стр. 5

     В. Шкловский

     "ВОЙНА И МИР" Л. ТОЛСТОГО

     ГЛАВА 3-Я

     Что именно вытеснял Толстой из того материала, который был у него на руках

     Материал, находившийся во время написания "Войны и мира" на руках Льва Николаевича Толстого, подвергался им систематической обработке.
     Через несколько недель работы над Толстым и его источниками вы почти наверное можете указать, какой кусок из источника может

стр. 6

войти в произведение Толстого и какой нет; это делается не только на основании знания толстовского текста.
     Мне пришлось просмотреть толстовские материалы и сделать пометки для себя; причем мы выписывали тот материал, на который Толстой обратил внимание, а не только тот, который он должен был выписывать. Эти пометки при проверке в Толстовском музее с пометками Толстого в очень большой степени оказались совпадающими.
     Наиболее простой вопрос - об использовании Толстым материала; это вопрос о системе пропусков. При разрешении этого вопроса мы одновременно сталкиваемся с вопросом о том, как воспринимался двенадцатый год до Толстого. Я напомню читателю отношение к двенадцатому году и к Кутузову Пушкина. Пушкин высказывался о Кутузове вскользь, он выдвигал другую фамилию - Барклая де Толли - в следующих стихах:

          О, вождь несчастливый! Суров был жребий твой:
          Все в жертву ты принес земле чужой.
          Непроницаемый для взгляда черни дикой,
          В молчаньи шел один ты с мыслию великой... и т. д.
          И тот, чей острый ум тебя и постигал,
          В угоду им тебя лукаво порицал...

     А. С. Пушкин, "Полководец" (Барклай де Толли).

     Пушкину пришлось в этих стихах самому сделать пропуск, который восстанавливается Анненковым следующим образом.

          Вотще! Преемщик твой стяжал успех, сокрытый
          В главе твоей, - а ты, не признанный, забытый
          Виновник торжества, почил, - и в смертный час
          С презреньем, может быть, воспоминал об нас.

     ("Сочинения и письма А. С. Пушкина", книгоиздательское т-во "Просвещение", СПБ, 1909 г., т. II, стр. 551.)

     Официальная критика отметила резкими выпадами заметку Пушкина, и ему пришлось извиниться в "Современнике" в своей известной заметке "Объяснение" (о стихотворении "Полководец")*1.
     Программу отношений к двенадцатому году писателя из дворян 20-х годов мы имеем в зашифрованных строфах Пушкина, которые восстановлены Морозовым в отрывке из десятой главы (политической), сожженной 19 октября 1830 года и записанной особым шифром. До нас дошли только первые четверостишия 14 строф, черновики двух строф и черновое начало строфы, которою, по всей вероятности, Пушкин и прервал писание десятой главы:

          I

          Властитель слабый и лукавый,
          Плешивый щеголь, враг труда,
          Нечаянно пригретый славой,
          Над нами царствовал тогда.

          II

          Его мы очень смирным знали,
          Когда не наши повара
          Орла двуглавого щипали
          У Бонапартова шатра.
_______________
     *1 См. Письма Пушкина к Елизавете Михайловне Хитрово, 1827 - 1832 гг. Академия наук, "Труды Пушкинского дома", выпуск XLVIII, 1927 г., стр. 128.

стр. 7

          III

          Гроза двенадцатого года
          Настала - кто тут нам помог?
          Остервенение народа,
          Барклай, зима иль русский бог?

          IV

          И чем жирнее, тем тяжеле;
          О, русский глупый наш народ,
          Скажи, зачем ты в самом деле...

     (А. С. Пушкин, "Евгений Онегин", Гос. издат., Петербург. 1920 г., стр. 310.)

