ОБЪЕДИНЕННОЕ ГУМАНИТАРНОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВОКАФЕДРА РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ ТАРТУСКОГО УНИВЕРСИТЕТА
о проекте | анонсы | хроника | архив | публикации | антология пушкинистики | lotmaniania tartuensia | з. г. минц
personalia | ruthenia – 10 | сетевые ресурсы | жж-сообщество | независимые проекты на "рутении" | добрые люди | ruthenia в facebook

ИЗ ИСТОРИИ УЧРЕЖДЕНИЯ «МОСКОВСКОГО ВЕСТНИКА»
(к проблеме «Пушкин и Вяземский»: осень 1826 года)*

К. Ю. РОГОВ

Уже в изданном в 1966 г. фундаментальном обзоре «Пушкин. Итоги и проблемы изучения» констатировалось: фактическая история «Московского Вестника» (далее — MB) в целом ясна. Свод «пушкинских» отрывков из «Дневника» М. П. Погодина и целый ряд известных мемуарных свидетельств представляют вполне подробную картину сближения Пушкина с кругом московской литературной молодежи и формирования замысла журнала на протяжении осени 1826 г.1 Вполне сложившейся выглядит и интерпретация этого эпизода в контексте пушкинской литературной биографии. Изложив факты, документирующие стремительное становление журнального союза, исследователи, как правило, сразу указывают на возникающие уже в начале 1827 г. между Пушкиным и кругом непосредственных издателей MB противоречия (пушкинское письмо Дельвигу от 2 марта 1827 г. и его споры с Погодиным вокруг номеров 5 и 6 журнала2); дальнейшая история отношений выглядит как история все большего отдаления (переезд Пушкина в Петербург, коммерческий и читательский неуспех MB и неисполнение его редакторами своих денежных обязательств). В целом же весь эпизод внезапного сближения с московской литературной молодежью, и поколенчески, и по кругу воспитанных интересов Пушкину не слишком близкой, предстает попыткой компромисса на почве пушкинских помышлений о «своем» журнале в 1825–1826 гг. и неожиданно сложившихся обстоятельств: внезапное возвращение из ссылки, необходимость жить в Москве, острая потребность найти литературную опору после шестилетнего отсутствия в столицах и на фоне последекабрьского «разгрома» петербургской литературы, — компромисса, быстро исчерпавшего себя и, так сказать, не вписывающегося в телеологию пушкинской литературной биографии. Так, В. Э. Вацуро последовательно интерпретировал весь московский эпизод как историю знакомства Пушкина с новым литературным поколением, закончившегося охлаждением и возвращением в «свою» среду [ПВС. 1, 13–14]. (Можно заметить, что подобный взгляд в известной мере восходит к реакции на новые пушкинские литературные связи и учреждение MB co стороны его ближайшего «петербургского» литературного круга — Дельвиг, Плетнев, Жуковский, Вяземский, — заметно обескураженного этими литературно-журнальными отношениями.)

Вместе с тем неожиданное для современников и друзей московское журнальное предприятие следует, видимо, рассматривать в непосредственной связи с общим биографическим контекстом осени 1826 г. — парадоксальным биографическим переломом, когда, по выражению В. Э. Вацуро, «исторический шквал, потрясший русское общество… в личной судьбе Пушкина обернулся сцеплением случайностей», а счастливое и даже «триумфальное» возвращение из ссылки оказалось чревато скрытой историко-биографической драмой. По тонкому наблюдению того же В. Э. Вацуро, нагнетание Пушкиным мотивов суеверия, предсказаний и роковых случайностей, многократно зафиксированное мемуаристами, является одним из проявлений этой скрытой драмы [ПВС. 1, 12–13]. В свою очередь сама стремительность сближения с московской молодежью и учреждения совместного журнала в известном смысле более всего «рифмуется» со столь же спонтанным и решительным сватовством к Софье Пушкиной («вижу раз ее в ложе, в другой на бале, а в третий сватаюсь!» [Пушкин. XIII, 311]), представая еще одной чертой пушкинской биографической стратегии московской осени 1826 г. Причем два этих «замысла» в действительности, видимо, связаны между собой гораздо теснее и глубже, чем может показаться на первый взгляд. Уехав в начале ноября в ожидании разрешения своего сватовства в Михайловское, Пушкин писал Вяземскому по поводу MB: «Впрочем ничего не ушло. Может быть, не Погодин, а я — буду хозяин нового журнала» [Пушкин. XIII, 304]. Перспектива принятия на себя непосредственного редакторства понятным образом предполагала необходимость «обосноваться» в Москве и, по всей вероятности, напрямую увязывалась с замышленной женитьбой. За этим жизненным контуром достаточно отчетливо просматривается «карамзинская» литературная поза («московский житель» и издатель журнала), в определенном смысле спровоцированная разговором с царем и его исходом. (Интерпретируя оброненное в беседе с Д. Н. Блудовым замечание Николая I, что он говорил сегодня с «умнейшим человеком в России», Ю. М. Лотман предположил, что подобная оценка связана с подсказанной Пушкиным императору проекцией «Николай — Петр I»; в то же время характеристика Пушкина как «умнейшего человека в России» в свою очередь имплицировала указание на пустующее место Карамзина; ср. также замечание Ю. М. Лотмана, что заглавие «Московский Вестник» контаминирует названия карамзинских «Московского журнала» и «Вестника Европы» [Лотман, 144–145; Лотман 1990]). Во всяком случае важнейшие смысловые опоры пушкинского биографического текста 1830-х гг. здесь оказываются впервые обозначены в своей взаимосвязи.

Все это еще раз обращает к мысли о том, что «внутренняя» история пушкинской московской осени 1826 г., с одной стороны, остается во многом для нас закрытой, а с другой — является в известной мере прологом и ключом к следующему десятилетию его биографии. Так же как сближение с новым московским литературным поколением, при всей фрагментарности и противоречивости последующих отношений, становится одним из принципиальных моментов литературного позиционирования Пушкина после возвращения из ссылки и вплоть до начала 1830-х гг. В этом контексте представляется существенным еще раз обратиться к некоторым подтекстам и неочевидным импульсам, которые нашли отражение в замысле московского журнала, а также — к некоторым деталям истории его формирования, остающимся до сей поры не вполне проясненными и откомментированными.

I. «Единственная статья»

1

Прежде всего речь идет о самом начале знакомства Пушкина с московской литературной молодежью. Как известно, под вечер 8 сентября, после разговора с императором в Чудовом дворце, Пушкин, оставив вещи в гостинице «Европа», отправляется к дяде В. Л. Пушкину, куда через некоторое время является С. А. Соболевский, знакомый ему как приятель младшего брата еще по Петербургу и становящийся с этого момента его «проводником» в московском обществе. А уже 10 сентября Дмитрий Веневитинов получает через Соболевского приглашение на чтение «Бориса Годунова», на котором присутствуют также Чаадаев, М. Ю. Виельгорский и, возможно, Баратынский и Киреевский3. Согласно известному свидетельству самого Соболевского, переданному Алексеем Веневитиновым А. П. Пятковскому Пушкин выразил желание познакомится с Д. Веневитиновым — первым представителем московского литературного круга, высоко отозвавшись о его статье по поводу первой главы «Евгения Онегина»: «Это единственная статья, которую я прочел с любовью и вниманием. Все остальное — или брань, или переслащенная дичь» [Пятковский, 126]. Именно эта мотивировка знакомства и заслуживает, на наш взгляд, более пристального внимания. Дело в том, что благожелательная апелляция Пушкина к опубликованному почти за полтора года полемическому выступлению Веневитинова вовсе не столь естественна, как может показаться, и является отнюдь не обычным поощрительным комплиментом начинающему литератору, но — именно неслучайным и весьма содержательным жестом.

