начальная personalia портфель архив ресурсы о журнале

[ предыдущая статья ] [ к содержанию ] [ следующая статья ]


Семен Файбисович

Возвращение

1.

Как-то в частной беседе на одной из презентаций (дело было в марте — не то перед, не то сразу после однотурного избрания Путина президентом России) молодые ребята-социологи, с которыми меня там же и познакомили, рассказали мне о только что полученных и пока нигде не обнародованных результатах опроса населения на тему “Какую задачу, стоящую перед страной, вы считаете первоочередной?” Вернее, они предложили мне самому угадать наиболее популярный ответ, предложив несколько на выбор: “Наведение порядка в стране”, “Построение свободного демократического общества”, “Подъем уровня жизни населения”, “Борьба с коррупцией”, “Борьба с инакомыслием”, “Подъем промышленности и сельского хозяйства”, “Борьба с преступностью”, “Возрождение культуры” и т. п. Я угадал с первой попытки и, думаю, многие на моем месте поступили бы так же. Если не заниматься самообольщением, то и без социологических изысканий ясно, что в результате всех коловращений 90-х народ ставит перед новым, демократически избранным им лидером России как главную и первоочередную, ту самую задачу (на всякий случай, подскажу правильный ответ: “Борьба с инакомыслием”), которую коммунистическое руководство Советского Союза ставило перед “органами” — альма-матер нынешнего президента. Выходит, для решения этой задачи и избрали.

Просто язык не поворачивается назвать опыт 90-х опытом жизни без коммунизма. Скорее, это опыт возвращения к нему. Не столько как к идеологии, сколько как к состоянию ума: к тем представлениям о жизненных и духовных ценностях, об отношениях власти и народа, о роли и месте своей страны в мире etc., что в своей совокупности можно назвать “реальным социализмом”. В том же русле и все нарастающая тяга к большой и чистой, все и всех объединяющей идее, которую нынче страстно артикулирует Путин. Ведь единственным историческим прецедентом и отрезком времени, когда сверхъ-идея действительно овладела (во всех смыслах) нацией, была эпоха коммунистического правления. Да и на уровне самочувствия ощущается тоска по светлому вчера — даже у иных вполне продвинутых представителей культурного сообщества: многое из того, что прежде их не устраивало, ныне видится сквозь розовую ностальгическую дымку вполне комфортным и почитается почти что образцовым. Не говоря уже про треть страны, которая исправно голосует за коммунистов, — для нее советский строй государственного тела и всенародной души и вовсе утерянный рай.

 Вроде, есть основания назвать совокупное ощущение большинства “народным консерватизмом”. Однако в результате знаковых и понятийных эволюций и даже кульбитов последней дюжины лет возникла изрядная путаница, так что довольно затруднительно оперировать оппозициями типа консерватизм — либерализм (прогрессизм) или правое — левое. Консерватизм существует по крайней мере в трех существенно разнящихся версиях — как в идейном смысле, так и по типам конкретного продукта, предлагаемого для консервации: уже упомянутый советский, “дореволюционный” и условно “западнический”. Есть, разумеется, и смешанные, промежуточные версии. Например, последние два консерватизма сближаются, если взять из старорежимного — “низменные” мещанско-обывательские ценности, а “возвышенные” — те из них, что по сути устремлены не столько к поту-, сколько к очередным посюсторонним горним высям (в первую очередь, “державным”), — оставить, скажем, Никите Михалкову. Но такой буржуазно-мелкобуржуазный консерватизм в наших реалиях становится подозрительно близок либерализму (прогрессизму) и даже попахивает радикализмом, поскольку для утверждения его требуется не только бросить в нашу сильно коммунальную и соборную почву семена скучного, опрятного, подробного и ответственного хотя бы перед самим собой повседневного приватного частнособственнического бытования, но и дать взойти, окрепнуть побегам. А для этого надобно подвести материально-духовную базу под такое существование, независимое от государства и индифферентное к нему, поднять на невиданную здесь никогда высоту его социальный статус и престиж и законодательно защитить его — почти что революционно-освободительная задача.

