стр. 225

     ИГ. МАЛЕЕВ

     РАССКАЗ О ГУМАННОСТИ

     Нежно-голубой коридор, и блестит он, словно вырублен в льдине. Поближе к лампочкам стены прозрачны и переливчаты.
     В руках у белой женщины - таз со льдом. Откуда лед? Может быть, со стены? Она с изъяном в одном месте.
     Белая женщина стара. Отекшие ее ноги обуты в спортивные туфли - тапочки. Женщина бредет, шаркая туфлями, она устала. А тут еще развязались шнурки халата...
     - Сестрица, родненькая, тесемку мне завяжите.
     Сестрица не в пример моложе и красивее. Желтые туфли - французский каблук. Халат из тонкого полотна застегивается спереди на блестящие пуговицы. В верхнем кармане - футляр от термометра; он щегольски торчит, как самопишущая ручка. Сестра ставит на подоконник никелированный стерилизатор. Подобно всем предметам, имеющим отношение к электричеству, он строг и изящен.
     - Зачем же, нянюшка вам столько льду понадобилось? Все тащите и тащите...
     Старуха подставляет широкую спину.
     - Я вот посыплю лед солью, а сама лягу вздремнуть... Сколько пройдено сегодня, подумайте! От нас на Театральную - пешком через весь город!
     - Зато с оркестром, нянюшка!
     И молодая вспоминает пасть геликона. Когда луч прожектора, случалось, проникал в эту пасть, младший ординатор Овечкин любезно склонялся к ней:

стр. 226

     - Вам не кажется, Клавдия Дмитриевна, что это напоминает горло больного в кабинете ортоларинголога?
     - Конечно, напоминает. "Скажите "а". - Га, га, га..." говорит геликон.
     Клавдия Дмитриевна несла с ординатором один из двух шестов, поднимавших над головами кумачевый транспарант с лозунгом. Ветер рвал полотнище, и если, борясь со стихией, сестра иногда касалась плечом своего спутника, то никто не мог бы подумать, что это сделано нарочно.
     Всем было весело. Даже санитар Закон, мрачный человек, улыбался Клавочке.
     - Вот это интересно! Когда больного на носилках несут, нужно итти вразнобой, не в ногу. А тут, извините, - раз, два, раз, два... Левой, левой!
     Он командовал громко - "раз, два"... Фельдшер, которому местком поставил на вид попытку использовать Закона в личных целях ("оторвал от прямых обязанностей, послав за бутербродом", - так сказано в протоколе), послушался командира и тотчас же переменил ногу.
     - Клавочка, переходите ко мне работать, - шептал ординатор.
     Она обрадовалась приглашению, однакоже с ответом не спешила.
     - Ах, шест, шест держите, товарищ Овечкин!
     Улица чернела людьми. Прохожие выстроились шпалерами. Светились окна комиссионного магазина. "Продали выдру или еще висит?" Сестрица давно привыкла к этой комиссионной шкурке и про себя называла ее "моя выдра". Ей хотелось заглянуть в окно, она даже подпрыгнула, хотя это очень тяжело в ботиках. И все-таки посмотреть витрину не удалось - стекла заиндевели. "Дураки! Не могут поставить электрический вентилятор!"
     - Клавдия Дмитриевна, вы на меня дуетесь? - заискивал Овечкин.
     - Да! - ответила сестра и рассмеялась.
     Она и сейчас смеется, припоминая эти подробности.

стр. 227

     - Ой, щекотно! - ежится старуха. - Боюсь щекотки.
     - Ничего, нянюшка, последний шнурок завязываю, потерпите.
     Несложная процедура наконец закончена. Свободной рукой старуха одергивает халат.
     - Ну, спасибо... А как вам наш Андрей Петрович понравился? Вот уж никогда не ожидала!
     Сестра сняла блестящую крышку стерилизатора. Она смотрится в нее, как в зеркало.
     - Такой добрый, такой хороший, - продолжает старуха, - и вдруг...
     - Да... - вздыхает сестрица. (От этого вздоха крышка потеет, становится матовой, Клавочка спешит протереть ее рукавом). - Да, да... Профессор, директор клиники... Как он кричал! Ужасно вспомнить!
     О том, ради чего собрали их и выстроили в колонны, Клавдия Дмитриевна подумала, только когда свернули к Театральной. Рядом несли чучело в фуражке с молоточками; смешное чучело - дрыгает ногами и разевает рот. На него похожа игрушка, которую Клавдия Дмитриевна подарила как-то своему племяннику. Мальчик тянул за нитку и громко смеялся. Но взрослый человек, дергавший за канат, и не думал смеяться. Напротив, он был серьезен, даже зол, и это совсем не подходило к его легкомысленному занятию. Геликон, еще минуту назад так добродушно охавший в каком-то садовом марше, теперь рычал грозно. Снежинки шарахались от него в панике. И Овечкин не приставал больше с расспросами; он судорожно вцепился в шест, как будто хотел вырвать его из рук сестры. "В этом доме их судят сегодня", - вспомнила женщина. Она оглянулась по сторонам. Уже не люди, а лошади стояли шпалерами. Неподвижно стояли лошади и грызли железо. А позади, там, где был комиссионный магазин, громоздилась высокая будка на колесах. Она содрогалась и клокотала, оттуда тянуло запахом отработанного масла. Клавочка еще недавно смотрела фильм "Электрический стул". Ей стало страшно. "Овечкин, дайте руку!" Овечкин руку не дал. "И, как один,

стр. 228

умрем..." - подхватил он отчаянным голосом. Прожектора рассекали небо, скользили по толпе, паруса знамен колыхались над ней, а редкие факелы - фонарики на бакенах - определяли фарватер. Омываемая с трех сторон, но неподвижная, как пристань (ее украсили праздничными флагами), высилась площадка грузовика...
     - Помните, сестрица, когда подошли к машине...
     - Да, да. Он вскочил на подножку и стал кричать громче всех: "Смерть изменникам!" И это - врач, гуманный человек, спасший тысячи жизней! Требует расстрела - и для кого? Для своих же коллег, профессоров. Я сразу узнала его голос - громкий и ясный, как на операции.
     Старушка с необъяснимой поспешностью принимается искать бородавку на подбородке:
     - А какой он был страшный! Глаза горят, чуб седой по лбу разметался...
     Сестрица снова глядит на себя в импровизированное зеркало. Она приводит в порядок локон, выбившийся из-под косынки.
     - Не хочется им, верно, умирать, - сокрушается няня. - Мне портрет одного показывали: совсем еще молодой.
     Старуха раскрыла сегодня газету, как крышку гроба. Фотографии - лица незнакомых покойников; они возбуждали страх, почтение и, главное, любопытство.
     - Молодой, - повторяет Клавочка. - Блондин или светлый шатен. У него очень правильные черты лица... Ну, идите, идите, а то ваш больной, пожалуй, ноги протянет.
     Старуха берет таз поудобнее и смеется одним ртом:
     - Спешить некуда, сестра. Ничего с ним не сделается. Будет жить до самой смерти.
     Она идет, не оглядываясь, в свою палату. Вслед за ней по кафельным плитам цокают каблучки Клавдии Дмитриевны.
     Опустевший коридор снова становится ледяным. Нежно-голубой цвет его - только защитная окраска, только лицемерное намерение приукрасить холод и жесткость. Люди давно привыкли к тому, что холодный воздух не имеет запаха. А этот

стр. 229

холод, эти ледяные стены пахнут приторно-сладко. Обман и западня - во всем. Голубой коридор - преддверие операционных зал - изолирован от всей клиники ("чтобы не стонали под руку хирургу"). На полу, если присмотреться, легко увидеть следы колес. Каждый день по коридору шелестит шинами подвижной стол. Больной лежит на спине. Стол этот - уравнитель. Всякое мировоззрение он снижает до детского уровня, до уровня теологии. По коридору снуют люди в белых колпаках, с лицами, завязанными марлей. В лучшем случае - это агенты Ку-клукс-клана. Каждый жест задрапированного человека внушает подозрения и страх.
     Столик катится часто. Санитара, приставленного к нему, сослуживцы называют "Взад-назад".
     Коридор вырублен в льдине. Поближе к лампочкам - стены прозрачны, сквозь них видна вода. И стены не выдерживают ее напора. Вот образовывается трещина; голубой прямоугольник медленно начинает отходить одним боком от стены. Сейчас сюда хлынет море...
     Впрочем, это только приоткрывается дверь. Она в двух шагах от того места, где разговаривали женщины. Дверь приоткрывается, выглядывает русая голова и тотчас же исчезает.
     Там, за дверью, как облака на картинах Рубенса, под смутным потолком тяжелыми вещными массивами неподвижно висит табачный дым. Лампочка в матовом абажуре не в состоянии преодолеть его пепельной мглы. В комнате пасмурно - вот-вот сорвется дождик... Только здесь, в дежурной, врач может позволить себе закурить.
     На клеенчатом диванчике - грузный мужчина. Он уже в летах, борода на три четверти седая. Серый костюм сидит на нем отлично, сорочка прохладно-свежа, синий галстук повязан бережно.
     - Ушли? - спрашивает он громким шопотом.
     Молодой человек в халате утвердительно кивает. Он смущен, на лице его неопределенность и поиски подходящего выражения.
     - Вот я и злодей! - спокойно посмеивается тучный. - Скажите, Овечкин, у меня действительно был такой кровожадный вид?