Пушкин имеет в виду напечатанную в № 8 «Сына Отечества» за 1825 год антикритику совсем еще юного и неизвестного в качестве автора Веневитинова, направленную против панегирической статьи Н. Полевого о первой главе «Евгения Онегина». Весьма сдержанно охарактеризовав первую главу как недостаточную для суждения о целом произведении и весьма почтительно — талант самого Пушкина, Веневитинов указывает на полную неуместность прямого сопоставления его с Байроном (Пушкин «имеет неоспоримые права на благодарность своих соотечественников, обогатив русскую словесность красотами, доселе ей неизвестными, — но признаюсь вам и самому нашему поэту, что я не вижу в его творениях приобретений, подобных Байроновым, делающих честь веку») и попутно оспаривает другие тезисы Полевого, в частности — о «народности» первой главы («Я не знаю, что тут народного, кроме имен петербургских улиц и рестораций»), а также объяснение «причины» романтической поэзии «неопределенным, неизъяснимым состоянием сердца». В целом же, намекнув на заметное общее влияние Байрона на Пушкина, Веневитинов решительно возражает против взгляда на первую главу как на произведение вполне самостоятельное и «народное» (национальное), а на Пушкина как на «верного товарища Байрона», стоящего «с ним на одной точке»4. Чтобы вполне оценить смысл и подтекст пушкинского отзыва о статье в сентябре 1826 г., необходимо обратиться к тому литературному контексту, в котором читалась им полемика Веневитинова и Полевого весной 1825 г. в Михайловском.

К марту — началу апреля 1825 г. относятся наиболее благожелательные отзывы Пушкина о начавшем выходить в Москве журнале Полевого и дважды высказанное намерение «поддержать» его5. Из содержания писем видно, что Пушкин читал к этому моменту первые четыре номера «Телеграфа» (упомянутое им отречение Полевого от пародии на Жуковского появилось как раз в № 4) и скорее всего еще не читал № 5, вышедший 16 марта6, в котором и появилась статья Полевого о первой главе «Онегина». Однако уже следующее упоминание журнала в письме Вяземскому на рубеже мая–июня имеет совершенно иной тон. Пушкин твердо уклоняется от предложенного Вяземским и самим Полевым прямого участия в «Телеграфе» и высказывает ряд решительных претензий к нему: «Да ты смотри за ним — ради бога! и ему случается завираться. На пример, Дон Кихот искоренил в Европе странствующих рыцарей!!! — В Италии, кроме Dante единственно, не было романтизма. А он в Италии-то и возник. Что ж такое Ариост?.. как можно писать так наобум»7. В этом письме таким образом отразились впечатления от чтения №№ 5–8 журнала (упомянутая здесь же рецензия Вяземского на «Чернеца» Козлова и «Разговор двух приятелей» с замечанием о Дон-Кихоте опубликованы в № 5, а рецензия на «Полярную Звезду» с замечанием о географии европейского романтизма — в № 88), т. е. Пушкин почти наверняка прочел уже не только статью Полевого о «Евгении Онегине», которую не упоминает, но и ответ на нее в № 8 «Сына Отечества», вышедшем 22 апреля.

Однако особого внимания достойно то, что главным сюжетом этого пушкинского письма в действительности является слегка завуалированная полемика о романтизме с самим Вяземским, развернутая в своеобразный конспект-перечень несогласий и нюансов в оценках. Так, отзыв о рецензии Вяземского на «Чернеца» Козлова («ты исполнил долг своего сердца») с последующим противопоставлением «Чернеца» опытам Рылеева («поэма конечно полна чувства и умнее Войнаровского, но в Рылееве есть более замашки или размашки в слоге») скрыто полемичен по отношению к крайней восторженности Вяземского (ср. особенно характерную на этом фоне реплику последнего в письме А. И. Тургеневу от 22 апреля 1825 г.: «Я восхищаюсь “Чернецом”: в нем красоты глубокие, и скажу тебе на ухо — более чувства, более размышления, чем в поэмах Пушкина» [Остафьевский архив, 114]). Зафиксировав далее еще одно расхождение («Ты, кажется, любишь Казимира <Делавиня — К. Р.>, а я так нет»), Пушкин переходит к ключевой фразе: «Кстати: я заметил, что все (даже и ты) имеют у нас самое темное понятие о романтизме. Об этом надобно будет на досуге потолковать…» Следующее затем в приписке раздраженное замечание о разделении Европы на классический Юг и романтический Север отнюдь не выглядит в таком контексте частной придиркой. Более того, два с половиной года спустя, перечисляя в «Письме к издателям “Московского Вестника”» примеры «ложного» понятия о романтизме в русской литературе, Пушкин развернет его в целую ироническую филиппику: «наши Журнальные Аристархи без церемонии ставят на одну доску Dante и Ламартина, самовластно разделяют Европу литературную на классическую и романтическую, уступая первой — языки латинского Юга и приписывая второй германские племена Севера, так что Dante (il gran padre Alighieri), Ариосто, Лопец де Vega, Кальдерон и Сервантес попались в классическую фалангу, которой победа, благодаря сей неожиданной помощи, доставленной издателем “Московского Телеграфа”, кажется, будет несомненно принадлежать» [Пушкин. XI, 64]. — Мелькнувшее в приписке письма к Вяземскому замечание о некоторых мнениях «Телеграфа» на самом деле отсылало к важнейшему предмету пушкинских литературных размышлений весны 1825 г. и к весьма чувствительному сюжету его отношений с самим Вяземским.

2

По всей видимости, Пушкин не знал, что рецензия на «Полярную Звезду», вызвавшая его раздраженное замечание, была написана Полевым в соавторстве с Вяземским9, однако имел основания полагать, что мнение о разделении Европы на романтический Север и классический Юг последнему не вполне чуждо. Само по себе письмо Вяземскому очевидно встроено в тот комплекс литературно-критических размышлений, которые занимают Пушкина в мае–июне 1825 г. Как раз в первой половине мая он запрашивает у брата Льва полемику вокруг предисловия Вяземского к «Бахчисарайскому фонтану», которая ему «нужна для предисловия» к планируемому второму изданию поэмы. Этот замысел непосредственно обращал Пушкина к дискуссиям о романтизме: задумывая в 1829 г. посвящение третьего издания поэмы Вяземскому, он вновь подчеркивает роль его «Разговора между Издателем и Классиком…» как возбудителя первой в русской литературе полемики о сем предмете10. А появившийся около этого же времени пушкинский критический набросок «О поэзии классической и романтической» и вовсе выглядит как развитие высказанного в письме Вяземскому намерения «потолковать подробнее» — с одной стороны, и развернутым ответом именно на разделение Европы на классическую и романтическую — с другой. Более того — в конце этого пушкинского наброска появляется абзац-вставка, в котором прямо опровергается высказанное в «Разговоре…» и ставшее главным предметом нападок М. А. Дмитриева суждение о преимущественном влиянии немецкой словесности на русскую, использованное Вяземским для защиты романтических новаций (немецких по умолчанию) и доказательства их органичности всему ходу русской словесности11. Тезис этот, кстати, был практически повторен и в развитие вызвавшего раздражение Пушкина рассуждения в рецензии на «Полярную Звезду» («но читая Историю Немецкой Словесности, удивляемся сходству с Историею нашей: роли те же, направление то же и — предназначение наше заметно» [Московский Телеграф. 1825. № 8, 324]). Таким образом почерпнутому в книге де Сталь «О Германии» представлению о романтизме как актуальном веянии европейской литературной жизни, зародившемся в немецкой поэзии и приходящем на смену «условностям» французского классицизма, Пушкин противопоставляет более широкий исторический взгляд, основанный на противопоставлении литературных форм античности и новой поэзии христианской Европы и восходящий к Шлегелю и Сисмонди.

Если принять предположение О. С. Соловьевой, что набросок статьи «О поэзии классической и романтической», расположенный на тех же листах, что и черновик заметки «О г-же Сталь и о г. А. М-ве», записан здесь первым, т. е. до 9 июня 1825 г. (дата беловика заметки «О г-же Сталь…»), то непосредственная связь его с письмом Вяземскому о романтизме и ложных мнениях «Московского Телеграфа» (написанным примерно в те же дни) становится очевидной и бесспорной [Соловьева, 92]. В этом случае ход мысли Пушкина выглядит следующим образом: возвращение к полемике вокруг «Разговора…» Вяземского в процессе обдумывания предисловия ко 2-му изданию «Бахчисарайского фонтана» — чтение №№ 5–8 «Московского Телеграфа» с рассуждениями о географии европейского романтизма — полемическое письмо Вяземскому о романтизме — попытка опровержения «темных понятий» о нем в наброске «О поэзии…».