     Здесь мы не видим никакого увлечения Александром; правда, здесь образ Александра, плешивый, несколько анахроничен; т. е. в двенадцатый год передвинут более старый Александр, но пораженчество Пушкина сказывается здесь совершенно ясно в словах: "О, русский глупый наш народ, скажи зачем ты в самом деле"... Пушкин определенно воспринимает двенадцатый год как поражение. Как поражение воспринимает двенадцатый год и современник Льва Николаевича Толстого, но придворный дворянин более высшего класса, чем Лев Николаевич - Алексей Толстой ("Русская история от Гостомысла до Тимашева" (862 - 1868).

          64

          Царь Александр первый
          Настал ему взамен.
          В нем слабы были нервы,
          Но был он джентльмен.

          65

          Когда на нас в азарте
          Стотысячную рать
          Надвинул Бонапарте,
          Он начал отступать.

     ("Русская старина", 1883 г., ноябрь, стр. 493.)

     Двенадцатый год был темой официальной, и легенда о том, что Бородино было победой, вернее, степень доверия к этой легенде, явилась как бы реактивом для определения почтительности граждан. Сами же государи при путешествиях за границу называли себя, когда они путешествовали инкогнито, графами Бородинскими.
     Известные реакционные статьи В. Белинского были написаны на две темы: одна содержит анализ критических статей Менцеля, а другая посвящена бородинской годовщине и воспринимает бородинскую годовщину как победу; причем в комплекс бородинской победы попадает и прославление самодержавия. Любопытно, что эти две почти одновременно написанные статьи имели разную судьбу. Твердо запомнилась статья о Бородинском сражении, а статья о Менцеле почти позабыта, и мы не видим, как на нее реагировали. Равность резонанса этих статей объясняется чрезвычайной точностью значения отношений к Бородинскому сражению.
     Конечно, мы можем сказать другое, что у Пушкина есть стихотворение "Бородинская годовщина", но это стихотворение относится к разряду называемых князем Вяземским "шинельными", причем тут "шинельность" нужно понимать не в смысле простой солдатской службы, а гораздо более обидно - это хождение по домам в шинели с выпрашиванием подачек.
     Любопытно отметить, что "Бородинская годовщина" Пушкина связана со "взятием Варшавы", и вообще в литературном сознании

стр. 8

эпохи Польша и Франция находились в паре. Я думаю, что это объясняется не только тем, что поляки сочувствовали Наполеону. Польский вопрос издавна решал судьбу национализма в России; на польском вопросе потерял свою популярность Герцен и раскалолось так называемое либеральное русское общество. Пара - Польша и Франция - встречается в стихах в первом номере "Сына отечества".
     Их сочинил покойный Иван Афанасьевич Кованько, лишь только пришло известие о взятии Москвы. Они оканчивались следующим куплетом:

          Побывать в столице - слава,
          Но умеем мы отмщать:
          Знает крепко то Варшава,
          И Париж то будет знать".

     (Греч, Н. И. "Записки о моей жизни", СПБ., изд. Суворина.)

     Не менее важно отметить отношение к польскому вопросу и Толстого.

     "...Что вы думаете о польских делах? Ведь дело-то плохо! Не придется ли нам с вами и с Борисовым снимать меч с заржавленного гвоздя?" 1863 г.

     (А. Фет, "Мои воспоминания", ч. I, стр. 418.)

     Тут все интересно, начиная с терминологии. Почему меч? Для артиллериста меч не такой обязательный символ, а вернее это именно символ, и символ условный, а не оружие. Может быть, можно определить общественное настроение, в котором была создана "Война и мир", как настроение, создавшееся после польского восстания; причем Лев Николаевич Толстой, уже переживший послекрымское похмелье и разочарование, теперь реставрирует те представления, которые были разрушены Крымом.
     Война двенадцатого года - это как бы крымская кампания, но удачно совершенная, причем Толстой сам сознает сказочность своего пересказа. В своей Яснополянской школе, которую Борис Михайлович Эйхенбаум чрезвычайно удачно определил как литературную школу Толстого, Лев Николаевич так рассказал будущее содержание своего романа "Война и мир".