стр. 230

     - Кровожадный - едва ли, а сердитый - наверняка.
     Овечкин бесшумно подкатывает к дивану столик на одной ножке (такими столиками обставляют операционные). На куске марли - чайник и два стакана. Нехватает ложки. Овечкин предлагает гладко выструганную дощечку - из тех, с помощью которых врачи осматривают горло больным.
     - И вот такие международные Клавочки профессорского звания именуют себя гуманистами, - Андрей Петрович старательно размешивает сахар в стакане. - А почему гуманисты - один бог знает! И у нас, уже по безграмотности, утверждают за ними эту кличку. Гуманность и гуманизм - все летит в один котел, благо налицо филологическое сходство. Я, знаете ли, высоко ценю гуманизм, - это Шекспир, это Рабле, не знавшие филистерской жалости к врагам своего общества. Я верю в гуманизм, верю в эпоху мирового социалистического возрождения. Прошу запомнить: гуманизм - это Ренессанс, великое дело будущего, и пусть не примазываются к нему профессора со своей кухонной гуманностью.
     Овечкин попыхивает папироской так быстро, что вся она сохраняется на мундштуке в виде огненного скелета.
     - Дура баба! - кипятится Андрей Петрович. - Ведь, главное, сама несла плакат с лозунгом: "Смерть изменникам!"
     Чтобы не закапать брюки, он прикрывает колени носовым платком.
     - Шайка негодяев готовила гибель миллионам людей. Накрыли эту шайку. И тут наши рыцари гуманности начинают оплакивать десяток разбойников. Это все равно, что мы с вами стали бы точить слезу над гноящимся апендиксом, который угрожает всему организму... Вы обратили внимание, каким тоном обо мне говорила няня? Точно я ее обманул, точно десять лет прикидывался обходительным человеком, чтобы сегодня поразить ее предательски в самое старушечье сердце. "Такой хороший, такой добрый - и вдруг..." Где-нибудь Андрей Петрович да и сфальшивил. Чепуха! Я, милый мой, - хирург, старый хирург, с двадцатилетним стажем, и, смею думать, человек гуманный.

стр. 231

     Овечкин искоса смотрит на профессора.
     - Что-то я не пойму, - говорит он. - Вы только что порицали "кухонную гуманность", а теперь сами называете себя гуманным человеком!
     - То есть вы хотите спросить, какой смысл я вкладываю в это слово? - переспрашивает Андрей Петрович и задумывается на минуту. - Можно пояснить это примером. Хотите, расскажу?
     - Очень хочу, но ведь уже поздно. Вам бы и отдохнуть пора.
     - Да нет уж, останусь здесь. Нужно подождать, покуда проснется этот больной, - которому оперировали печень. У меня сильные подозрения насчет коллапса, - сердце никудышное, как, впрочем, и у всех литейщиков.
     Овечкин морщится: ему, дежурному врачу, профессор не хочет доверить больного.
     Андрей Петрович вытряхивает папиросу "Огонек". Дрянненькая папироса! Он вертит ее в руках и говорит удивленно:
     - А ведь курю!
     Дежурный врач подносит спичку.
     - Историйка моя, пожалуй, отвечает на ваш вопрос.
     Андрей Петрович отхлебывает из стакана и снова удивляется себе:
     - Ну и чай! Тогда, в одиннадцатом году мы пили утренний чай в анатомичке. Сторожиха самовар держала. Две копейки в накладку... В одиннадцатом году, видите ли, меня снова приняли в петербургский университет. Без жульничества, не обошлось, но приняли сразу на четвертый курс. Да и пора было - мне уже перевалило за тридцать. Семинарий у нас был небольшой (на старших курсах так водилось), но публика подобралась отличная - все социалисты... ну, с известными нюансами, разумеется. Работали много. У меня даже койку в трех местах просидели, пришлось веревкой подвязывать. Но большую часть времени той осенью мы провели в анатомичке, над трупами. Славная в Питере анатомичка! В секционных заликах тепло и, я бы сказал, уютно. Насчет запахов - формалина не жалели, да и принюхались все...

стр. 232

     С минуту он молчит в нерешительности. Так человек перед туго набитым книжным шкафом касается пальцами переплетов и не знает, что бы выбрать ему из этого богатства, а главное - какую последовательность установить.
     - Вот здесь, в анатомичке вся история и происходила, - продолжает наконец Андрей Петрович.
     Рассказ его обретает русло.
     ...............
     ...Швейцар принял от меня шинельку.
     "Калош не будет?" - говорил он всегда с насмешкой, глядя на грязные мои штиблеты. А в этот день, третьего сентября, даже так выразился:
     - Калош не будет, конечно?
     Я устал, злился, но ничего не ответил. Что за жизнь! Только еще девять часов, а я успел дать утомительнейший урок двум балбесам, которых натаскивал за семь целковых в месяц. Какие уж тут, к чорту, калоши!
     Архитектор, строивший это здание, хотел, вероятно, создать пантеон для умерших бродяг. Торжественное здание. Коридоры украшены статуями Гиппократа, Герофила, Клавдия Галена и наконец Пирогова. Все они в римских тогах и лавровых венках. Лестница широка, а купол над ней, как в храме, украшен изображением страшного суда. Я прошел мимо больших аудиторий, где занимались первокурсники. По голосу узнаю профессоров. Как давно я с ними расстался! У дверей - юнец, вчерашний гимназист. Он опоздал и не решается теперь войти в аудиторию. Заметив меня, краснеет и с шумом отворяет дверь... В боковых коридорах - маленькие секционные залы, для кончающих. Непринужденный спор, веселая шутка, смех господствуют здесь. Я изобрел даже игру: быстро прохожу по коридору и из обрывков фраз, доносящихся из разных дверей, составляю порой очень веселый в своей бессмысленности рассказ.
     Наша комната была отмечена статуей итальянца Мондини, который прижимал к своей высохшей груди череп и свиток пергамента.
     Славный у нас был залик! Выкрашенный масляной краской с

стр. 233

узором, пол деревянный, даже паркетный, а вся мебель, включая сюда и покойницкий стол, темных тонов - под дуб.
     Когда я вошел, работать еще не начинали.
     В углу сидел наш староста, Зингенталь. В том, что мы выбрали именно его, многие усматривали демонстрацию. Тогда в Новороссийском университете был убит союзниками Иглицкий - студент из евреев... Как он был худ, наш Зингенталь, - сплошной профиль! Вдобавок руки тряслись невыносимо. Бывало, если нужно подчеркнуть в тексте книги, то от руки сделать этого не мог - пользовался линейкой.
     В противоположном конце зала устроился другой мой товарищ, Козлов. Имя это вы, вероятно, встречали в учебниках диагностики. Василий Иванович, или просто Вася был самым веселым и жизнерадостным в нашей компании. Таким и остался... А надо вам знать - у этого человека нехватало целой ноги! Еще в детстве отрезали: воспаление костного мозга. Однако же привык и утешился. По комнате передвигался всегда без костылей, прыгая на одной ноге. Мысль о протезе отвергал решительно: "Нет уж, знаете, - надену протез, а мне место в трамвае уступать перестанут. К тому же кончится экономия на носках. Не хочу!" Старосту нашего даже злила такая веселость: "Что за легкомыслие! Нельзя же так издеваться над собой!"
     Вася сидел верхом на скамейке и играл ланцетом "в ножичка". Вам не приходилось?.. Отличная игра.
     - Чем мы займемся сегодня? - спросил я у Зингенталя.
     - Левшин режет народ на роландовой точке. Это обязательный вопрос. Нам бы следовало повторить.
     - А! Ну, ну... - быстро согласился Вася. - Скажите, чтобы приготовили труп. А мы с тобой пока сыграем в ножичка. Я предлагал Зингенталю - отказывается, говорит - перерос.
     Сели играть. С холода руки не слушались. Раз за разом я отдавал ланцет Козлову. Все не выходил третий прием: нужно подбросить нож с ладони так, чтобы он, сделав полный оборот в воздухе, уткнулся в доску.
     Пришел сторож. Вместе с Зингенталем они выкатили на середину труп. Обычно держали их у нас в стенном холодильнике.