Весьма характерно при этом, что пассаж с опровержением «остроумной гипотезы» Вяземского в рукописи наброска зачеркнут. Как известно, Пушкину пришлось включиться в полемику вокруг «Разговора…» и встать на защиту Вяземского после того, как М. Дмитриев использовал его имя в своих нападках на последнего. Вместе с тем есть веские основания полагать, что Пушкин не был удовлетворен предисловием Вяземского ни в отношении его главного тезиса, высмеянного М. Дмитриевым и опровергнутого позже самим Пушкиным, ни с точки зрения литературного такта (о чем упомянуто в письме Льву Пушкину от 27 марта 1825 г.12). Отзвуки испытываемого Пушкиным недовольства можно услышать и в оправданиях Вяземского в конце 1824 г. («Ты жене соврал, когда говорил, что я с тобою барничал… В спор с Лже-Дмитриевым также не от тебя вступил, и во всем споре о тебе и помина не было» [Пушкин. XIII, 118]), и в зачеркнутом пассаже наброска «О поэзии классической и романтической», и в стремлении снабдить переиздания поэмы собственным комментарием (предисловием в 1825-м и посвящением-предисловием в 1829-м). Однако щекотливость ситуации — перспектива солидаризироваться с болезненными инвективами М. А. Дмитриева в адрес Вяземского — заставляют Пушкина постоянно отказываться от развернутого высказывания.

Представляется весьма правдоподобным, что откликом как раз на эту коллизию стала пушкинская эпиграмма «Прозаик и поэт», не сразу разгаданная Вяземским как эпиграмма на него самого и описывающая весьма схожую ситуацию: позиционно солидаризируясь с «прозаиком» («горе нашему врагу»), «поэт» в то же время дистанцируется от его не вполне удачных прозаических «хлопот» (предположение это было прежде высказано Д. П. Ивинским13). Вполне сочувствуя «прогрессизму» Вяземского, выразившемуся в острых нападках на «классиков», Пушкин, однако, склонен видеть здесь скорее предмет эпиграмматической инвективы в адрес общего «врага», уклоняясь от содержательного обсуждения собственно литературных вопросов и непосредственной аргументации «прозаика» (ср. его прямой отзыв о предисловии Вяземского в письме к нему 1824 г.: «Разговор более писан для Европы, чем для Руси. Ты прав в отношении романтической поэзии. Но старая <-----> классическая, на которую ты нападаешь, полно существует ли у нас? <…> Мнения Вест.<ника> Евр.<опы> не можно почитать за мнения, на Благ.<онамеренного> сердиться невозможно. Где же враги романтической поэзии?» [Пушкин. XIII, 91]). Пушкинская датировка эпиграммы 1825-м годом может в этом случае быть объяснена либо желанием несколько закамуфлировать ее непосредственный повод, либо тем, что окончательный вид она приобрела именно весной 1825 г., когда Пушкин перечитывает полемику вокруг «Разговора…» и планирует обозначить свою позицию по отношению к ней. В этом случае эпиграмматический жест как бы замещает и компенсирует отказ (под давлением этических соображений) от развернутого высказывания по существу дела.

3

Таким образом, за раздраженными претензиями к Полевому в конце весны 1825 г. стоит оформляющееся у Пушкина при чтении №№ 5–8 «Московского Телеграфа» вполне определенное недовольство литературной позицией журнала в исключительно занимающем его в этот момент вопросе об «истинном романтизме» — позицией, за которой Пушкин усматривает не только Полевого, но и Вяземского и знаменем которой в известной степени, к тому же невольно, сам оказывается: сначала — благодаря предисловию Вяземского к «Бахчисарайскому фонтану» и последовавшей полемике, а теперь — и благодаря усиленной пропаганде его творчества «Московским Телеграфом», позиционирующим себя как последовательно пропушкинский журнал. Щекотливость всей этой ситуации еще более усугубляется именно полемикой вокруг первой главы «Евгения Онегина».

Для понимания того контекста, в котором читалась Пушкиным критическая распря Полевого и Веневитинова, исключительно существенно, что разворачивается она на фоне его собственной эпистолярной полемики на ту же тему с Бестужевым и Рылеевым в январе–марте 1825 г. Как известно, издатели «Полярной Звезды» встретили первую главу не просто прохладно, но выдвинули, ссылаясь на нее, принципиальные претензии к Пушкину в отношении «предметов» его поэтического творчества. Причем упреки в несущественности и поверхностности содержания усиливались постоянными отсылками к Байрону: Бестужев прямо противопоставляет описание Петербурга у Байрона, который «не знавши… описал его схоже — там, где касалось до глубокого познания людей», — пушкинскому («ты схватил петербургский свет, но не проник в него»), а Рылеев, также противопоставляя первой главе в качестве образца байроновского «Дон-Жуана», призывает Пушкина «быть нашим Байроном», но в то же время не подражать ему. На этом фоне статья Полевого, в которой «Дон-Жуан» и «Онегин» без обиняков ставились рядом, очевидно компрометировала Пушкина14.

Ситуацию усугубляло то, что критическая позиция Бестужева–Рылеева не была высказана в печати. Демонстративный отказ Булгарина (сразу по выходе «Онегина») судить по первой главе о достоинстве произведения задел Пушкина (см. его замечание о «Сыне Отечества» в письме брату: «кажется, журнал сей противу меня восстанет, судя по сухому объявлению Пчелы»15), а в статье Полевого был полемически интерпретирован как проявление тайной недоброжелательности к поэту («безмолвные громы»). Однако уклончивость Булгарина оказалась к этому моменту подкреплена авторитетом Рылеева и Бестужева. Оправдываясь и парируя выпады Полевого, Булгарин в специальном письме Пушкину от 25 апреля апеллирует именно к их именам («На нас ополчились в Москве, что мы ничего не сказали об Онегине… Не верьте, что вам будут писать враги мои, хотя близкие к вашему сердцу, верьте образцам чести — Бестужеву и Рылееву..»16). Нет сомнения, что письмо Булгарина должно было предварить чтение Пушкиным вышедшего 22 апреля восьмого номера «Сына Отечества» с веневитиновской антикритикой на Полевого, содержавшей, кстати, в первых строках значимую ссылку на булгаринский отказ судить по первой главе о достоинстве целого (риторическая фигура Булгарина становилась как бы формулой вежливого неодобрительного умолчания). В этом контексте и на фоне великодушной затушеванности претензий к первой главе во «Взгляде на русскую словесность» Бестужева (также с досадой замеченной Пушкиным17) антикритика на панегирик Полевого неизвестного и непартийного москвича «-въ» (как обозначен был в «Сыне Отечества» Веневитинов) оказывалась фактически единственным отражением в печати развернувшейся вокруг первой главы полемики и сложившегося в наиболее влиятельном петербургском литературном кругу Бестужева–Рылеева–Булгарина взгляда на нее (параллель с отзывом Бестужева усиливала и высокая оценка Веневитиновым предварявшего первую главу «Разговора книгопродавца с поэтом», так же как и у Бестужева — мягко противопоставленного «пустоте» самого «Онегина»). Панегирический же тон статьи Полевого и решительное объявление недоброжелателями Пушкина всех «безмолвных» противников «Онегина» ставили Пушкина в глупое и неловкое положение и делали абсолютно невозможным согласие на «выставление» своего имени на обложке «Телеграфа», о чем весной 1825 г. с ним ведут переговоры Полевой и Вяземский.

В такой ретроспективе подчеркнутые похвалы статье Веневитинова и подкрепляющее их приглашение молодого автора на первое публичное чтение «Годунова» выглядят вполне демонстративным жестом, вносящим в литературную позицию Пушкина уточнения, которые он не имел возможности сделать, находясь в ссылке, и актуализирующим комплекс тех литературно-полемических вопросов, которые поглощали его внимание и которые, с его точки зрения, не нашли адекватного отражения в литературной полемике 1824–1826 гг. Собственно этот подтекст, как представляется, и объясняет, почему Пушкин не только зовет автора давней и сдержанно критичной по отношению к нему статьи на первое чтение своей романтической трагедии, но и набрасывает перед ним при первом же разговоре вполне оформленную литературно-тактическую программу: «Альман<ахов> не надо издавать, сказал он, — пусть Погодин издаст в последний раз, а после станем издавать журнал, — кого бы Редактор<ом>, а то нас с Вяз<емским> считают шельмами. <…> Надо отнять скиптр глупости от Полев<ого> и Булгар<ина>» (см. ПВС. 2, 18–19; здесь цитируется по: Дневник М. П. Погодина. Л. 159об.), — программу, которая вполне умышленно и полемически перетасовывает складывающуюся в 1825–1826 гг. литературную диспозицию: пропушкинский журнал Полевого–Вяземского против группирующихся вокруг «Сына Отечества» недоброжелателей.