          "Немец, мой товарищ, стоял в комнате. "А, и вы на нас, - сказал ему Петька (лучший рассказчик). - "Ну, молчи!" - закричали другие. Отступление наших войск мучило так слушателей, что со всех сторон спрашивали объяснений - зачем? И ругали Кутузова и Барклая. "Плох твой Кутузов". - "Ты погоди", - говорил другой. - "Да что ж он сдался?" - спрашивал третий. Когда пришла Бородинская битва, и когда в конце ее я должен был сказать, что мы все-таки не победили, мне жалко было их: видно было, что я страшный удар наношу всем. "Хоть не наша, да и не ихняя взяла!" Как пришел Наполеон в Москву и ждал ключей и поклонов, все загрохотали от сознания непокоримости. Пожар Москвы, разумеется, одобрен. Наконец наступило торжество - отступление. "Как он вышел из Москвы, тут Кутузов погнал его и пошел бить", - сказал я. "Окорячил его!" - поправил меня Федька, который, весь красный, сидел против меня и от волнения корчил свои тоненькие черные пальцы. Это его привычка. Как только он сказал

стр. 9

это, так вся комната застонала от гордого восторга. Какого-то маленького придушили сзади, и никто не замечал. "Так-то лучше! Вот те и ключи, и т. п." Потом я продолжал, как мы погнали француза. Больно было ученикам слышать, что кто-то опоздал на Березине, и мы упустили его; Петька даже крикнул: "Я бы его расстрелял, зачем он опоздал". Потом немножко мы пожалели даже мерзлых французов. Потом, как перешли мы границу, и немцы, что против нас были, повернули за нас, кто-то вспомнил немца, стоявшего в комнате. "А, вы так-то? то на нас, а как сила не берет, так с нами?" - и вдруг все поднялись и начали ухать на немца, так что гул на улице был слышен. Когда они успокоились, я продолжал, как мы проводили Наполеона до Парижа, посадили настоящего короля, торжествовали, пировали, только воспоминание крымской войны испортило нам все дело. "Погоди же ты, - проговорил Петька, потрясая кулаками, - дай я выросту, я же им задам". Попался бы нам теперь Шевардинский редут или Малахов курган, мы бы его отбили... "Больше не будет?" - "Нет". И все полетели под лестницу. Кто обещал задать французу, кто укорял немца, кто повторял, как Кутузов его окорячил. "Sie haben ganz russisch erzahlt (вы совершенно порусски рассказывали), - сказал мне вечером немец, на которого ухали. - Вы бы послушали, как у нас рассказывают эту историю. Вы ничего не сказали о немецких битвах за свободу. Sie haben nichts gesagt von den deutschen Freiheits kampten".
     Я совершенно согласился с ним, что мой рассказ не была история, а сказка, возбуждающая народное чувство".

     (Лев Толстой. Полное собрание сочинений, т. XIII, ред. Бирюкова, "Яснополянская школа" за ноябрь и декабрь месяцы).

     Теперь, сделавши эти предварительные замечания, перейдем к вопросу, что вытеснил Толстой из своих материалов.
     "Хамово отродье" - картина русского быта - Ушакова Василия Апполоновича, так назывался рассказ о двенадцатом годе, напечатанный в третьем томе "Сто русских литераторов". Содержание этой повести следующее. Дворовый воспитывается вместе с барчуком, переносит от него всякие издевательства, но не ссорится с ним, потом становится лакеем его, поворовывает у барина. Становится чиновником, богатеет. Дает взаймы барину деньги. В результате покупает барское имение, оставляя своего друга барина пожизненным управляющим без отчета. После этого он держит в своем имении свою бывшую барыню, но крестьяне бунтуют против помещика из своей среды, и подъячий вынужден просить ее уехать из своего имения. Дворянка уезжает, увозя с собой икону божьей матери и проклинает Вязьмина. В исполнение этого самого проклятья сын Вязьмина при вступлении Наполеона в Россию переходит на сторону наполеоновских войск и гибнет при отступлении.
     Слово "хам", "хамское", "хамово" - чрезвычайно пестрит в этом отрывке. Любопытно отметить, что среди действующих лиц ушаковского рассказа есть Шельме, тот самый Обер-Шельме - торговец модными товарами, который попал к Толстому в "Войну и мир"; правда, вероятно, не из этого источника, а из Жихарева. Из рассказа, может быть, Толстому неизвестного, мы видим возможность такого представления русского разночинца - он во время двенадцатого года переходит на сторону Наполеона - и вообще видим, что классовый вопрос и вопрос о новых соперниках дворянства в двенадцатом году в России чрезвычайно обострился.