стр. 234

     Обогнал меня Вася. Он уже играл "с коленка". Я попробовал придраться:
     - Нет, брат, ты с культяпки не играй. Так всякий дурак умеет! Будь добр - с коленка.
     - Пожалуйста, - протянул он небрежно и без промаха вогнал ланцет в скамью.
     Сторож достал бритву из облезлого футляра.
     - Этот труп, господа, на две недели отпущен, так что поаккуратней, будьте добры.
     - Тут же ничего нет, - окрысился Зингенталь. - Сплошные кости! Где мясо, я вас спрашиваю?
     Он был похож на старую женщину, которая бранится в мясной лавке. Пока я в десятый раз неудачно пытался перешагнуть через роковой рубеж, Вася оглядел мертвеца.
     - Опять пьяницу привезли. Сердце - патологическое, как дважды два. А мне нужно нормальную анатомию изучать.
     Староста торопился с выводами:
     - Когда студентов нагайками разгонять, так это они умеют, а достать приличный труп - выше их административных способностей. Не можете достать, так сами ложитесь на стол... Я вас прошу, - брейте его наконец! - крикнул Зингенталь неожиданно на сторожа и ударил кулаком по цинковой настилке. - Тоже куафер!
     Нетрезвый был труп - это верно: лицо синее, опухшее, вены - как корабельные канаты, и гримаса на черных губах. Удивленная гримаса. А чего же тут удивляться? Алкоголики так обычно в канавке и кончают...
     Козлов делал заключительный номер: двумя пальцами он раскачивал ланцет у собственного носа. Раскачал, бросил. Ланцет завертелся в воздухе и упал плашмя.
     - Бывает и на старуху проруха, - тотчас же утешился Вася. - Посмотри, староста по своей нелегальной специальности работает.
     Зингенталь стоял на табуретке и старательно приклеивал к стене объявление. Оно гласило: "Коллеги, имейте совесть, кладите препараты на место. Я же за них отвечаю!"

стр. 235

     Сторож добривал мертвеца. Рыжие слипшиеся космы оставались еще кой-где на затылке. Спереди все было чисто. Серого цвета кожа обтягивала бугристые шишки и кровоподтеки. Сторож торопился и водил бритвой без разбора.
     - Захарыч! - крикнул Вася. - Побойся бога! Ведь от такого бритья и покойник взвоет.
     - Ничего, он привыкши.
     Я наконец воткнул ланцет в доску. Козлов поздравил меня, даже руку пожал. Но зато сам он застрял на последнем приеме. Раскачивал-раскачивал около носа, но ланцет все-таки упал на рукоятку.
     - А, понимаю: у меня ведь насморк, - сказал он серьезно и полез за платком.
     Зингенталь все любовался своим объявлением. Он подходил к нему с баночкой и наливал клей на уголки, чтобы прочнее держалось.
     - Кстати, надо будет среди нашей публики распространить новый способ расклейки. - Козлов говорил это шопотом. - Зимой достаточно поплевать на листовку, чтобы она примерзла к стене. Очень удобно: руки свободны, и риску меньше. Это мне рассказала Вера Михайловна, когда мы у них были в последний раз.
     Вера Михайловна приходилась родной сестрой нашему товарищу Абраменко. Бывалая женщина. Она успела отбыть срок административной ссылки где-то очень далеко, в верховьях Камы, и вернулась сюда совсем больной. Не знаю точно, сколько лет ей было тогда - сорок или вроде того. Для Абраменко - человека молодого и совершенно одинокого - Вера Михайловна была чем-то вроде второй матери, а наш кружок в глаза и за глаза называл ее своим шефом. В свободное время мы любили собираться у постели больной, устраивали консилиумы, тут же жарко спорили о ходе болезни, а отспорившись, садились за "подкидного дурака". Вера Михайловна безропотно позволяла выстукивать себя, но к нашим заключениям едва ли относилась серьезно. Тоном совершенно постороннего человека она мирила спорщиков: "Стоит ли волноваться,

стр. 236

товарищи? Помру - вас не спрошу". Зингенталь - человек нетерпимый и мало тактичный - отвечал в таких случаях: "Речь вовсе не о вас, Вера Михайловна. Дело это принципиальное, академический спор. Понимаете?" Она не обижалась. "Тогда дайте закурить". Абраменко бледнел и волновался: "Вера, прошу тебя!.." Но она подмигивала брату и папироску все-таки брала. "Ведь всего третья сегодня". Вера Михайловна рассказывала о своей прошлой работе много и охотно. Васе особенно нравилось, что рассказы эти носили характер деловых сообщений. Расскажет о новом экономном способе варки гектографов, научит, как обновить исписанную восковку, и все - обстоятельно, с точными рецептами. Было чему поучиться. Когда Вася при мне поблагодарил Веру Михайловну, она усмехнулась криво, по-мужски: "А как же! Сдаю дела..."
     Ланцет все переходил из рук в руки.
     - Тебе не надоело? Бросим, - предложил Вася.
     Бросим.
     - Как по-твоему, есть надежда, встанет она?
     Вася закинул здоровую ногу на культяпку. Он внимательно рассматривал свой одинокий башмак.
     - Трудный вопрос... Ведь у нее каверны величиной с кулак.
     - Ну, это ты хватил - с кулак! С кулачок трехлетнего ребенка, даже двухлетнего.
     Вася сердится, считая, вероятно, меня тенденциозным придирой.
     - Я вот смотрю - она хоть и в шутку, но часто говорит о смерти. Безнадежные туберкулезники, наоборот, о смерти и не помышляют.
     Этот аргумент и мне показался убедительным. Я не стал спорить с Васей.
     - Согласен? Правда? - продолжал он. - Ее только кормить теперь надо как следует - маслом, медом... Я вот собрал шесть с полтиной среди второкурсников, Зингенталь три рубля обещал... Зингенталь, вы деньги приготовили?
     Наш староста глянул на Козлова исподлобья.
     - Ведь я же обещал... Давайте приступим к занятиям.

стр. 237

     Труп ждет.
     В два прыжка Вася был у стола. Мертвец лежал на спине, и гладко выбритая его голова была поднята высоко подставкой. Местами на голове видны были порезы, но кровь из них не шла.
     Зингенталь стоял рядом, с сантиметром в руках. Он успел обмерить окружность головы мертвеца по экваториальной линии и теперь записывал результаты на бумажке. Так портной или, лучше, шапочник снимает мерку со своего клиента. Я смочил губкой серую кожу и стал чертить химическим карандашом на голове мертвеца, расставляя буквы латинского алфавита. Один раз ошибся: написал букву не там, где следовало. Пришлось это место выскабливать ланцетом.
     Мы уже готовились наложить крониометр (Вася держал его в руках), но в эту минуту дверь распахнулась. В комнату ворвался последний из нашей компании - Венский. Этот человек, всегда степенный и аккуратный, даже слишком аккуратный (за что мы и прозвали его "Венский шик"), сегодня был на себя не похож. Только событие исключительной важности могло послужить тому причиной. Зингенталь, впрочем, не находил этого.
     - Вы опоздали, Венский, - выговаривал он, - а сейчас позволяете себе шуметь...
     Венский дышал тяжело и только махнул рукой: мол, отвяжитесь. Халат, высоко подоткнутый за пояс, чтобы не выглядывал из-под пальто, Венский забыл привести в порядок и теперь был похож на бабу с задранным подолом. Блестящее пенснэ свалилось и повисло на золотой цепочке, а галстук выбился на подбородок. В руках он держал не то листовку, не то газету, набранную большими буквами.
     Мы с Васей в один голос закричали на Зингенталя:
     - Молчать!
     Закричали и, повернувшись к Венскому, вцепились в него глазами. Бедняга чувствовал, что промедление смерти подобно, и, собравшись с силами, глотая воздух сказал:
     - Ранен Столыпин!