II. «Я ничего не говорил тебе…»

1

Вопрос о Вяземском остается, несомненно, одной из ключевых проблем интерпретации московского журнального замысла осени 1826 г.: его неучастие в MB, несмотря на присутствие в Москве, в известном смысле и задает ту идейно-литературную конфигурацию журнала, которая вызвала острое недоумение современников (ср. известное декабрьское письмо Жуковского Вяземскому [Жуковский, 588]). В то же время вопрос этот оказывается на периферии внимания исследователей творческих отношений Пушкина и Вяземского, отсылающих, как правило, к его интерпретации, данной самим Вяземским [Гиллельсон; Ивинский]. Между тем версия Вяземского — что весьма характерно — сформировалась в полемике с Погодиным в конце 1860-х гг. Первые же мемуарные маргиналии по истории MB, сделанные последним, вызвали у Вяземского решительные возражения: «Вы говорите: “Я не употребил никакого старания, чтобы привлечь князя Вяземского и обеспечить участие его…” — Мы с вами не были еще тогда знакомы. О Московском Вестнике мы с вами никогда не говорили. Но Пушкин неоднократно уговаривал меня войти с ним в редакцию. Я всегда отказывался от предложений и увещаний Пушкина на основании вышесказанного… Я хотел оставаться верен данному обещанию и вероятно хотелось бы мне быть полным хозяином в журнале, что некоторое время и было, тогда как в Московском Вестнике был бы я только сотрудником, хотя Пушкин предлагал мне принять участие в издании именно на тех денежных условиях, как и он» <выделено Вяземским — К. Р.>. Погодин, ощущавший в этот момент в Вяземском соратника и не желавший ссориться с ним, признал неловкость своего выражения в ответном письме18. Между тем изложенная здесь версия, помимо очевидных ошибок («не были знакомы», «никогда не говорили»), вызывает вопросы и в отношении своих главных пунктов, необходимостью отстоять которые и спровоцирован весь раздраженный пассаж: (1) вопрос об участии Вяземского решался исключительно между ним и Пушкиным, который (2) приглашал Вяземского к участию «на тех же условиях, как и он», а (3) отказ Вяземского связан с данным уже ранее Полевому словом.

Появление Пушкина и набросанная им в первом же разговоре с Веневитиновым литературно-тактическая программа меняет издательские планы Веневитинова и Погодина. С лета они задумывают продолжение альманаха «Урания», основу которого вновь должны составить произведения литературного круга, сформировавшегося в раичевском обществе (в почти ежедневных обсуждениях альманаха в конце августа — начале сентября активно участвуют также Шевырев и Раич с Ознобишиным). В то же время, мечтая обеспечить книжке статус и коммерческий успех, Погодин обращается с письмами к Вяземскому, Дельвигу и Булгарину и даже идет «с просительницею Уранией» к И. И. Дмитриеву19. По всей видимости, такая программа оказывается слишком обширной и размывает идейный профиль издания: 31 августа у Погодина и Веневитинова возникает замысел еще одного, параллельного альманаха, составленного исключительно из переводов новейших немецких писателей и получающего условное наименование «Европейские цветы» — предполагаемое оглавление его и цитирует Погодин в «Воспоминании о С. П. Шевыреве». А 7 сентября Погодин, Шевырев, В. И. Оболенский и Д. Веневитинов задумывают еще один альманах, который получает название «Гермес» и должен вобрать в себя переводы «образцев Исторического повествования» (план этого альманаха, записанный рукой Шевырева, приводит Барсуков)20. Этот новый замысел непосредственно отсылает к шеллингианским интересам «раичевцев», в частности — к тому теоретическому интересу к историографии, который формируется у них под влиянием трудов шеллингианца Фридриха Аста (см. об этом Рогов, 534).

Ответом на рассказы об этой альманашной программе, по-видимому, и была пушкинская реплика против альманахов, пересказанная Веневитиновым Погодину (в конъектуре записи пушкинских слов поэтому мы считаем более правильным вариант: «Альман<ахов> не надо издавать, сказал он, — пусть Погодин издаст в последний раз» — вместо традиционного «Альман<ах> не надо», что делает реплику и более логичной). 14 сентября Веневитинов, Шевырев и Погодин вновь обсуждают «Уранию» и «Гермеса» и, по всей видимости, принимают решение собрать один альманах из имеющихся уже в портфеле готовых сочинений и переводов. Во всяком случае 19 сентября Погодин записывает: «Располаг<али> Гермеса с Венев<итиновым>». Следующий день — 20 сентября —

исключительно важен для истории замысла журнала, а обычно публикуемый фрагмент погодинской записи за это число, непосредственно относящийся к Пушкину, неполон для понимания его событийной канвы:

    20. Взапуски разполагали<?> Гермеса и отвезли в Ценз<уру>. — Гов<орили> с Мерз<ляковым>. Мерз<ляков> принял Веневитинова как будто и не серд<ился> никогда. Предобрый человек. — К Пушкину — говорили о Карамзине. Я сказал, что его история есть 11/11, а не I, что он не имел точки, с которой можно видеть, и проч. (см. особо). Разговор о религии поддержать нельзя. Издавать журнал — это будет чудно! — К Вяземскому потом вместе к Труб<ецким>. — Мы весь день были вместе и я никак не хотел уступить ему, чтоб он был у вас один и проч. — Смеялись. — Обед<ал> у меня Шевыр<ев> и говорили о журнале. 3000 подписч<иков>. Дум<ал> о лекциях [Дневник Погодина. Л. 160–160об].

Итак, 20 сентября Погодин и Веневитинов окончательно сформировали «Гермеса» и отвезли Мерзлякову на цензуру. Речь при этом, несомненно, идет о неком компромиссном альманахе (ибо собрать книжку в соответствии с программой 7 сентября было, конечно, в столь короткий срок невозможно), а смысл заглавия, первоначально указывавшего на его историографический характер, теперь трансформировался и расширялся, как бы эволюционируя от образа Гермеса-психопомпа (проводника в царстве мертвых) к Гермесу-Трисмегисту, покровителю оккультных наук и герметического «любомудрия», популярному у шеллингианского крыла «раичевского общества» [Рогов, 539–540], превращая заглавие альманаха в еще один, наряду с «Уранией», эмблематический знак нового московского направления.

Структура погодинской записи не позволяет однозначно сказать, с кем именно «вместе» Погодин, после разговора у Пушкина о Карамзине и о журнале, отправляется к Вяземскому, а затем к Трубецким — с Веневитиновым, Пушкиным или с обоими. Представляется, впрочем, весьма маловероятным, что Погодин записал в «Дневник» светскую фразу, сказанную у Трубецких Веневитиновым («Мы весь день были вместе» и пр.); напротив, пушкинские светские обороты он довольно часто фиксирует в своих первых записях о нем, явно стремясь воспроизвести саму структуру речи (ср. записи за 11, 16, 28 сентября). Кроме того, характер знакомства Погодина и Вяземского не предполагал визитов запросто, не по делу. Во всяком случае предпринятый непосредственно после разговора с Пушкиным о журнале поход к приехавшему в Москву только накануне (18–19 сентября) Вяземскому, о котором в пушкинской журнальной «программе» 10 сентября упоминалось как о естественном участнике, выглядит весьма знаменательным.