стр. 10

     Возьмем Рафаила Зотова, роман которого "Леонид или некоторые черты из жизни Наполеона" находился в библиотеке Льва Николаевича Толстого. Основной герой Леонид - дворянин, но дворянин только что получивший дворянство. Дворянин из семинаристов. Его так и ругают "семинаристом".
     "А угрюмый твой товарищ, которого мы прозвали семинаристом" (стр. 4) - этот Леонид, участвуя в сражениях, потом поставлен перед необходимостью перейти на сторону Наполеона и, правда, не сражается против русских, но находится у Наполеона во французской форме в Москве. Леонид кончает тем, что становится бароном, графом, и эта его выслуга утверждается наконец Бурбонами. Таким образом и для Рафаила Зотова, который не был крупным писателем и поэтому сам не мог придумать ничего чрезвычайно изысканного или необыкновенного, и для Рафаила Зотова вторжение Наполеона в Россию было моментом, обостряющим взаимоотношения разночинца с дворянством, возбуждающим какие-то надежды разночинца на выдвижение.
     Как известно, у Льва Николаевича в "Войне и мире" разночинцев как будто совсем нет. На это указывали Льву Николаевичу уже его современники. Например у Анненкова:

          "...И в самом деле, почти непонятно, как мог автор освободить себя от необходимости показать рядом со своим обществом присутствие элемента разночинцев, получавшего все большее и большее значение в жизни".

     (Анненков П., Воспоминания, СПБ., 1879 г., стр. 383.)

     Эти упреки (на которые впоследствии Л. Н. Толстой ответил, и довольно резко) были в то время всеобщи. Приведу еще одну цитату:

          "Между всеми этими личностями, прилично говорящими пустяки или неприлично болтающими свысока о "важных материях", мы не нашли ни одного человека, который мог бы назваться представителем тогдашней русской интеллигенции" (Пятковский)*1.

     У Льва Николаевича на это был ответ, и ответ очень резкий, что он этих разночинцев не знает и знать не хочет, но их знала история, и впоследствии мы увидим, что знал о них и Лев Николаевич Толстой, но они существуют в его произведении в скрытом виде. Разночинцы - это Сперанский и Наполеон. Художественно они связаны у Льва Николаевича тем, что у обоих белые руки; причем белые руки не заслуженные, не дворянские. Эти белые руки сравнены с белым цветом лица мужика или солдата, который долго сидел в комнате.
     Сперанский в эпоху Льва Николаевича Толстого был совершенно злободневная фигура, и злободневная именно как разночинец. На появление книги барона Корфа о Сперанском, по которой и построен образ Сперанского у Льва Николаевича Толстого, Чернышевский
_______________
     *1 Отзыв этот нашел сочувственный отклик в журнале "Библиограф", 1869 г., N 1, стр. 9 - 10 (не отмечено в толстовской библиографии).

стр. 11

написал рецензию, в которой подчеркивает поповство, разночинство Сперанского.

          "Сперанский был сын священника, как известно читателю, попросту сказать - был бурсак или попович". Барон Корф справедливо выставляет очень рельефным образом это обстоятельство, которому принадлежало значительное влияние на судьбу Сперанского.

     (Н. Г. Чернышевский. Полное собрание сочинений, т. VIII, Петроград, 1918 г. стр. 294.).