стр. 238

     Вася схватил газету. Уголок ее остался в руках у Венского.
     - Зачем же рвать печатное слово? - не удержался все-таки Зингенталь. Но сказал он это тихо и без всякого воодушевления.
     Каждый из нас читал газету про себя. Двадцать лет прошло, а я до сих пор почти дословно помню правительственное сообщение.
     Первым дочитал Козлов. Он бросил листок и запрыгал на одной ноге:
     - Крышка, крышка, крышка! Венский, дай я тебя расцелую!
     Все еще полуживой, Венский подставил щеку без сопротивления, и Вася поцеловал его звонко. Зингенталь остался над газетой. Глаза сначала быстро бегали по строчкам, потом все медленней, он как будто взвешивал каждое слово на ладони и с опаской пропускал мимо себя фразы. Наконец вздохнул тяжело, даже горько.
     - Ой, не крышка!
     - Что?! - прыгнул к нему Вася. - На каком основании вы это утверждаете?
     - Не деритесь! Довольно, что Столыпин дерется.
     Зингенталь попятился к стене. Вася размахивал кулаками перед самым его носом. Я поспешил с газетой.
     - Товарищи, садитесь, поговорим!
     Козлов вырвал у меня листок.
     - Почему же не крышка? Здесь сказано ясно: "Входное отверстие пули находится в области шестого междуреберного промежутка от внутриподсосковой линии. Пуля прощупывается сзади, под двенадцатым ребром, на расстоянии трех поперечных пальцев от линии остистых отростков". Чего же вам еще надо? Неминуемо поражена печень, а значит и смерть неминуема.
     Зингенталь жевал губами.
     - Ничего не значит. Пуля могла не задеть печень. Плевра, легкое, диафрагма - это да, но печень - совсем не обязательно. Такие раны заживают в три недели.

стр. 239

     Этот срок и мне показался кощунственным. Шутка ли - Столыпин отделается легкой царапиной! Зингенталь не понимал, насколько обидно и безжалостно его предположение.
     Венский наконец отдышался и наводил туалет в сторонке. Он сказал, не оборачиваясь:
     - Насчет печени я сомневаюсь.
     В голосе его различались превосходство и амбиция, плохо оправданные тем, что он был первым вестником происшествия.
     Два человека - этой был целый заговор! Я поспешил заявить себя сторонником Козлова.
     - Браво, Андрюша! Эти люди не желают понять, что налицо огнестрельная рана печени с обычными в таких случаях трещинами.
     Он встал и сделал декларативное заявление:
     - Мы утверждаем, что больной умрет.
     - Ах, Козлов, вы - известный оптимист! - и Зингенталь безнадежно повел плечами.
     Вася сразу стал сух и официален.
     - Пойди, принеси для этих людей Шпальтельгольца. Пускай подучатся.
     Я отправился за атласом...
     В метрике моей записано: "Родился 1 марта 1881 года". В тот день Гриневецкий взорвал Александра Второго. Рассказы об этом событии мне памятны с детства. Отец - старательный и благонравный чиновник - считал неудобным праздновать день моего рождения (ведь страна в трауре!). А потому первого марта мне дарили только игрушки, праздник же с приглашением гостей переносился на второе. Консервные коробки с начинкой из динамита часто рвались в те годы под ногами губернаторов. Свидетелем многих покушений я был в дальнейшем. Все они волновали, радовали иногда, но чувство это не может сравниться с тем, которое испытало наше поколение в сентябре одиннадцатого года. Петр Аркадьевич был мужик умный, даже талантливый, в потенции - русский Бисмарк. А повторить "Железного канцлера" может не каждый. И тут действительно пахло серьезными мерами, способными поддержать на известное время

стр. 240

существующий режим. Столыпин - единственный и неповторимый. Таких больше не было на царской псарне...
     Атлас рассматривали долго.
     - Ну, вот, прошу вас... - показывал Козлов. - Пуля прошла сюда, сюда, потом сюда и в печень - без пересадки.
     Зингенталь взял книгу, с тщательностью банковского эксперта поднес ее к глазам, а осмотрев, брезгливым жестом отстранил от себя.
     - Ведь это же до чего нужно дойти, - сказал он Венскому, сдерживая всеми силами свое возмущение, - до какого предела, я вас спрашиваю, чтобы нагло подрисовывать печонку карандашом.
     Зингенталь не ошибся. Действительно, Вася чуть-чуть увеличил печень.
     "Для наглядности", как он мне впоследствии объяснил. Но сейчас, уличенный, он смутился и покраснел. Даже Зингенталю его жалко стало.
     - Лучше не подрисовывать, - сказал он замиряюще.
     Некоторое время все молчали. Вася прыгнул к трупу и тотчас же принялся его вскрывать. Мертвец худой, кожа на нем оттягивалась, как у породистой собаки на спине, и когда ланцет касался ее, был слышен звук, будто рвут материю. Без приглашения мы обступили стол. Вася вскрывал быстро. Обнажилось правое легкое. Он проткнул его ланцетом между пятым и шестым ребрами, потом диафрагму и наконец - печень. Делал он это, не произнося ни слова. Только в печень вогнал ланцет с каким-то особым шиком, точно "в ножичка" удачно сыграл.
     - Да, - резюмировал я, - если не сделают операцию, то все обойдется благополучно. Больной умрет.
     Зингенталь сказал, стараясь выражаться как можно мягче, чтобы не обидеть Козлова:
     - Но ведь сами вы говорили, что это - труп пьяницы. А у пьяниц печень гипертрофирована.
     Вася посмотрел на него безумными и кроткими глазами. Он обессилел совершенно и возражать больше не мог.
     - Дай костыли пожалуйста, я пойду. Этак в гроб человека лечь заставят!

стр. 241

     - Не знаю... - и, спохватившись: - На рассвете.
     Никто ему не перечил. Зингенталь стал приводить в порядок труп, вспомнив, вероятно, о замечании сторожа. Перед тем как уйти, Вася обратился к Венскому:
     - Не забудь, сегодня вечером ты - у Веры Михайловны. Надо ей книги переменить в библиотеке. И проси от нашего имени не курить. Ну, что ей стоит? А Абраменко пусть проветрится - он безвылазно дома сидит. Это, кажется, все. Да, вот деньги передай. Я еще достану...
     Роландову точку мы так и не нашли.
     Утро следующего дня началось для меня, как всегда - с уроков. Балбесы ленились и тузили друг друга ногами под столом. Я рычал на балбесов, предсказывая им самую неприглядную будущность. Мой работодатель - мелкий чиновник - сидел тут же, за столом, просматривая утреннюю газету.
     - С Петром-то Аркадьевичем какое несчастье! - сказал он с явным сочувствием к пострадавшему.
     Я разговора его не принял и укрылся за диктантом.
     - Пишите: "Ложка дегтя портит бочку меда"...
     Впрочем, чиновник ни в чем предосудительном меня не подозревал. Манера, которую я усвоил в обращении с его сыновьями, изобличала во мне личность скорее консервативную, исполненную старых добрых правил.
     По дороге в университет я купил газету, наивно предполагая, что товарищи, может быть, и не читали еще сегодня. Конечно, обманулся. И у Васи и у Зингенталя, которых я застал в анатомичке, были в руках свежие номера газет.
     - Иди, иди скорее! - крикнул Вася, как только я показался на пороге. Чувствовалось, что он давно и с нетерпением ждет свидетеля.
     Из естественного желания набить себе цену я приближался нарочито медленно и зачем-то остановился, когда стряхивал пепел с папиросы, хотя это можно было сделать и на ходу.
     - Скажи, кто такой, по-твоему, Рейн?
     - Ну, академик...
     - Да нет! Я спрашиваю, кто он такой?