Существенно, что после 20 сентября в «Дневнике» Погодина более нет упоминаний об альманахах, но лишь — о журнале. 25-го он говорит о нем с Шевыревым, 26-го — с Кубаревым, которому «доказывал… что хозяин должен быть один, и сей один да получает больш<е> выгоды», 30-го — опять с Пушкиным, который «журнал благословляет», после чего Погодин отправился в цензурный комитет и «взял форму». С этого момента хлопоты и обсуждения журнала происходят практически ежедневно. 3 октября осторожный Погодин говорит о своем намерении с попечителем университета А. А. Писаревым, 9 октября записывает: «С Шев<ыревым> перебрали все пиесы, он ночевал у меня. Гов<орили> о своих соч<инениях>». А 10-го вновь отправляется к Пушкину: «Пуш<кину> отнес реэстр пиес. — Хорошо! назначил свои пиесы». 12–13 октября происходят знаменитые чтения «Бориса Годунова» и «Ермака» Хомякова. 13-м октября помечено также начало «Дела о разрешении Погодину М. П. издавать журнал “Московский Вестник” в будущем 1827 г.». А 24 октября состоялся не менее знаменитый «обед общий» в честь основания журнала. Таким образом, окончательное решение издавать журнал формируется между 20 и 30 сентября, причем Погодин явно берет практическую инициативу в свои руки. В первой половине октября происходит реальное сближение Пушкина и московской литературной молодежи, и в это же время программа и первые номера журнала обретают более или менее внятные контуры. Наконец 26–30 октября проходит серия переговоров и консультаций об установлении редакционных правил и условиях участия Пушкина, которые от его имени ведет Соболевский и результатом которых становится известный Ultimatum, определяющий, в частности, что Пушкину причитается 10 тыс. руб. с 1200 проданных экземпляров (если учесть, что назначенная цена годового комплекта «Вестника» была 40 руб., то предполагаемый пушкинский гонорар должен был составить чуть более 20 % всей выручки)21.

2

Об отношениях Пушкина и Вяземского в эти шесть недель (с 19 сентября до отъезда Пушкина в Михайловское 1 ноября) нам известно, как водится, весьма немного. Их первая встреча после шести с половиной лет разлуки (с февраля 1819) происходит в бане, куда Пушкин, узнав о приезде Вяземского, решительно является22. Весьма вероятно, что 20 сентября Пушкин был у Вяземского с Погодиным. Вяземский скорее всего присутствует вместе с Пушкиным на вечере у Волконской 23 сентября, а 25-го — на чтении «Бориса Годунова» в доме Веневитиновых; 29 сентября он устраивает у себя чтение «Бориса Годунова», на которое приглашает Д. Н. Блудова, И. И. Дмитриева и А. Я. Булгакова, а 30 сентября — родственный обед с участием Пушкина, В. Л. Пушкина и M. М. Сонцова для обсуждения путей примирения Пушкина с родными23. Очевидно, между этими событиями находят место и встречи têt-à-têt. Отсутствие у нас каких бы то ни было прямых данных об их общении в продолжении октября, естественно, ничего не означает, однако можно заметить, что Вяземский не присутствует не только на знаменитых чтениях 12–13 октября, но и на «обеде общем», в котором участвовали, например, Баратынский и Мицкевич.

В «Дневнике» Погодина имя Вяземского появляется вновь лишь после отъезда Пушкина в Михайловское. В первых числах ноября он продолжает журнальные хлопоты: переписывает и ошибочно отправляет в петербургскую театральную цензуру сцену из «Бориса Годунова», получает (6 или 7 числа) разрешение издавать журнал и готовит газетные объявления о нем, а 9 ноября отправляется к Вяземскому: «Был у кн. Вяз<емского> и говор<ил> с ним о Журнале и проч. довольно ладно. — Вяз<емский> объявил свою готовность в участи<и>» [ПВС. 2, 22; Дневник Погодина. Л. 162]. Таким образом, 9 ноября вопрос об участии Вяземского в журнале отнюдь не выглядит закрытым, а сам Вяземский по меньшей мере сомневается и не отказывает Погодину определенно. Однако уже в письме А. И. Тургеневу и Жуковскому от 20 ноября Вяземский решительно и недвусмысленно описывает собственные планы и свое отношение к предприятию Пушкина и кружка Веневитинова–Погодина: «От нечего делать, от безденежья обязался я участвовать в Телеграфе и за участие брать с издателя половину барышей его. Пушкин пошел в часть в другой Журнал за десять тысяч рублей: Погодин и вся Университетская молодежь, воспитанная на Немецком пиве Шеллинга, будет на будущий год издавать Московский Вестник; хотели они назвать его: Московский Гермес; но цензура не позволила, за тем что есть Сенатор Гермес. Оно и дело: равно ни грамотному Сенатору, ни безграмотному Журналу быть не ловко <…> Дело не о том; я не пошел в участники в их Журнал по многим причинам: во-первых, я подбил сначала Полевого издавать Журнал, и совестно было бы бросить его, когда другой Журнал подрывает его. Во 2-х, мне кажется, что денежная спекуляция вернее с Телеграфом, ибо, без сомнения, часть львиная принадлежит по всем правам в том Журнале Пушкину, а мне пришлась бы часть рядовая <…> В 3-х, с Пушкиным я, разумеется, рад бы всюду, но его здесь не будет, управление Журналом может надоесть ему, и надобно будет остаться в связи с молодежью, не без дарований, но удивительно надменною, ибо надменность есть отличительная черта в характере нового пишущего поколения, в особенности же Московского» [Архив Тургеневых, 46].

Разительное различие ответа Погодину 9 ноября и тона письма Тургеневу–Жуковскому от 20 ноября можно объяснить лишь тем, что договор Вяземского с Полевым в действительности был заключен именно в это время — около середины ноября. В противном случае Вяземский не имел никаких резонов скрывать его от Погодина 9 ноября. Да и все письмо к Тургеневу и Жуковскому главным своим содержанием имеет именно рассказ про этот договор и просьбу о помощи в исполнении принятых Вяземским на себя обязательств присылкою материалов. Наконец, обращает на себя внимание тот факт, что ни в октябрьских номерах «Московского Телеграфа», ни в появившихся в ноябре №№ 18 и 19 (журнал Полевого сильно опаздывал) нет материалов Вяземского; свое участие после летнего перерыва он возобновляет лишь с выходящих в декабре №№ 21 и 22, что также, видимо, является косвенным указанием на время заключения договора. Во всяком случае запись Погодина от 9 ноября свидетельствует в пользу того, что окончательное решение принято Вяземским все же именно после отъезда Пушкина, а это заставляет несколько иначе взглянуть на знаменитый пассаж из пушкинского письма к нему, написанного в Михайловском как раз 9 ноября и обычно используемого в подтверждение «версии Вяземского»: «Я ничего не говорил тебе о твоем решительном намерении соединиться с Полевым, а ей богу — грустно. Итак никогда порядочные литераторы вместе у нас ничего не произведут!» [Пушкин. XIII, 304]. Как видим, «намерение» Вяземского было, возможно, не столь «решительным», и тем интереснее, что, как это следует из письма, Пушкин так и не предпринял прямого разговора с ним о MB до своего отъезда в деревню, оставив, таким образом, формальные окончательные объяснения Погодину.

Причины неучастия Вяземского в MB адекватнее всего, кажется, описаны им самим именно в цитированном выше письме Тургеневу и Жуковскому. Во-первых, вопреки своим позднейшим и совершенно фантастическим с коммерческой точки зрения утверждениям, что Пушкин предлагал ему участвовать «на тех же условиях, что и он», здесь, непосредственно по следам событий, Вяземский прямо говорит, что в MB «ему следовала часть рядовая», а во-вторых, указывает на прохладные отношения с московской литературной молодежью как на еще одну причину «разделения» с Пушкиным. Действительно отношение Погодина, как и всего круга издателей MB, к Вяземскому было достаточно настороженным. В кружке Раича Вяземский появлялся еще весной 1823 г. для обсуждения совместного журнала, однако в качестве литературного авторитета явно не был принят. В 1824 г. в ходе полемики вокруг предисловия к «Бахчисарайскому фонтану» раичевцы несомненно не на его стороне, более того — М. Дмитриев и А. Писарев начинают посещать раичевские собрания именно в разгар их полемической войны с Вяземским [Рогов, 531, 536–537]. Несомненно, на мнение Погодина о Вяземском значительно влиял и взгляд на него Мерзлякова, более чем скептический, а кроме того — и политические опасения, более чем актуальные осенью 1826 г. Погодин отправляется к Вяземскому 9 ноября (возможно, по прямому поручению Пушкина), еще раз приглашая к сотрудничеству в MB, однако, как видно из письма Вяземского Тургеневу, не делает при этом никаких специальных предложений относительно статуса Вяземского и оплаты его сотрудничества. Почти нет сомнения, что позднейшая мемуарная формула Погодина: «не употребил никакого старания, чтобы привлечь князя Вяземского» — подразумевает именно отсутствие таких предложений и непосредственно разговор 9 ноября. Также совершенно очевидно, что формируемая в ответ на эту мемуарную реплику легенда Вяземского: «не были знакомы» — «никогда не говорили» — Пушкин предлагал «на тех же условиях, что и он», — призвана прежде всего вытеснить тот же самый разговор — неловкое и неприятное для Вяземского приглашение к участию в МВ от формального, «технического» редактора Погодина, а не от самого Пушкина.

