуся Диме в бутефон; юнкер, оглушенный вином, сначала дремал на стуле, а после, шлепнувшись на пол, раскинув руки и ноги, захрапел густым тембристым басом...
     Безуспешные свои попытки привести его в чувство закончил маркер Федор следующий фразой:
     - Они в роде как дохлый шар, который висит над лузой - как его ни ткни, он сам падет.
     Дни проходили все более ускоренным бегом. В столице меньше продуктов, больше калек, очереди за хлебом, вереницы раненых.
     Подошло время "глупости или измены", распутинского кукиша, полиция обучалась стрельбе из пулеметов, "ком войны катился, явно уже управляемый лишь собственной своей тяжестью".
     Дима стал больше гулять. Ему доставляло удовольствие чувствовать под ногами погрязневшие теперь соты торцов. Столичная улица, посеревшая и опустившаяся, таила в себе что-то необыкновенное, как-будто сбрасывая с себя довольство и порядок, вынашивала она небывалые

стр. 142

вещи, наполняясь предчувствиями и ожиданиями бунтарского материнства.
     В студеный мглистый день увидел однажды Дима, проходя по Измайловскому проспекту, солдат, занятых рассыпным строем. Они лежали на животах, щелкая затворами винтовок, в сапогах с недомерками-голенищами, в молескиновых шинелях летнего образца, в суконных защитных варежках. Один из них, улучив минуту, когда отошел офицер, закутанный в бекешу, отороченную серым каракулем, снял варежку, и синей, сочащейся кровью рукой вытер кровь с лица. Офицер, впрочем, тут же вернулся и влепил ему еще два пинка бурковым сапогом. Дима, хрустнув пальцами в карманах ильковой шубы, подошел к хвосту первой попавшейся очереди к какому-то магазину и, по временам взглядывая на продолжавшееся учение, продвигался медленно вперед. Попав, наконец, в магазин, он понял, что очередь - за сахаром и купил себе положенные три фунта. Что делать с этой покупкой, он не знал.
     С тех пор любопытнейшими глазами смотрел Дима на все, что творилось вокруг: на парады гвардейских и матросских частей, на посольские автомобили, на кучеров собственных выездов, носивших на кушаках над толстыми своими задами обращенные к седоку часы. С изумлением наблюдал он теперь женщин. К ним всегда относился Дима очень издалека и очень ласково, как к детям, которых любят, но не умеют к ним подойти. За ласковостью его скрывалась пугливая робость, выливавшаяся в наружное отчуждение, удалявшее, вычеркивавшее из его жизни тех женщин, к которым мог бы он испытывать не одно лишь равнодушие. Теперь вдруг почувствовал он огромный интерес и уважение к ним, раскрашенным, крикливым и шумным.
     В кафе Андреева на Невском однажды задумался Дима о той сцене взятия крепости Гермозильо тремя храбрецами,

стр. 143

которую не дочитал он, прервавши чтение на самом интересном месте. Предприятие это безумно, но крепость будет взята, это Дима знал и переживал теперь предчувствие замечательного подвига, которому он будет трепетнейшим свидетелем. Роман Эмара лежал у него в кармане. Задумавшись, рассматривал он припудренную, взбитую, как сливки, толпу, оставив нетронутой лежавшую на столе сдачу. Через плечо его протянулась ручка, затянутая в дешевенькую лайку, и, проворно скомкав хрусткую трехрублевку, исчезла.
     Оглянувшись, вспомнил Дима, что в крикливом этом и злобном месте нетронутая сдача считалась условным авансом; увидел девушку с чуть нежно и порочно измятым полным лицом под завитыми русыми волосами и, потеряв нить своих мыслей, улыбнулся растерянно.
     Девушка, порывшись в сумке, вытащила пудреницу и, обмахнувши пуховкой лицо, рассматривая себя в зеркальце, сказала:
     - Я вчера осталась без кавалера и задолжала вон тому идолу, - кивнула в сторону официанта. - Можно сесть за ваш столик?
     Кафе жужжало, горело электричество, несмотря на то, что был еще день. Кафе, спрятанное в длинных зеркальных подвалах, хотело жить только ночной жизнью.
     Дима спросил пирожных, кофе и с удовольствием смотрел, как девушка с толком, со знанием дела выбирала миндальные и кремовые, хрустя свежими ровными зубами. Откинувшись затем, стала болтать о том, как кутила она на прошлой неделе с морским летчиком, о том, что с фронта мужчины приезжают, как бешеные, и что лучше всех все же кавалеристы. Закончила:
     - Ну, что же, поедем ко мне?
     Дима болезненно подумал, как рядом с нею, стройной и мягкой в осеннем пальто, резко выделится его горб, сразу

стр. 144

сжался и покачал головой. Она внимательно посмотрела на него и спросила:
     - Не нужно, - может быть, после?
     Порывшись в сумке, она вынула карточку и дала Диме. На ней стояло: "Наташа Оглоблина" и адрес - где-то на Охтенской стороне. Дима спрятал карточку в карман, но этот жест ему сказал, что прячет он вместе с карточкой еще полгода или год, и, внезапно побледнев, он решил ехать тут же. И когда он расплатился, а она поняла, что он согласен, то улыбнулась очень просто и счастливо.
     Эту улыбку наблюдал Дима всю дорогу, пока они ездили за коньяком, пока лихач мчал их на Охту.
     Комната ее была невелика: половину занимала огромная никелированная кровать, покрытая алым атласным одеялом, напротив стоял небольшой ковровый диван с парой таких же кресел и овальным столом. Сбоку - зеркальный шкаф.
     - Это все мое, - сказала Наташа с легкой гордостью, - кроме шкафа, - шкаф хозяйки. Я уже год как ушла из дома.
     Дима понял, что дом не был родительским.
     Радиаторы излучали темное тепло. Пока Дима раскупоривал бутылки, Наташа обернула лампочку, спускавшуюся с потолка, красной кисеей и заколола булавками плотные занавесы на окне.
     Когда она села, Дима уловил ее взгляд, быстро оглянувший его горбатую спину и отвернувшийся, остановившийся на его прекрасных печальных глазах. Тут она улыбнулась снова своей нежной, порочной и простой улыбкой, а Дима с этой минуты почувствовал себя необыкновенно легко и уютно, сразу поверив, что она умеет простить все тягостное и ничего не хочет, кроме того, что есть.
     Наташа, одним укусом закусив пол'яблока, села к нему