стр. 242

     Последним моим ответом Вася остался очень доволен. Он посмотрел на Зингенталя с укоризной.
     - Как же вы можете ссылаться на мнение черносотенца, будь он хоть трижды академиком?
     Вася прочел нараспев из газеты:
     - "Рейн нашел состояние статс-секретаря удовлетворительным и дает семьдесят процентов на выздоровление"... Мало ли что он там дает! С каких это пор вы стали класть пальцы в рот к черносотенцам?
     Наш староста был грустен необычайно. Слишком много аргументов в пользу его версии принесли сегодняшние газеты. Каждая строка дышала в них уверенностью в выздоровлении Столыпина. Даже две страницы телеграмм, совершенно стереотипных: "В таком-то городе состоялся молебен за дарование жизни П. А. Столыпину. Присутствовали градоначальник с супругой, полицмейстер... и т.д.", - даже эти страницы выглядели убедительно рядом с сообщениями из Киева. О том, насколько безнадежно глядел на мир наш староста, можно судить по тому хотя бы, что слова Васи - вздорные, в сущности, и смешные - не вызвали даже улыбки на худом лице. Он попросту их не заметил. Раскачиваясь, Зингенталь читал газету:
     - "Министр потребовал зеркало и сказал: "Ну, кажется, и на этот раз выскочу"... Выскочит, обязательно выскочит!..
     - Не выскочит!
     - Типично предсмертное заявление, - помог я Васе, хотя, нужно сказать, червь сомнения подтачивал и меня.
     - Вот упрямый человек! - развел руками Вася. - Сдохнет, как дважды два!
     - Раньше мы с вами сдохнем.
     Зингенталь совершенно не менял интонаций. Речь его была заквашена на ровной грусти, без каких бы то ни было посторонних примесей.
     - Староста, я вас поколочу! - не выдержал Вася. Он хоть и шутил, но Зингенталь на него действовал угнетающе.
     - Давайте подеремся, раз нам больше ничего не осталось, -

стр. 243

сказал староста все в том же тоне и совершенно неожиданно протянул к Васе свои дрожащие руки.
     Противник удивился, посмотрел на меня и нерешительно обнял Зингенталя за шею. Они медленно поднимались. Тогда Зингенталь скрестил руки у Васи на пояснице и поднял его. Козлов на этот раз устоял, но от следующего толчка потерял равновесие и с грохотом свалился навзничь. Он не ушибся - безногие умеют падать, но в лежачем положении как-то особенно ярко обнаружилась его убогость.
     Зингенталь побледнел, глядя на дело рук своих. Он молча бросился поднимать Козлова. А Вася - что вы думаете? - смеялся, да как весело, как радостно! Здесь не было никакой натяжки или желания помочь неловкому человеку, как вчера у Зингенталя, - нет, он смеялся счастливым смехом. И было отчего: может быть, в первый раз с ним боролись, как с равным, всерьез, забыв о его уродстве.
     Виновный просил прощения, к нему сразу вернулось богатство интонаций, но, к счастью, не переборщил в своих просьбах и даже ни разу не взглянул на культяпку. Этот инцидент вывел нас из тупика. Вася снова потянулся к газете.
     - А вы не обратили внимания на маленькую телеграмму: "Анализ мочи дал неблагоприятные результаты". Моча, по-моему, стоит всех Рейнов.
     В первый раз за все эти дни Зингенталь засмеялся, отчего лицо его сделалось еще более худым.
     - Хорошая телеграмма!
     Мягко, без всякого шума отворилась дверь, и вошел Венский. Он, правда, тоже принес газету, но не размахивал ею, как вчера. Уголок бумаги аккуратно выглядывал из пиджака, перекликаясь с чистым платком в верхнем кармане. Венский снял пенснэ, поклонился нам, и снова надел, небрежным жестом откидывая золотую цепочку.
     - Ну, что Вера Михайловна? - спросил Вася.
     - Как вам сказать... Я затрудняюсь сразу...
     - Остановитесь, Венский! - прервал его староста.
     В самом деле, Венский разговаривал так, как будто мы родственники

стр. 244

больного, а он - солидный врач, берущий красненькую за визит. Окрик старосты даже как будто обрадовал Венского тем, что помог освободиться от неприятной ему самому роли.
     - Плохо - вот и все. Ничего не ест, температура аховая. Худеет прямо на глазах. И бесконечный кашель к тому же... С ней невозможно разговаривать.
     - А тебе, кстати полезно помолчать, - Вася указал ему на скамейку. - Курила?
     - Представь себе - курила! "Дайте папироску"... Я ее уговаривал и так и этак. "Женщине неприлично курить!" Она же в ответ смеется: "Дайте папироску, а то сейчас умру". Что поделаешь с такой? Дал... Чем только она курит?
     Зингенталь стал стругать заржавевшим ножом химический карандаш.
     - Абраменко ходил за анализом?
     - Да. Своему врагу такого анализа не пожелаю. Сто четыре палочки в поле зрения... До меня был врач. Покрутился и прописал кальций. На смех курам!
     Неожиданно Вася протянул руку к карману Венского и спрятал глубоко вовнутрь торчащий кончик платка.
     - Почему же на смех курам?
     - В ее состоянии это совершенно бесполезно, - отвечал Венский, возвращая платок на прежнее место.
     - То есть в каком "состоянии"?.. Ну нездорова, ну больна, однакоже не при смерти? Пусть пьет кальций! Я прошу, товарищи, следить за этим.
     На всех троих поочередно смотрел Вася. Это означало нечто вроде персональных повесток. Зингенталь несколько раз ломал графит, но в конце концов карандаш очинил.
     - Давайте позаймемся. Ведь все-таки роландову линию нужно найти.
     За два дня мы и забыли о высоком назначении этой комнаты. Предложение старосты показалось неуместным. Венский пробовал протестовать, ссылаясь на отсутствие халата, но я решительно пресек спор:
     - Нужно заниматься, а то по Столыпину траурные дни объявят.

стр. 245

     Попал в точку! Вася не мог устоять перед таким аргументом.
     - Тащите труп, - сказал он Зингенталю.
     Наш пьяница еще более высох и почернел за эту ночь. Кожа на голове сморщилась и, как утверждал Венский, обросла волосами. Работали мы без крониометра, по способу Лежара. Когда голова была исчерчена подобно классной доске и пунктиром были отмечены все основные борозды мозговой коры, мы приступили к трепанации черепа, чтобы проверить результаты нашей работы.
     Венский снял пиджак и из шкафика, ключ от которого хранился у Зингенталя, достал пару перчаток. Это были щегольские перчатки из тонкой прозрачной резины. У стойки в магазине Дедерлейна, где продавались такие перчатки, всегда толпились выфранченные юнцы - университетская аристократия. Маленькая, с поднятым верхом фуражка, серебряные пуговицы на мундире, халат из дорогой материи, напоминавший скорее пижаму, и перчатки, стеснявшие большой палец в угоду изяществу, - все это выделяло белоподкладочников среди плебса, к которому принадлежали мы.
     - "Венский шик"! - не утерпел Зингенталь. - Сколько вы денег загнали за эти бальные перчатки? А работать в них неудобно.
     Без тени раздражения выслушал Венский нотацию. Надо отдать справедливость - он искуснее нас всех работал долотом. Не прошло и четверти часа, как косный лоскут висел уже отвороченный, на тоненькой перемычке. Был виден мозг. Провозившись некоторое время над отверстием, Зингенталь доложил нам с удовлетворением:
     - Все верно! Угадали, могу сказать, вполне.
     Как будто захлопывая форточку, Венский небрежно одним пальцем закрыл отверстие в черепной коробке и прижал лоскут сверху рукой, чтобы он крепче держался.
     Вася мыл руки в углу.
     - Теперь Столыпин может умирать спокойно: роландову линию мы нашли...
     Следующий день был четвергом. Еще с гимназических времен