3

Письма Вяземского Тургеневу от 29 сентября и 20 ноября дают вполне отчетливое представление о том, сколь существенна была для него коммерческая сторона дела, равно, впрочем, как и для Пушкина в виду замышленной женитьбы. Весьма любопытно в этой связи, что сама сумма «10 тысяч» впервые мелькает как раз в в письме Вяземского Тургеневу от 29 сентября («Если только цензура была бы поблагоразумнее, то я охотно принялся бы за Журнал. Все тысяч десять мог бы выручить…» [Архив Тургеневых, 43]). Именно как «сумма Вяземского» она запоминается Жуковскому («10 000, которые будешь получать, радуют мою душу» [Жуковский, 588]), несмотря на то что в рассказе Вяземского о договоре с Полевым фигурирует гораздо более практичная формула «половина барыша» (т. е. половина чистой прибыли). В этом контексте пафосно зафиксированную в знаменитом Ultimatum'e идентичную цифру договора Пушкина с Погодиным следует, видимо, интерпретировать как пример характерного пушкинского байронизма: тема растущих гонораров за литературный труд традиционно переживается им и Вяземским как черта европеизма (так, Вяземский почти восторженно пишет 29 сентября Тургеневу той же осенью, что Пушкину предлагают за «Онегина» по 5 р. за строчку, а он требует по 7) и явно проецируется на эмоциональные обсуждения в печати гонораров за стихи Байрона (ср., например, заметку «Плата за сочинения Лорда Байрона» в «Московском Телеграфе» — 1826, № 13).

Вместе с тем очевидная несовместимость денежных интересов Вяземского и Пушкина в рамках одного издания вряд ли может рассматриваться как основное и достаточное объяснение их расхождения по разным редакциям. Нет сомнений, что первоначально Пушкин подразумевает участие Вяземского в журнале как само собой разумеющееся (что видно, в частности, из его реплики при первом разговоре с Веневитиновым 10 сентября). При этом предполагаемая конфигурация редакции явно повторяет те пушкинские редакционные схемы, о которых он помышляет в Михайловском в 1825–1826 гг. и которые всякий раз предполагают объединение Вяземского с фигурой, в литературном отношении ему заведомо не близкой: «Вяземский — Катенин», «Вяземский — Бестужев» (см. письма Пушкина от 10 августа 1825, 30 ноября 1825 и 27 мая 1826 г. [Пушкин. XIII, 204–205, 244–245, 279]). На сей раз надпартийность издания должно было обеспечить соучастие Вяземского и московской шеллингианской молодежи (Погодин, Веневитинов — Вяземский). Хорошую осведомленность в становлении замысла журнала демонстрирует и ироническое упоминание Вяземским предполагаемого названия «Московский Гермес», несомненно отражающее реальный этап оформления замысла (ср. название альманаха Погодина–Веневитинова, а также глухое упоминание в мемуарах Погодина: «Много толков было о заглавии» [ПВС. 2, 36]). Однако отсутствие Вяземского на журнальных сходках конца октября позволяет предполагать, что его сближение с московской молодежью не заладилось, а сопоставление его разговора с Погодиным 9 ноября и пушкинского письма ему от того же числа, наводит на мысль, что Пушкин в какой-то момент устраняется от посредничества в их отношениях — посредничества, которое могло бы гарантировать и редакционный статус Вяземского, и в какой-то мере его денежные интересы.

Есть все основания полагать, что литературные разногласия Пушкина и Вяземского, намеченные еще в переписке 1825 г., в октябре 1826 г. не только не были преодолены, но вполне сохраняли свою остроту (а весьма вероятно, что были осложнены и некоторым политическим отчуждением). Так, именно к осени 1826 г. относятся известные пушкинские пометы на статье Вяземского «О жизни и сочинениях В. А. Озерова», возмутившей Пушкина попыткой «встроить» драматургию Озерова в романтическую традицию [Пушкин. XI, 213–242, в особ. с. 242]. При этом старый спор оказывается остро актуален и особенно чувствителен в контексте целенаправленных усилий Пушкина по подготовке общественного мнения к публикации и восприятию «Годунова». Весьма замечательно, что этот эпизод также нашел отражение в уже упоминавшемся пушкинском «Письме к издателю “Московского Вестника”» 1828 г. («Я увидел, что под общим словом романтизма разумеют произведения, носящие на себе печать уныния или мечтательности, что, следуя сему своевольному определению, один из самых оригинальных писателей нашего времени, не всегда правый, но всегда оправданный удовольствием очарованных читателей, не усумнился включить Озерова в число поэтов романтических…» [Пушкин. XI, 64]). Таким образом, практически все описание ложных понятий о романтизме в этом тексте, ретроспективно характеризующем литературную ситуацию, обнаруженную Пушкиным по возвращении в столицы, на самом деле отсылает к тому комплексу представлений, который ассоциирован для него с Вяземским, и по сути резюмирует их существенные расхождения в этом вопросе, обозначившиеся в 1825–1826 гг.

Если предполагаемые несогласия Пушкина и Вяземского остаются для нас большей частью скрытыми и могут быть лишь осторожно реконструированы, то нарастание напряжения между Вяземским и непосредственными издателями MB в конце 1826 — начале 1827 г. вполне очевидно и документировано. Уже в декабре 1826 г. дом И. И. Дмитриева начинает фигурировать между издателями MB в качестве центра недоброжелательства новому журналу24. Параллельно обозначаются и контуры идейной полемики непосредственно с Вяземским. Как уже упоминалось, активное сотрудничество последнего в «Московском Телеграфе» возобновляется во второй половине ноября — декабре 1826 г., причем если в № 21 опубликованы лишь его «Эпиграмма» и «Выдержки из записной книжки», то уже в № 22 появляется вполне программное «Письмо из Парижа». Совершенно очевидно, что и декларация политического значения поэзии, и описание современного литературного процесса во Франции как сосуществования двух школ — поэзии «прикладной» (политической) и «умозрительной, мистической», во главе которых Вяземский видит Делавиня и Ламартина, и очередное определение романтизма в связи с «духом времени», и наконец попытка увязать борьбу классицизма и романтизма с противостоянием политических партий, — все это не могло вызвать сочувствия в кругу MB, прежде всего в силу очевидной укорененности в системе просветительских взглядов на литературу как институцию общественной, социальной жизни, совершенно для них в таком варианте неприемлемой. А оброненное в следующей статье Вяземского замечание о «благодетельных последствиях» для русской литературы, которые могли бы произойти, «если бы первым классическим сочинением были сатиры, а не оды» (Московский Телеграф. 1826. № 23, 177), стало поводом для решительной полемической статьи Шевырева, появившейся в вышедшем 2 февраля № 3 MB. Здесь прямо указывалось, что мысль Вяземского основана на «заблуждениях истекшего века» — старых классицистических понятиях о системе литературных жанров и их значении, которым противопоставлялось представление об органическом развитии национальной литературы.

Эти принципиальные тезисы Шевырева, с первых номеров претендующего на роль идеолога-теоретика литературного направления нового журнала, несомненно, отражают общее раздражение литературной позицией и образом мыслей Вяземского. Едва ли случайно поэтому, что в первых номерах «Московского Вестника» появляются сразу два материала, направленных против него: не только отклик Шевырева, но и в № 4 — пушкинская эпиграмма «Прозаик и поэт». Весьма замечательно, что, неверно расшифровав в позднейших мемуарах смысл и повод эпиграммы, Вяземский между тем ярко помнил и выпукло передал ощущение острого напряжения между ним и Пушкиным во время разговора о ней в 1827 г., охарактеризовав этот эпизод как один из самых драматических в истории их взаимоотношений [ПВС. 1, 120].