Как это ни парадоксально, другая неразбериха — с правым-левым — отчасти могла бы поспособствовать ее решению. В мире, где властвует вербальное, где обитает соборное тело с маленькими глазками и большущими ушами, “правота” вместе со своей религиозно-большевистской магией за последние годы как-то сама потихонечку отдрейфовала к либералам, высветив новый метафизический узор расклада общественно-политических сил (на всякий случай напомню, что Советская власть обладала абсолютной монополией на правоту, и все, кто так или иначе оппонировал ей, в том числе и ПРАВОславные нонконформисты, считались левыми: так на Северном полюсе шаг в любую сторону — движение на юг по определению). Думается, вовсе не случайно корень ПРАВ стал одним из гвоздей агиткампании молодых реформаторов перед последними думскими выборами. В начале ее они некоторое время даже называли себя “Правым делом”, то есть рассчитывали взлететь “чисто конкретно” на крыльях сталинской цитаты…

Но предыдущий абзац, скорее, дань оптимистическому романтизму. Правда, не вовсе беспочвенному: России в 90-х сильно и даже подозрительно везло — сначала избавиться от власти “старых” коммунистов, а потом несколько раз увильнуть от жарких объятий “новых” (тем более везло, что пару раз эти пассы были чреваты большой кровью, а обошлись минимальной). И все же наблюдения за эволюциями самочувствия страны в последнее десятилетие, особенно в последние годы, слишком часто порождают пессимизм. Очень хочется оказаться в данном случае неПРАВым, и ровно поэтому сконцентрирую внимание на некоторых источниках и движущих силах этих эволюций, которые, в свою очередь, становятся источниками авторского пессимизма.

2.

Сегодняшнее первое место борьбы с инакомыслием в народном рейтинге главных задач, стоящих перед страной (обратим внимание, что в данном случае речь о народе включая интеллигенцию), статистически подтверждает очевидное воцарение паранойи после недолгого не то чтобы господства — скорее, взлета всенародной шизофрении в первой половине 90-х. Скажем, в политике эту эволюцию наглядно иллюстрирует сюжет с Жириновским. Артистичная шиза постмодернового пошиба выдающегося певца коллективного бессознательного (с ее очевидными для нормального человека сплошными несостыковками и противоречиями) была в первой половине 90-х востребована настолько, что принесла его виртуальной партии уверенное первое место на парламентских выборах 93-го. Но спустя шесть лет Кремль уже сам за уши тянет управляемого шизофреника за пятипроцентный барьер в рамках мероприятий, цель которых — воспрепятствовать формированию в думе большинства из коммунистов и ОВР. Эта “новая волна”, сильно смахивавшая на девятый вал, пользовалась для овладения массами опять параноидальной риторикой — настырной проповедью великодержавной ностальгии по советским духовным ценностям и идеалам, которая была подложена под устремления к новым для России национал-социалистическим ориентирам. В общем, путь страны в последнее десятилетие пролег через тернии шизофрении к звездам новой паранойи, которые начали светить даже многим из тех, кому звезды прежней не светили. Примечателен кувырок автора “Архипелага Гулаг”, который прославился на весь мир как пламенный борец с коммунизмом и многих в СССР воодушевил своей священной злобой, а вернувшись на родину в середине 90-х, оказался не менее пламенным и жестоковыйным борцом со всеми подряд новшествами: начал вещать практически в унисон с красными, приметно покоричневевшими за годы инициированной ими разлуки с “Совестью нации”.