стр. 246

у меня сохранились об этом дне самые радужные представления. Помните наши классные дневники? Если их развернуть, то на левой стороне три графы - понедельник, вторник, среда; столько же на правой - для остальных дней недели. Четверг был первым на правой стороне, как наглядное свидетельство того, что половина недели уже позади и рукой подать отсюда к воскресенью.
     А в тот год по четвергам я был свободен от уроков. Можно, значит, спать без оглядки, хоть до девяти!
     Утром этого четверга я спал, предаваясь ласковым грезам. Очнулся же внезапно. Прямо передо мной сидели Зингенталь с Козловым - оба в пальто и фуражках. Вася чертил в воздухе пальцем зигзаги.
     - Фигура Андрея напоминает мне сейчас ваш почерк, - шептал он Зингенталю.
     Койка у меня была действительно мерзкая - на манер американских гор. Пока в тюфяке лежали листовки, я кое-как поддерживал свое тело в одной плоскости. Но листовки унесли, и не было теперь спасения от жестких перекладин. Я вздохнул.
     - Ну, с добрым утром! Мы с Зингенталем уж тут минут двадцать сидим. Пришли сказать тебе: министр кончается.
     Спокойная радость, которая не боится, что ее спугнут, наполняла эти слова.
     Я встал. Солнечный свет теснился в моей каморке, и от сентябрьских лучей было теплее даже, чем под одеялом.
     - Сегодня прекрасный денек! - сказал Зингенталь.
     Меня нисколько не удивило, что фразу эту произнес такой неподходящий человек.
     Пылинки играли в лучах, насквозь просвечивала газета, а по крыше соседнего флигелька ходил маляр в высоких сапогах, обмотанных тряпками. Еще дальше, на улице стоял мороженщик; босоногие мальчишки обступили его. Почтальон расстегнул куртку и вытирал цветным платком вспотевшую шею. Даже деревья, казалось, вновь позеленели.
     - Денек на славу!
     Пока я натягивал брюки, Вася читал мне телеграммы:

стр. 247

     - "С чувством величайшей скорби должен сообщить, что состояние раненого внушает самые серьезные опасения..."
     Молодая женщина остановила почтальона; тот порылся в сумке и отдал ей конверт. Как она обрадовалась! Схватила письмо в обе руки, спрятала его под платок и, кивнув несколько раз почтальону, быстро побежала. Почтальон улыбался ей. Может быть, много дней подряд останавливала она его, и всякий раз отвечал почтальон: "Пишут". А вот сегодня принес письмо! Такой уж день.
     Я не помню точно, что было в телеграмме. Коротко говоря: у Столыпина началось воспаление брюшины на почве кровоизлияния под грудо-брюшной преградой.
     - Печень-матушка не подведет! Я говорил вам, Зингенталь!
     - Кажется, вы правы, - улыбнулся староста, и было ясно, что уверен он теперь в столыпинской смерти, а "кажется" сказал только для проформы, чтобы соблюсти этикет, принятый у скептиков.
     - Пульс - сто сорок. Температура - тридцать пять и пять... Пора снимать мерку для гроба.
     - Можно снимать! - громко распорядился Зингенталь.
     Несколько мальчуганов купили вскладчину рюмочку мороженого. Один из них стоял в центре и поочереди кормил акционеров из роговой ложки. Раздатчик был, видимо, польщен общим доверием и старался быть справедливым. Сам он ел после всех. А когда обошли по третьему кругу и осталась только одна порция для последнего мальчугана, раздатчик отдал ему рюмку без колебаний.
     Где-то в углу страницы Козлов нашел телеграмму, не замеченную нами раньше.
     - Ура! - сказал он, как будто это был заголовок заметки. - "Положение Столыпина безнадежно. Началась агония. Пульса нет. Сердце! Кислород, физиологический раствор не помогают..." Ой, чудаки! Какой тут к чорту кислород!
     Я выплеснул себе на лицо кувшин воды и вытирался носовым платком.
     - Братцы, предлагаю пойти к редакции "Нового времени", там тотчас же получат известие о смерти.

стр. 248

     Вася схватил костыли. По шаткой лестнице мы спустились на улицу.
     - "Люблю тебя, Петра творенье", а особенно в такие дни! От летнего зноя небо выцвело, - оно уже не синее, как в мае, а только чуть-чуть голубоватое. С залива тянет прохладой, но это не ветер и не зябкая сырость - предвестник туманов.
     - В самый раз! - сказал Вася, когда мы вышли, и он был прав. Тепло, но не жарко, светло, но не ослепительно. Такие дни я отмечал бы в календаре, как в истории болезни, латинской буквой N - нормально.
     Солнечную сторону запрудило людьми - все пренебрегают тенью. Мы с Зингенталем шли за Васей; перед ним в этот день расступались особенно податливо и радушно. Человек двести столпились у "Нового времени". Студенты сидели на обочинах тротуаров, народ почище прогуливался под окнами редакции, департаментские курьеры, высланные сюда начальством, сохраняли деловой вид, чувствуя себя при исполнении служебных обязанностей; мальчишки-газетчики, в ожидании экстренного выпуска, играли в "орлянку". Никто в этой толпе не выражал нетерпения. Напротив, она казалась ленивой и апатичной. Вот этот парень в поддевке - он здесь, вероятно, с самого утра - успел прочесть рекламные объявления, вывески, усвоил сложную таблицу о подписной плате с приложениями и без приложений, успел вспотеть и теперь зевает, не находя себе занятия. Лечь бы ему да соснуть, написав мелом на подметках сапожищ: "Разбудите, когда умрет Столыпин". Даже на студенческих местах вели себя смирно. Какой-то великовозрастный естественник положил локти на тротуар и вместе с товарищами своими наблюдал за игрой мальчишек.
     - У них денег много! - позавидовал вслух естественник. - Сколько по пятакам наберется!
     Блеснула стеклянная дверь. Мужчина в коротком пальто щурился на крыльце.
     - Скажите пожалуйста, новых известий еще нет? - спросил Вася.
     Мужчина посмотрел в его сторону.

стр. 249

     - Пока все в порядке. Объявления принимают... У меня, видите ли, пропал воинский билет. Поспешил заявить. Полтора рубля... Будьте здоровы!
     Здесь - скучно, и атмосфера эта ленивая поглотила даже элементарное любопытство.
     - Пусть кто-нибудь останется для связи, а мы уйдем в университет, - предложил я. - Кстати и близко это... Зингенталь, давайте разыграем в орлянку, кому оставаться.
     Зингенталь сел рядом с естественником.
     - Идите. Все равно я проиграю.
     В анатомическом корпусе было пустынно в этот час. Лекции первокурсников уже кончались, и в аудиториях хозяйничали уборщицы. Они выметали целые горы бумаг. Здесь и промасленная газета, в которую еще так недавно был завернут вкусный завтрак, и ненужная больше шпаргалка на узенькой полоске, и листок из общей тетради, свернутый в виде голубя - вестник университетской тоски, и мелко-мелко изодранная записка. Грязной щеткой уборщица выметала архив русского просвещения... Тихо было и в нашем коридоре. "По случаю Столыпина", - объяснил Захарыч, смахивавший пыль со статуй опахалом из петушиных перьев.
     Венский дожидался в одиночестве. Первый раз такое случилось, и он был смущен даже, не находя себе занятия.
     - Ну, наконец! Газеты читали? Ваша взяла.
     - Читали. Да, вот... чорт его знает!
     Вася сказал это и бросил костыли в угол.
     - Что с тобой?
     - Отстань! У меня... у меня болят зубы.
     Минут пять мы сидели молча, как те - в толпе. Венскому пришел на память Глинка, он насвистывал его негромко сначала, потом все яростней и наконец запел:

          Напрасно сомненья
          Мне душу тревожат,
          Не верю, не верю...

     Вася наклонился ко мне:
     - А вдруг...

стр. 250

     - Он не умрет? - перебил я.
     - Да...
     - Что вы, товарищи! - и Венский ударил себя по животу. - Теперь-то наверняка умрет. Ведь печень действительно оказалась пробитой. В газетах пишут, что положение безнадежно.
     - Но газеты-то черносотенные, чорт возьми! Вы с Зингенталем сговорились верить этим писакам. Удивительное легкомыслие!
     Козлов лег ничком, вытянувшись вдоль скамейки.
     И снова все замолчали.
     Третий день умирал Столыпин. Врачи, как на приеме, толпились у дверей палаты премьер-министра. За высоким окном лечебницы Маковского - тишина: жандармов обули в валенки, несмотря на жаркие дни, а мостовая на протяжении трех кварталов была устлана соломой. Дверь в сумеречные покои отворяется без скрипа. По одиночке входят профессора. Цайдлер несет кислородную подушку, как портфель с докладом, Рейн в капельдинерском сюртуке сенатора подносит мензурку к белым губам и почтительно разжимает челюсти, сведенные смертью, молодой Яновский - баловень судьбы - прикасается двумя пальцами к белой руке, прощупывая пульс, и тоже почтительно, как привык при рукопожатиях с министром. В комнате - полумрак. Черные брови и черная борода лежат на подушке. Она похожа на подушку с орденами и звездами, которую несут впереди гроба...
     Третий день умирает Столыпин. Но когда же он умрет?
     Разостлав газету, Венский чистит яблоко перочинным ножом. Кожура аккуратной спиралью свешивается, ни разу не прерываясь. Я гадаю: "Оборвется - выживет, не оборвется - умрет". Нож коснулся стебелька, целая лента упала на бумагу.
     - Умрет! - говорю я вслух.
     - Что там гадать? - не поднимаясь, отозвался Козлов.
     Я, уличенный, молчу.
     На кончике ножа Венский подал нам по куску яблока. Съели, не похвалив.
     - Сколько времени? - Васе трудно достать свои часы: он на них лежит.
     - Уже час и сорок минут, как мы его оставили, - ответил я, зная, что именно интересует Козлова.