Раздражение у Вяземского и издателей MB было, впрочем, взаимным и достигло пика, видимо, в феврале 1827 г. Описывая в своем «Дневнике» вечер у Полевого 19 февраля, Малевский отметил: «Вяземский. Его мнение о московской молодежи, их надменность. Все писатели, которые произвели большое впечатление в России и сильно действовали <на русских>, были немцы; учеными же они были скучнейшими…. Шевырев облудил его, и у него случился выкидыш» [Ивинский 1997, 32–33]. Речь идет, несомненно, как раз о критике Шевырева, а характеристика московской молодежи как «надменной» становится у Вяземского, как видим, устойчивой. Любопытно, что инвектива в адрес «московской молодежи» соседствует с не вполне внятно переданным рассуждением Вяземского о влиянии немецкой культуры в России: повторив старый тезис о преимущественном влиянии немецкой литературы, Вяземский дополняет его критической оценкой влияния немецких ученых, подразумевая, конечно, опять-таки интеллектуальную атмосферу круга издателей MB. Стоит отметить, что в рецензии на прозаические сочинения Жуковского, атакованной в статье Шевырева, Вяземский, рассуждая о необходимости вернуть литературу к интересам общественной жизни, упоминает о «спеси высокомерных современников, которые не нарадуются успехами своими на поприще ума и образованности» (Московский Телеграф. 1826. № 23, 178), что вполне можно прочесть как выпад против «московской молодежи», который и мог стать толчком к резкой критике Шевырева. С другой стороны, упомянутый Малевским «выкидыш» Вяземского следует, видимо, интерпретировать как указание на некий его полемический ответ, по всей видимости — эпиграмму.

*      *
*

Таким образом, наметившиеся еще в первой половине 1825 г. расхождения с Вяземским в понимании «романтизма», сохранившие свою актуальность и по возвращении Пушкина из ссылки, а в начале 1828 г. ставшие одной из главных тем единственного пушкинского теоретического выступления в «Московском Вестнике», играют весьма существенную роль в идеологии пушкинских журнальных замыслов середины 1820-х гг. Уже в ноябре 1825 г. в последнем (как оказалось) письме Бестужеву Пушкин сначала призывает своего корреспондента во время поездки в Москву переговорить с Вяземским о журнале, а затем, сообщив о законченной им трагедии, делает как бы первый абрис будущего «Письма к издателю “Московского Вестника”»: «Я написал трагедию и ею очень доволен; но страшно в свет выдать — робкий вкус наш не стерпит истинного романтизма. Под романтизмом у нас разумеют Ламартина. Сколько я не читал о романтизме, все не то; даже Кюхельбекер врет» [Пушкин. XIII, 244–245]. Та же литературно-тактическая задача и стремление изменить формирующуюся в 1825–1826 гг. и отчасти навязанную ему конфигурацию литературных лагерей проступают и в пушкинской программе журнала, набросанной при первой встрече с Веневитиновым 10 сентября 1826 г. «Возвращение» Пушкина к активному участию в литературной жизни столиц и задача нового позиционирования в изменившемся литературном ландшафте подразумевают необходимость уточнения его положения по отношению к Вяземскому, в течение ряда лет выступавшему в качестве представителя Пушкина в актуальной литературной полемике. Впрочем располагая исключительно ограниченным набором фактов по истории реальных взаимоотношений Пушкина и Вяземского осенью–зимой 1826–1827 гг., мы можем лишь по некоторым косвенным признакам (как, например, публикация старой пушкинской эпиграммы на Вяземского и предшествовавший этому напряженный разговор) предполагать их взаимное отстранение и латентный конфликт, но в то же время вполне определенно констатировать, что позднейшая версия Вяземского о причинах его расхождения с Пушкиным и «соединения» с Полевым не может быть принята на веру и призвана скорее скрыть сложность реальных мотивов и полупоступков.

ПРИМЕЧАНИЯ

1 Пушкин. Итоги и проблемы изучения. М.–Л.: Наука, 1966. С. 213 (раздел написан В. Э. Вацуро); ПВС. 2. С. 5–53; ЛН. 16–18. С. 679–697. Назад

2 Пушкин. XIII. С. 320; см. также запись Погодина от 4 марта 1827: ПВС. 2. С. 23; его же письмо В. Ф. Одоевскому: Русская Старина. 1904. № 3. С. 705–706; и ответ последнего: ЛН. Т. 16–18. С. 691–692. Назад

3 Русский Архив. 1865. № 3. Стб. 390–391; ПВС. 2. С. 14–15. Вопрос о точном составе первых московских слушателей «Бориса Годунова» остается дискуссионным: в своих воспоминаниях Соболевский очевидно контаминирует по крайней мере два разных чтения. Назад

4 Сын Отечества. 1825. № 8. С. 371–383; Веневитинов. С. 142–150; о статье Веневитинова и его полемике с Полевым см. в комментариях к этому изданию, а также: Мордовченко Н. И. Русская критика первой четверти XIX века. М.–Л. 1959. С. 224–226; Манн Ю. В. Русская философская эстетика. М., 1969. С. 24–30. Назад

5 Ср. в письме Л. С. Пушкину от 27 марта: «Я Телеграфом очень доволен — и мышлю или мыслю поддержать его. Скажи это Жуковскому» — и Вяземскому около того же времени: «я было на Полевого ощетинился за “Невский альманах” и за пародию Жуковского. Но теперь с ним помирился. Я даже такого мнения, что должно непременно поддержать его журнал» [Пушкин. XIII, 158–160]. Назад

6 Летопись жизни и творчества А. С. Пушкина. 1799–1826 / Сост. М. А. Цявловский. 2-е изд. Л., 1991. С. 515. Назад

7 Пушкин. XIII. С. 184; еще решительнее Пушкин выскажется в следующем июльском письме: «Телеграф человек порядочный и честный — но враль и невежда; а вранье и невежество журнала делится между его издателями; в часть эту входить не намерен» (Пушкин. XIII, 185), вообще с этого момента отзывы Пушкина о «Телеграфе» исключительно негативные. Назад

8 «Внимательно глядя на историю просвещения, ты легко заметишь, что Дон Кишот нанес решительный удар странствующим рыцарям, что Мольер вывел из моды Les precieuses ridicules…» (Московский Телеграф. 1825. № 5. С. 75); «Кажется, что классицизму и романтизму суждено разделить Европу: Латинской Европе суждено первое, Германской и Славянской второе. У Итальянцев (не смотря на Данта <…>) едва ли овладеть романтизму Литературою…» (Московский Телеграф. 1825. № 8. С. 323). Назад

9 Попкова Н. А. Московский Телеграф, издаваемый Николаем Полевым: Указатель содержания. Саратов, 1990. Вып. 1: 1825–1828. С. 34. Назад

10 Непосредственно после проекта посвящения Вяземскому Пушкиным начата фраза: «Появление [сего стихотворения ознаменовано в Ист.<ории> русск.<ой словесности> <?> первым]», в другом варианте: «Появление сего [моего] стихотворения произвело» (Пушкин. Полное Собрание Сочинений. М., 1997. Т. 19: Информационно-справочный. С. 49). Назад

11 «Вопреки [природным] природному свойству вопреки остроумной гипотезе кн<язя> Вяземского, французская словесность [имела] до самого Жуковского имела исключительное влияние на наш язык и поэзию» [Пушкин. XI, 307]. Назад

12 Инструктируя Льва Пушкина и Плетнева, готовивших издание его стихотворений, Пушкин замечает по поводу предполагаемого предисловия издателей: «Пожалуйста, без малейшей похвалы мне. Это непристойность, и в Бахч<исарайском> Ф<онтане> я забыл заметить это Вяземскому» [Пушкин. XIII, 158]. Назад

13 Ивинский. С. 77–80; см. также свидетельство Вяземского: ПВС. 1, 120 (об ошибочности интерпретации эпиграммы Вяземским: ПВС. 1, 488); Д. П. Ивинским опубликована еще одна, более ранняя редакция рассказа об эпиграмме «Прозаик и поэт», обнаруженная в письме Вяземского Бартеневу от 5/17 апреля 1873 г. Назад