     Но куски, которые вырезывает Чернышевский из книги барона Корфа, конечно, совершенно другие, чем куски, взятые Львом Николаевичем Толстым. Чернышевский берет героического Сперанского и рассказывает о том, как Сперанский явился на вызов своего начальника-самодура не в форме, а в роскошном фраке серого цвета с кружевными манжетами, чем поразил самодура, который ждал увидеть трепещущего подъячего, а не элегантного молодого человека.

          Вместо неуклюжего, раболепного, трепещущего подъячего, какого он, вероятно, думал увидеть, перед ним стоял молодой человек очень приличной наружности, в положении почтительном, но без всякого признака робости или замешательства, и притом, что кажется всего более его поразило, не в обычном мундире, а во французском кафтане из серого грограна, в чулках и башмаках, в жабо и манжетах, и завитках и пудре, - словом в самом изысканном наряде того времени... Сперанский угадал, чем взять над этою грубою натурою. Обольянинов тотчас предложил ему стул и вообще обошелся с ним так вежливо, как только умел".

     (Барон М. Корф. Жизнь графа Сперанского, Москва, 1861 г., т. I, стр. 52 - 53.)

     Чернышевский в скрытом виде утверждает, что в основе тенденция деятельности Сперанского была революционна:

          "...Приверженцы политических людей, при жизни их, стараются обыкновенно выставлять за клевету мнение противной партии о целях и стремлениях деятелей, защищаемых ими. Сами эти люди часто принуждены бывают говорить в таком же смысле. Оно так и бывает нужно, чтобы успокоить общество и выигрывать время. Но очень часто историк находит, что государственный человек действительно имел отчасти те стремления, какие приписывались ему врагами. Сперанского называли его враги революционером. Характеристика, взятая нами из книги барона Корфа, показывает что этот отзыв врагов Сперанского не был совершенно безосновательною клеветою.

     (Чернышевский, Полное собрание сочинений, т. VIII, Петроград, 1918 г., стр. 300.)

     Сперанский и наполеон связаны у Льва Николаевича Толстого одинаковостью акцента, одинаковостью черты, которая их соединяет. Для современника они были связаны ближе: и Сперанский и Наполеон (хотя Наполеон был из каких-то полудворян) были выскочками, людьми нового класса; и, читая отрывок из мемуаров Сперанского, просто находишь совпадения с мемуарами Наполеона.
     В Наполеоне тогдашних русских дворян - правящий класс - поражала незаконность власти, причем вопрос о цареубийстве был поставлен при Наполеоне на повестку дня.
     Весь "Леонид" Зотова основан на том, что Леонид работает

стр. 12

при Наполеоне, спасая Наполеона от кинжалов немецких революционеров, так как личность миропомазанника священна. Встретившись до этого с Наполеоном в бою, Леонид не решается в него стрелять по той же причине.
     У однорукого генерала Скобелева, который приготовил для Белинского сухой каземат в Петропавловской крепости и был вообще добряком, у этого военного писателя в его переписке "Инвалидов" есть такое место. Во время Бородина пленный генерал под страхом штыков объявляет себя неаполитанским королем. На это Скобелев дает сентенцию о том, что для русского солдата каждый венценосец священен. Положение действительно было трудно. Мюрат в качестве миропомазанника выглядел не традиционно. Но мысль об убийстве Наполеона в то же время являлась революционной и по методу и по объекту. Сознание охранителей двоилось.
     Мысль об убийстве Наполеона проходит через записки Радожицкого; попадается в снах Фигнера; она является темой неоконченного романа из наполеоновской эпохи Пушкина, где Полина хотела быть Шарлоттой Корде, причем русский цензор зачеркивает эту попытку на убийство, хотя бы и незаконного, но царя.

          "...Однажды Полина мне объявила о своем намерении уйти из деревни, явиться во французский лагерь, добраться до Наполеона и там убить его из своих рук."

     (Собрание сочинений Пушкина, изд. Брокгауз и Ефрон, СПБ., 1910, т. IV, стр. 558 - 9.)