 Не менее заметен тот же процесс в собственно культурном пространстве и всех видах искусства, где сегодня наблюдается отступление и маргинализация радикального постмодерна: инновативных, игровых, часто ерничающих и провоцирующих “актуальных” веяний и стратегий, которые играли существенную роль в первой половине 90-х. А во второй по всему фронту идет контрнаступление и превращение в мейнстрим “современного” искусства разного рода по-большевистски серьезных — без тени улыбки и рефлексии — “больших” и “духовных” реставрационных проектов, при этом преимущественно в кичевых и иных суррогатных формах, над которыми витает приставка “квази”: почвеннических, православных, националистических, классицистических etc. Можно, конечно, заметить, что в схватке шизофрении с паранойей так и остались практически не у дел психическая норма, адекватность, здравый смысл... Однако, невключенность в “духовное” обращение и борение сих унылых категорий — константа здешней жизни.

Отмеченная смена диспозиции и дискурса (равно как и парадигмы), как представляется, в значительной мере связана с тем, что развал империи происходил под эйфорическим наркозом “освобождения” (фаза “легкого” и “веселого” постмодернистского распада — разбрасывания камней). А когда действие наркоза стало ослабевать, дали знать о себе фантомные боли на почве отпадения от тела империи множества ее существенных частей. Боли все нарастали, и ампутированная Россия стала искать болеутоления не в христианском смирении (не говоря уже о покаянии: на это она, похоже, в принципе не способна), а в потугах вновь взвалить на плечи сладкую ношу, часто именуемую сегодня “крест великой державы” (фаза “тяжелого” и смурного собирания камней). Если глядеть на этот сюжет через постмодернистскую оптику, фокус автоматически наводится на игровые и симулятивные — “забавные” моменты ситуации, но если посмотреть невооруженным взглядом, они ее не исчерпывают, и охота шутковать пропадает. Объекты приложения усилий — “крест” и “великая держава” — на сегодняшний день, действительно, виртуальные категории: отчасти чистые идеи, отчасти пережитки и химеры сознания. А вот жажда и потуги нести этот крест вполне реальные — и это принципиально важно: сам по себе напряг, пока суд да дело, стимулирует и провоцирует дальнейшую химеризацию сознания (которое у нас как определяло, так и продолжает определять бытие). А крест величия уже обернулся манией.

Не будучи сегодня реальным мировым лидером (образцом для подражания) ни по каким первичным и вторичным признакам (кроме количества сосцов ядерных боеголовок), а по многим (если не по большинству) являясь аутсайдером, Россия не просто отказалась от покаяния за содеянное государством, наследницей которого она себя объявила и на самом деле является. Она, скорее, склонна вновь гордиться “историческими достижениями”. Не менее существенно, что необходимость мириться с временно вынужденным положением ученика, грызущего науку демократии, свободы, рыночной экономики etc., вызывает у нее глубокую аллергию и апатию. А ведь она обречена на этот школярский статус, если хочет выучиться играть и жить по цивилизованным — абсолютно новым для нас правилам, уж какие они ни на есть. Только усвоив их, можно выигрывать в современном мире, в том числе и бороться за реальное лидерство — чтобы потом нести его крест невиртуальным образом.

Похоже, на уровне как государственных стратегий, так и “народных чаяний”, страна, вооружившись уязвленной гордыней, предпочитает и готова обречь себя на новую версию герметичного, “зазаборного” существования: самобытного, как это у нас называется. По крайней мере, многие наблюдаемые “приметы жизни” последних лет склоняют именно к этому мнению. Возьмем, хотя бы, возрождение христианства. Вроде бы, этот процесс должен уводить страну от изоляционизма и сближать с христианским миром, но на практике православие возрождается преимущественно как национальная, вернее даже, этническая религия, которая в лучшем случае свысока — с брезгливой миной априорного превосходства глядит на западные ветви христианства и предъявляет им всевозможные претензии. А потому естественным образом консолидирует национал-патриотические чувствования собственной исключительности, безгрешности, противопоставленности гнилому бездуховному Западу и притесняемости им. В результате Русская Ортодоксальная церковь не столько увлекает паству сиянием своих золотых риз и куполов подальше от коммунизма, национализма, шовинизма и т.п. к христианским и “общечеловеческим” ценностям, сколько привлекает к себе коммунистов и националистов — в общем, всех, переливающихся красно-коричневым. Бывшие заклятые враги христианства и носители собственных вер, построенных не в последнюю очередь на обильных человеческих жертвоприношениях (в том числе и христиан), теперь не только льнут к ней, не встречая заметного идеологического отпора, но и созидают этакую новую религию: симбиоз коммунизма, фашизма и православия, в котором, к примеру, весьма заметную консолидирующую роль играет тот же антисемитизм.