14 Полемизируя с Бестужевым и Рылеевым, Пушкин, как раз напротив, стремится отклонить и взгляд на первую главу как на вполне самостоятельное и оконченное целое, и прямые сопоставления с Байроном — ср. в письме Бестужеву от 24 марта: «Никто более меня не уважает Д.<он> Ж.<уана> (<…>), но в нем ничего нет общего с Онег.<иным> <…> Дождись других песен… <…> ты увидишь, что если уж и сравнивать Онегина с Д.<он> Ж.<уаном>, то разве в одном отношении: кто милее и прелестнее (gracieuse) Татьяна или Юлия? 1-ая песнь просто быстрое введение, и я им доволен (что очень редко со мною случается). Сим заключаю полемику нашу…» [Пушкин. XIII, 148]. Назад

15 Пушкин. XIII. С. 148; имеется в виду объявление Булгарина о выходе первой главы в «Северной Пчеле» от 21 февраля. Назад

16 Пушкин. XIII. С. 168; предложенная в рамках реконструкции Ю. Г. Оксманом ссоры Булгарина и Дельвига остроумная интерпретация этого письма как ответа на рассказы посетившего Пушкина Дельвига (ЛН. 59, 150) все же не может быть принята вполне: Булгарин оправдывается именно о молчании по поводу «Онегина» и подозревает, что близкие сердцу Пушкина его недоброжелатели будут именно «писать» последнему; речь несомненно идет о Вяземском. Назад

17 Письмо Бестужеву конца мая — начала июня: «Об Онег<ине> ты не высказал всего, что имел на сердце; чувствую почему и благодарю — но зачем же ясно не обнаружить своего мнения? — покаместь мы будем руководствоваться [удерживаться] личными нашими отношениями, критики у нас не будет…» [Пушкин. XIII, 180]. Назад

18 Старина и Новизна. СПб., 1901. Кн. 4. С. 97. Письмо Вяземского является реакцией на публикацию погодинского «Воспоминания о С. П. Шевыреве», Погодин уступает замечаниям Вяземского в ответном письме от 3 мая 1869 г., однако впервые погодинская формула, вызвавшая раздражение Вяземского, появилась в его статье «Из воспоминаний о Пушкине» в «Русском Архиве» 1865 г. (№ 1. С. 95–108) и немедленно была оспорена Вяземским; отр. из этого письма Погодину от 12 июня 1865 г. опубл. Д. П. Ивинским («Я не перешел окончательно к Телеграфу, а напротив еще до вашего союза с Пушкиным обещаниями и условиями уже обязался непременным и исключительным участием в Телеграфе. По тому не мог я поддаться настойчивым предложениям Пушкина быть с ним сотрудником в вашем журнале. <…> Условие наше с Полевым заключалось в том, что чистый барыш от Телеграфа будет нами поровну разделен» [Ивинский, 84]. Как видим, несмотря на эти возражения, Погодин через четыре года в точности воспроизводит формулы своего рассказа. Назад

19 Дневник М. П. Погодина. Л. 158об.–159. Записи от 29–30 августа, 3–4 сентября (письма Вяземскому, Дельвигу, Булгарину) и 6 сентября («Был у Дмитриева с просительницей Ураниею»). Назад

20 См.: Дневник Погодина. Там же. Запись от 31 августа: «Венев<итинов> достал мне билет в Маскерад. — (Паркет опасен, хотя и ступеней нет). Как мил он. — Гов<орили> с братом о пиесах. — И Алексей прекрасный молод<ой> человек. Читал мне пер<евод> из Рихтер<а>. — [когда я] пошел от них и сверкнула мысль издать отрывки перевод<ные> в другом альманахе. Браво! — <…> — Прих<одил> ко мне Венев<итинов>, пили чай и толков<али> о Европ<ейских> цветах» (ср. также программу альманаха переводов: ПВС. 2, 35); запись от 7 сентября: «Обедали у меня Шевыр<ев> и Оболен<ский> <и?> отчасти Веневит<инов>, говорили об Альманашном.<?>. Потом об Издании образцев Историческаго повествования. Разобрали по рукам Писателей» (ср. программу «Гермеса»: Барсуков Н. П. Жизнь и труды М. П. Погодина. СПб., 1899. Кн. 2. С. 38–39). Назад

21 Дневник Погодина. Л. 161–162; ПВС. 2, 21–22, 36–39; РГИА. Ф. 777. Оп. 1. Д. 544; ЛН. Т. 16–18. С. 680–681. Назад

22 ПВС. 2. С. 178; дата приезда Вяземского — 18–19 сентября — устанавливается на основании упоминания А. Н. Вульф, что письмо ее Пушкину от 11 сентября 1826 г. из Петербурга будет передано адресату с Вяземским, который отправляется в Москву, а также свидетельства самого Вяземского в письме Тургеневу от 29 сентября, что он приехал «дней десять» назад [Архив Тургеневых, 42]. Назад

23 ПВС. 2, 20–21; Архив Тургеневых, 42–44; Летопись жизни и творчества Александра Пушкина: В 4 т. М., 1999. Т. 2. С. 183, 463. Назад

24 Ср. запись Погодина от 29 декабря 1826: «Странен Дмитриев. Зачем ему на стороне отзываться невыгодно, когда так ласкает у себя. Я почел обязанностию отвезти ему билет. [Досадно] Поправлял статьи» (Дневник Погодина. Л. 163об.), а также письмо Веневитинова Шевыреву от 28 января 1827 г. с резкой характеристикой Дмитриева и отвечающей на его «гонения» резкой эпиграммой [Веневитинов, 393 и комм. на с. 589–590]. Назад

ЛИТЕРАТУРА

Архив Тургеневых — Архив братьев Тургеневых. Вып. 6. Пг., 1921.

Веневитинов — Веневитинов Д. В. Стихотворения. Проза / Подг. Е. А. Маймин, М. А. Чернышев. М.: Наука, 1980.

Гиллельсон — Гиллельсон М. И. П. А. Вяземский. Жизнь и творчество. Л.: Наука, 1969.

Дневник Погодина — Дневник М. П. Погодина. 1822–1829 // ОР РГБ. Ф. 231/1. К. 31. № 1.

Жуковский — Жуковский В. А. Собр. соч.: В 4 т. М., 1960. Т. 4.

Ивинский — Ивинский Д. П. Кн. П. А. Вяземский и А. С. Пушкин: Очерк истории личных и творческих отношений. М.: Филология, 1994.

Ивинский 1997— Ивинский Д. П. Пушкин и Мицкевич: Материалы к истории литературных отношений. 1826–1829. М.: Диалог МГУ, 1997.

ЛН — Литературное наследство. М., 1934. Т. 16–18; М., 1954. Т. 59.

Лотман — Лотман Ю. М. Александр Сергеевич Пушкин: Биография писателя. Л.: Просвещение, 1982.

Лотман 1990 — Лотман Ю. М. Несколько добавочных замечаний к вопросу о разговоре Пушкина с Николаем I 8 сентября 1826 года // Пушкинские чтения: Сб. статей. Таллин: Ээсти Раамат, 1990.

Остафьевский архив — Остафьевский архив князей Вяземских. СПб., 1899. Т. 3.

Пушкин — Пушкин А. С. Полное собрание сочинений. Т. 1–17. АН СССР, 1937.

ПВС — Пушкин в воспоминаниях современников. Т. 1–2. М., 1985.

Пятковский — Пятковский А. П. Кн. Одоевский и Веневитинов. СПб., 1901.

Рогов — Рогов К. Ю. К истории «московского романтизма»: Кружок и общество С. Е. Раича // Лотмановский сборник. Т. 2. М., 1997. С. 523–577.

Соловьева — Рукописи Пушкина, поступившие в Пушкинский Дом после 1937 года: Краткое описание / Сост. О. С. Соловьевой. М.–Л.: Наука, 1964.


* Пушкинская конференция в Стэнфорде, 1999: Материалы и исследования / Под ред. Дэвида М. Бетеа, А. Л. Осповата, Н. Г. Охотина и др. М., 2001. С. 106–132. Назад
© Кирилл Рогов, 2001.
Дата публикации на Ruthenia 11.12.03.

personalia | ruthenia – 10 | сетевые ресурсы | жж-сообщество | независимые проекты на "рутении" | добрые люди | ruthenia в facebook
о проекте | анонсы | хроника | архив | публикации | антология пушкинистики | lotmaniania tartuensia | з. г. минц

© 1999 - 2013 RUTHENIA

- Designed by -
Web-Мастерская – студия веб-дизайна