стр. 251

     - Чорт с ним, пускай живет. Все равно ненадолго.
     Вася встал и отряхнулся. По привычке я был готов подать ему костыли. Тогда отворилась дверь. Зингенталь стоял на пороге без шапки и в распахнутом пальто, а за его спиной - белый Мондини, прижимавший череп к складкам своей гипсовой тоги. Вася хотел отвернуться: к чему демонстрировать перед всеми свое горе? (Ведь удар-то неминуем!) Но только туловище поворачивается вокруг ноги, лицо же остается обращенным к Зингенталю.
     Староста плотно притворил за собой дверь и прошел на середину комнаты.
     - Хороним? - поинтересовался Венский.
     - Хороним, - информировал его староста так же спокойно.
     - Бросьте смеяться! - заорал Козлов трясущимися губами.
     - Кто смеется?.. Умер Столыпин, вот и все.
     И как в первый день, Вася прыгнул к старосте.
     - Ей-богу?!
     - Ей-богу, если вы настаиваете. В десять часов утра. Да вот телеграмма.
     Сомнений больше не оставалось. Венский, самый уравновешенный среди нас, первый начал плясать с громким топотом. Вася положил газету на скамейку, уперся в нее руками, чтобы легче было подпрыгивать в такт "Эх вы, сени мои, сени", которые он пел на слова телеграммы:

          В десять часиков, часочков
          И двенадцать минут
          Петр Аркадьевич скончался
          На руках у врачей.
          Выходила молода
          За кленовы ворота.
          В десять часиков скончался
          На руках у врачей.

     Мы с Зингенталем смеялись и хлопали друг друга по спине соблюдая при этом строгую очередность.
     - "В истории России началась новая глава", - прочел Венский. - Правильно, товарищ Суворин!

стр. 252

     Стекла звенели от хоровода, который составился в мертвецкой. Пели громко:

          В десять часиков, часочков
          И двенадцать минут...

     От топота нашего, что ли, распахнулась дверца, прикрывавшая стенной холодильник. Оранжевыми глазами мертвец смотрел на хоровод.
     - Что, брат, с похмелья и не поймешь? - обратился к нему Козлов. - Столыпин помер. Столыпин! - Не понимаешь? Эх ты, люмпен-пролетарий! Ладно, проспись, даем тебе отдых. Но смотри, не гнить! У нас без фокусов!
     Он погрозил пальцем трупу и запер дверь.
     - Передовую кто читал? - Не дожидаясь ответа, Венский процитировал из газеты: - "Много будет слез. Много уже теперь слез. Русской земле нужно хорошо выплакаться. Все должно посторониться перед этой потребностью..."
     Поджав ноги, Зингенталь смеялся беззвучно, вытирая глаза кулаком. Из-за крыши показался краешек солнца.
     - Чего мы здесь сидим? Ведь погода, погода-то какая! Прочь из мертвецкой!
     - Давайте пойдем к Абраменко, - не предложил, а попросту маршрут наметил Вася. - Они-то ведь затворники, ничего не знают. Вот Вера Михайловна обрадуется! Кстати и деньжата для нее отложены... "Мертвый, в гробе мирно спи, жизнью пользуйся, живущий"...
     На мраморной колонне в вестибюле Захарыч выклеивал объявление: три дня, вплоть до похорон, университет будет закрыт. Прочли мы эту бумажку, Венский подмигнул старику:
     - Гуляем, Захарыч!
     - Гуляем, господа. Только не знаю, заплатят ли?
Зингенталь разъяснил авторитетно:
     - Конечно, заплатят, что за вопрос! Ведь русской земле нужно хорошо выплакаться.
     И мы вышли в тихий университетский переулок.
     Вдоль чугунной ограды, повторявшей множество раз единорога со щитом, было развешено белье. Нищенское белье из бязи,

стр. 253

в разноцветных заплатах. Две женщины, принадлежавшие вероятно, к семьям наших служителей, складывали белье в корзины. Та из женщин, что была помоложе, сказала своей спутнице:
     - Ведь за час высохло. Вот благодать, господи!
     А уже с далекого перекрестка доносился вопль газетчика:
     - ...ерть... ыпина!...
     Мы шли гуськом. Колонновожатый, Венский, обернулся через плечо:
     - А все-таки они портачи! Еще вчера вечером, когда выяснилось, что больной терпит значительную потерю крови, - вполне уместна была операция.
     - Вы бы не получили у меня зачета по хирургии, - Зингенталь перекрестил воздух пальцем. - Операция здесь не при чем.
     - Очень даже при чем! Нужно было удалить кровь, скопившуюся под диафрагмой, и затем тампонировать рану печени.
     Я помирил их:
     - О чем, собственно, спор? Столыпин - умер. Все хорошо, что хорошо кончается.
     И они улыбнулись друг другу, - действительно, спорить не о чем.
     По проспекту, обсаженному липами, промчалась пролетка, одноместная, лакированная, - их называли "эгоистками". В коляске не то сидел, не то стоял одетый с иголочки мужчина. За его светлой шляпой с полями развивался траурный креп, как вуаль за амазонкой. Сдавалось, что кусок этой скорбной материи он припас загодя, может быть вчера еще, и носил в кармане рядом с носовым платком, пока не потребуется.
     Почти на всех воротах дворники успели уже вывесить флаги. Улица, и без этого веселая в тот день, стала совсем праздничной. Траурные ленты на древках и черный бант в волосах впереди идущей девочки мне были одинаково приятны.
     Чиновники возвращались со службы, на ходу читая телеграммы. Иные из прохожих были хмуры, но я старался объяснить это не тем, что опечалены они смертью Столыпина, а десятками разнообразнейших причин, которые тут же придумывал.
     На перекрестке столпились женщины. Простые, в платках, с

стр. 254

корзинками в руках. Старушка сокрушалась, завладев вниманием своих собеседниц:
     - Пять деток за покойником осталось, мал-мала меньше.
     Козлова в этой толпе заметили не сразу. Пришлось ему себя заявить:
     - Позвольте пройти... А вы, бабушка, зря беспокоитесь - всем деткам пенсия выйдет.
     - Пенсия! А без отца-то родного кто их воспитает в добре?
     Женщины посторонились. Неестественно большими шагами, какие возможны только на костылях, Козлов проколыхал сквозь живой коридор.
     - Ничего, и без папаши проживут.
     - Без папаши! А сам-то, несчастный, калека.
     Козлов поднял костыли от земли и повернулся на одной ноге.
     - Я-то несчастный? Смотри лучше, бабка!
     Старуха растерянно озирала безногого.
     - Видели несчастного? - он кивнул нам и рассмеялся...
     Вот наконец и переулок, где живут Абраменко. Неказистый дом защитного цвета, с сырыми пятнами на фасаде. Венский говорил, что этот дом напоминает ему гимнастерку солдата, на которую пролили щи.
     - Подождите, я Вере Михайловне тянучек куплю, - и Вася вошел в лавочку, помещавшуюся в том же доме...
     Прохладно в комнате у больной. Светлосерые стены украшены немногими репродукциями. Над кроватью, в парных рамках, портреты Марата и Мечникова. Вера Михайловна - на ней фланелевая блузка - кивает нам ласково: "Садитесь пожалуйста". Брат ей читает вслух мечниковские "Этюды оптимизма" - любимую книгу. "Бросьте это! Есть вещи поинтересней", - скажет Вася, размахивая газетой. И мы, уже все пережившие, будем улыбаться снисходительно восторгам больной. "Успокойтесь, Вера Михайловна"... Из этих окон через минуту услышат счастливый смех, он проснется над траурными флагами, над грязным проулком, стучась в стекла соседних домов...
     Так думал я, поднимаясь по крутой лестнице. Старая лестница в выбоинах, - чтобы не упасть, нужно смотреть себе под ноги.