стр. 145

на колени и прижала его лицо к своей пахнущей пудрой через тонкое полушелковое платье груди. Но, заметив, что его детски мягкие руки, обнимая ее, спокойны, а он сдержан, не стала навязчивой и ушла снова на диван.
     Здесь она, занявшись собою, стала пить, опять с толком, с видимым знанием вин и алкоголическим смакованием. Опускала в коньяк очищенные ломтики груши и маленьким языком и губами обсасывала их раньше, чем проглотить. Мало-по-малу пьянея и раздеваясь медленными, величественными движениями, откинулась на спинку и из полной рюмки, ежась и щекотливо смеясь от холода, полила свой голый живот коньяком, - коньяк сбежал тонкими струйками вниз к ногам.
     Дима пил мало, курил голландские слабые, пряные папиросы, голова его слегка кружилась от запаха разлитого спирта, он смотрел на Наташу и слушал ее несвязную болтовню, ее подчас грубые воспоминания. Он решил, что вот об этих женщинах с любопытством и подавленной завистью думают другие недаром, - среди скандалов и насилия испытала не раз Наташа то, о чем лишь мечтают другие: звериную страсть, усложненные пороки, жуть и аромат преступления.
     Наташа, побледнев от вина, что стало заметно даже при розовом свете, теперь уже совсем нагая, качаясь, разгуливала по комнате, вертясь перед зеркальным шкафом, касаясь грубоватым своим телом холодного зеркала и вздрагивая.
     - Теперь, когда у меня своя квартира, я не люблю скандальных гостей, - говорила она, - я люблю таких, как ты, а если хочешь кутить, - едем в дом... Ты не скучаешь, миленький?
     - Нет, - отвечал Дима, выжимая в рюмку лимон.
     Вдруг Наташа, подойдя к столу, налила полный стакан

стр. 146

коньяка и, залпом выпив, сказавши - На! - бросилась в кресло. Здесь она быстро сдала. Побледневшее ее лицо стало тоньше и потеряло бесстыдство, крашеные губы разрезали его тонкой счастливой чертой, а полузакрытые глаза, казалось, не смотрели, а слушали о каких-то невероятных желаниях.
     Дима заботливо помог ей перейти на постель и, уклонившись от ее рук, оставил ее там в раскинутой позе, покрытую легкой испариной и уже совсем обессиленную. Сам же вернулся в кресло и, вытянув ноги, вынул из кармана и развернул роман Эмара на недочитанном месте.
     Развязка близилась. Освободитель Соноры граф де Прэбуа Крансе, заключенный в цитадели, ожидал своего последнего часа. Меж тем, выручая, Валентин Гиллуа с Анджелой и другом своим Курумиллой отважно подготовляли побег... Сразу захваченный повествованием, Дима, волнуясь, вчитывался в строки. Несправедливость судьбы к великодушным заговорщикам так сильно угнетала его, что он готов был бросить книгу, не дочитав. Но в нем жила еще надежда на удачу, хоть в то же время Дима знал, что Сонора не стала свободной. И когда граф де Прэбуа Крансе мужественно встретил смерть, - Дима больше не мог: он захлопнул книгу и застыл в глубоком переживании сочувствия и невыразимой печали. Личность Крансе всплывала перед ним во всем своем недоказанном, но таком вероятном величии. Любовь донны Анджелы, преданные друзья, измена гасиендеро, предатель испанец, крушение...
     Дима вздохнул. Дымка вымысла и фантазии колыхалась вокруг него, заслоняя окружающее. В этом привычном мире мысли его были невесомы. Легко думалось обо всем. Было несомненно, что есть в жизни герои, что ими движут благородные и великодушные цели. И Дима переставал ощущать себя неодолевшим четырех классов гимназии горбатым

стр. 147

недорослем, отверженным завсегдатаем биллиардной, а становился незаписным участником всех этих прекрасных походов в диких девственных странах, сообщником тайных их планов, судией жестокости, преступления и насилия...
     Наташа шевельнулась, и Дима растерянно оглянулся. Все та же счастливая улыбка блуждала на ее лице. Это разрезало сразу его мысли, и они, как побеги, привитые к иному стволу, налились земными крепкими соками. В ее улыбке было такое веяние жизни и простоты, в Диминой душе столько мечтательного доверия к ней, что все это казалось вне действительности, каким-то краем присутствовал образ донны Анджелы, ушли вся робость и отчужденность бесследно. Когда же она протянула руку, незнакомая сила подхватила Диму. Покачнувшись, он встал, пошел к ней и прожил с ней безвыходно два дня, при чем Наташа, просыпаясь, пила и целовалась с отражением своим в зеркале, а он курил и перечитывал начало и середину романа.

(Перевальцы. Федерация. 1930. )

home