     Эта линия несовершенных цареубийств, как мы знаем, заканчивается тоже несовершенной попыткой Пьера Безухова, но колебания по этому вопросу объясняются не легитимистской природой власти Наполеона Бонапарте.
     Наиболее подробный анализ противоречия мы видим в одной книге, написанной по свежему следу двенадцатого года.

          "...Никакая история не представляет нам другого примера, чтоб кто-нибудь, даже из величайших государей, мог столь самовластно располагать чужими коронами и венчать ими других по собственному своему произволу.
     В самом деле, что может быть непостижимее вопроса, может ли тот раздавать короны, кто сам не имеет оной? Бонапарте в личности своей заключает только все государственные титла, начиная от простого земледельца до фельдмаршала или верховного консула. Но императорское достоинство или власть на королевские дипломы и привилегии, не входит в круг государственных достоинств к его особе: следовательно все действия, которые клонятся к личности одних только монархов, не принадлежат ему.

     ("Дух Наполеона Бонапарте или истинное и беспристрастное изображение всех его свойств", ч. II, СПБ., 1813 г.)

     И Толстой совершенно точно и строго последовал за этой схемой, всюду, шаг за шагом, оспаривая титулы принцев и королей, окружающих Наполеона, и не просто как титулы, а как титулы, им незаконно принадлежащие.
     В этом отношении Лев Николаевич тоже оказался архаичным

стр. 13

по своей природе. Это является причиной того, что весь Наполеон и вся французская линия не рассказаны Толстым, а пересказаны; пересказаны принципом остранения, так что стилистическое построение мест с французами иное, чем стилистическое построение мест с русскими. Сегодняшний читатель ощущает в этом чисто художественный прием. Особенно заметна двойственность отношений Толстого к власти Наполеона и Александра I там, где оба императора встречаются вместе и где реагирует на них простой и квадратный Николай Ростов. Но в вопросе о легитимизме Льва Николаевича Толстого мы установили, что этот его легитимизм является как бы реставрацией отношений к Наполеону известной части общества. В отношении же идеализации двенадцатого года Лев Николаевич Толстой, во всяком случае, с современниками двенадцатого года имеет мало общего. У нас сохранился план драмы из эпохи двенадцатого года, написанный Грибоедовым.
     Я привожу его конец.

          СЕЛО ПОД МОСКВОЙ.

          Сельская картина. Является М. (ополченец-офицер из крепостных). Всеобщее ополчение без дворян. (Трусость служителей правительства - выставлена или нет, как случится.)

          Отделение III.

          Зимние сцены преследования неприятеля и ужасных смертей. Истязание Р. и поседелого воина. Сей юноша показывает пример, и оба умирают героями. Подвиги М. Множество других сцен.

          Эпилог.

          ВИЛЬНА.

          Отличия, искательства; вся поэзия великих подвигов исчезает. М. в пренебрежении у военачальников. Отпускается восвояси с отеческими наставлениями покорности и послушания.

          СЕЛО ИЛИ РАЗВАЛИНЫ МОСКВЫ.

          Прежние мерзости. М. возвращается под палку господина, который хочет ему сбрить бороду. Отчаяние... самоубийство.

     (А. Грибоедов, т. I, стр. 262, Акад. библ. русских писат.)

     Вот этот самый план и является как бы планом того, что выбрасывал Лев Николаевич Толстой из своей книги. Грибоедов говорит: 1) ополчение без дворян, 2) недовольство крестьян, 3) злоупотребление в ополчении, 4) истязания французов и прочие мерзости.
     У Льва Николаевича все это до такой степени вытеснено, что, вообще, появление декабристов или настроения декабристов в конце романа совершенно ничем не обоснованы.
     Потому что и отношение к России, и отношение к загранице у Толстого совершенно другое, чем у современников двенадцатого года, - более элементарное.
     Мы будем приводить только тот материал, который находился у Льва Николаевича под руками, т. е. сознательно пропущенный.

     (Окончание главы в следующем номере).

home