стр. 255

Привычным жестом рука потянулась к вертящемуся звонку - "Прошу повернуть". Но звонка я не нашел: обе створки двери оказались открытыми.
     - Зря он устраивает сквозняки, - сказал подоспевший Вася.
     В темном коридоре на ящике брошены тюфяк, подушки и сверток постельного белья. За дверью, ведущей в комнату Веры Михайловны, слышны всплески воды, - там, вероятно, моют пол.
     Венский смекнул:
     - Кажется, некстати пришли, у них - уборка.
     И все мы толклись на площадке, не решаясь переступить порог. Тогда отворилась дверь из столовой. Спиной к свету стоял Абраменко. Заметив нас, он не двинулся с места. В руках у него женская сорочка, она свисает почти до самого пола. Лица Абраменко не видно, только белокурые волосы на щеках от яркого солнца кажутся рыжими.
     - У вас уборка? - спросил Венский.
     - Да, - вздохнул Абраменко, все не двигаясь с места.
     - Мы только на минутку. Можно в столовую?
     Прислонясь плечом к косяку, Абраменко посторонился, как будто собой отворяя дверь. Первым вошел Вася, он старался не стучать костылями.
     Комната, которую принанял Абраменко только с приездом сестры, была обставлена хозяйской мебелью. Плюшевый диванчик, полдюжины стульев вокруг стола, покрытого клеенкой, буфет да несколько гастрономических натюрмортов по стенам, - вот какой мне запомнилась эта комната. На подоконниках стояло много цветов. Мы не раз обкрадывали хозяйскую оранжерею, нарезая букеты из резеды и левкоев для Веры Михайловны...
     Тут только, в комнате, я разглядел Абраменко. Его белые волосы казались румянцем на землистых щеках, буграми торчали веснущатые скулы, а верхняя губа утратила свойственный ей рисунок - припухла и вздернулась с одной стороны.
     - Что, брат, измотался? - Вася потрогал Абраменко за плечо. - А Вера Михайловна у себя?
     Опустил глаза Абраменко, рассматривая узоры на сорочке. Так девушки теребят свои передники, когда тяжело у них на душе.

стр. 256

     - У себя Вера Михайловна?
     - Да.
     - Напрасно. Ведь там пылища, поди, какая!
     Абраменко вздернул голову и сказал сердито:
     - Все равно, она умерла!
     Тень пробежала по заострившемуся носу, и брат рухнул локтем на косяк.
     Я смотрел на этот локоть. Рядом с ним у дверных петель содрана краска на доске. Это мы кололи грецкие орехи для Веры Михайловны.
     - Умерла?! - Зингенталь держал себя за подбородок, как будто высчитывая что-то в уме.
     Вася повис на своих костылях. Еле шевеля ногой, он доплелся к двери соседней комнаты. Я услышал, как взвизгнула ручка, и через секунду, в тон ей, - женский голос, позаимствованный из предбанника:
     - Нельзя! Нельзя мужчинам! Мы покойницу убираем!
     Маленькая пауза - и снова:
     - Да что вы, господин! Пустите! Нельзя мужчинам.
     Дверь захлопнулась, а Вася не возвращался. Его привел Венский, поддерживая за талию. Шатается Вася, и на пуговице его пальто раскачивается красный пакетик с тянучками.
     Домовито заскрипели пружины, когда Козлов сел на диван. От плюшевых подушек поднялась веселая стайка пыли. Зингенталь разогнал ее ладонью, как назойливый дым.
     Дверь из комнаты Веры Михайловны приотворилась, и тот же голос нетерпеливо сказал:
     - Давайте же сорочку!
     Абраменко отнял руку от косяка. Волосы на одной его щеке взъерошились, ухо покраснело, тогда как лицо, еще более позеленевшее, стало страшным. Он вышел в коридор.
     - Сорочкой пол подметать! Разве можно?
     Вася заткнул уши. Трезвый голос в этот момент действительно звучал непристойно.
     - Когда же это произошло? - решился спросить Венский.
     Абраменко посмотрел на меня.

стр. 257

     - Не знаю... - и, спохватившись: - На рассвете.
     Теперь Абраменко ходил по комнате из угла в угол. Посуда дребезжала в буфете, а цветы на подоконнике вздрагивали, словно колыхал их ветерок. Тяжелая поступь, большой человек.
     Большой сирота.
     - Зря умерла! - сказал Зингенталь убежденно.
     И тогда Абраменко стал говорить через силу, как будто торопясь оправдать свою сестру:
     - Не умереть было трудно... С ее здоровьем - на болото, в гиблое место... Тамошний урядник - и тот за растрату сослан. Земля голая, не родит. Мука к весне восемь гривен фунт. А пособия от начальства - шесть целковых в месяц.
     Он ходил, встряхивал головой и вдруг остановился, схватившись за спинку кресла.
     - А режим! Собачий режим! Хуже, чем собачий!.. Даже по окончании срока ее сюда повезли в клетке, в столыпинском вагоне.
     Минутную ярость снова сменило отчаяние. Абраменко закрыл глаза, закрыл их так плотно, что веки сморщились, а брови сползли в глазную впадину.
     - Между прочим, - сказал Венский, - умер Столыпин.
     Это было произнесено скороговоркой, действительно "между прочим". Но Абраменко прозрел тотчас же.
     - Что?!
     - Умер Столыпин. Понимаешь - умер, совсем...
     Припухшая губа поднималась все выше, собирая у глаз морщинки, уже показались крепкие зубы, и на бледном, на землистом лице мы увидели прекрасную улыбку.
     - Да ну?!..
     - Да, ну войдите же! - в третий раз нетерпеливо повторяет Андрей Петрович.
     Из коридора опахивает ветром, тяжелые тучи дыма чуть-чуть раздвигаются. Входит Клавдия Дмитриевна.
     - У больного, которого вчера оперировали, началась рвота.
     Она говорит запинаясь, не глядя на профессора. Андрей Петрович поднимается и отряхивает брюки, сбившиеся в коленках.

стр. 258

     - Давно рвет?
     Сестра должна отвечать на прямо поставленный вопрос.
     - Не знаю... Я была в первом этаже, а няня уснула.
     Овечкин подпрыгивает на диване:
     - Как уснула? Почему уснула?
     - Спросите ее сами, товарищ Овечкин!
     Клавочка сердится, надувает губки, и термометр в верхнем кармане поднимается к самому ее подбородку.
     На плече у Андрея Петровича халат. Он переброшен небрежно, как дождевик.
     - А судороги вы не заметили?
     - Нет, как будто...
     - Хорошо. Грелки приготовьте и термоформы. Мы сейчас придем. Подушку из-под головы больного убрать.
     Клавдия Дмитриевна в последний раз смотрит на Овечкина: "Ведь завтра пришлешь записку вместе с рецептами, а я не прощу, ни за что не прощу!.."
     Дым в комнате, парусиновые портьеры, тусклое небо за стеклом - все одноцветно, все серо. Убогий колорит. Хотя бы птица пролетела, хоть бы догадался кто бросить комом снега в окно!
     - Возьмите мускус, эфир и поваренную соль. Шприц в шкафу?
     Андрей Петрович открывает продолговатый футляр.
     - Иголку пора бы переменить, - и он нацеливается, сощурив один глаз, на волосок. Спокойный, немигающий глаз профессионала.
     Овечкин рассовывает склянки по карманам.
     - Ну, и как же? - спрашивает он, проверяя притертую пробку.
     - Что "как же"?.. Вы готовы?
     - Я о вашей истории... Чем она кончилась?
     Андрей Петрович захлопывает футляр, как табакерку. Вопрос кажется ему неуместным.
     - Чем кончилось? Да ничем. Похоронили в один день... Вы вот лучше камфарное масло на столе не забудьте. И... пожалуйста поскорей, товарищ Овечкин!

(Ровесники: Сборник содружества писателей революции "Перевал". М.; Л. ГИХЛ. 1932. [Кн.] 8)

home