Или возьмем пример из области партийного строительства: лепку в центре политического спектра президентской “правящей партии”. Как бы ни открещивались ее создатели от аналогий с КПСС, эти аналогии бросаются в глаза всем, имеющим эти органы. И дело не только в повадках голема “Медведя”, который, будучи наспех слеплен из осенней предвыборной глины, по весне уже сам начал размножаться доступным способом: лепить големы “медвежат” — аналоги комсомолии и пионерии. Напомню тривиальнейшую вещь: смысл демократической системы власти в том, что это самонастраивающаяся система. Многопартийное, либо по сути двухпартийное политическое устройство западных демократий является чем-то вроде перпеттум мобиле, постоянно колеблющего маятник общественных предпочтений, который в процессе этих колебаний периодически вырывает власть у одних претендентов и передает ее другим с тем, чтобы потом снова отобрать и передать оппонентам. Ясно, что для успешной работы такого вечного двигателя необходимо, чтобы обе (все) партии находились “по бокам” условной середины, над которой мается маятник. Центр должен быть пустым и чистым по определению: это силовое поле столкновения и взаимодействия различных взглядов и позиций. Можно представить его и зоной абсолютной нормы, нереализуемой как раз в силу её абсолютности и идеальности. “Их” партии мирно и с неизбежностью сменяют друг друга у руля власти ровно потому, что середина свободна, а идеал недостижим. Так что рано или поздно, разочаровавшись в одних воплотителях (или просто устав от их рож), граждане через механизм выборов перепоручают его воплощение другим. А у нас ровно посередке из политического мусора, обломков и объедков, энтузиастически созидается большая помойная куча, в которой, оформись она как “центристская” и “правящая”, маятник непременно увязнет, да еще и завоняет. Формирование партии идет под лозунгами аккумулирования народных идей и чаяний, но даже по чисто физической и геометрической логике она очевидно пресечет их дальнейшее свободное развитие, обмен и конвергенцию. А дальше хорошо знакомая логика мышления “генеральными линиями”, от которой никуда не деться по причине здешнего менталитета плюс железобетонного политического расклада: справа правые уклонисты, слева левые оппортунисты. По сути создается не правящая, а снова здорово — вечно правящая партия. Именно к этому на самом деле и стремятся ее создатели как к самоцели, ибо пока их единственная заявленная идея — быть идейными. При этом вся избирательная система вновь становится ширмой и фикцией. Вдобавок небезынтересно взглянуть на форму, которую принимает президентская власть: ее вертикаль в том виде, в котором она нынче затевается, — хорошо заточенный кол в сердце нашей невдалой или даже ублюдочной, но все же демократии. При такой правящей вертикали даже вечно правящую партию не обязательно создавать: вполне можно обойтись институтом престолонаследия.

3.

Ладно, что не случилось формального покаяния за коммунизм как “систему” — это полбеды. Другая ее половина та, что даже неизбывно оппозиционная интеллигенция не утрудилась отрефлексировать угрозы “внутреннего” — психологического и онтологического коммунизма, которые несет в себе национальное, в том числе, собственно интеллигентское сознание: не хватило духу и интеллектуальной честности, а, может, самих способностей к рефлексии, чтобы осмыслить их и заявить как главную и вполне реальную угрозу человеческой свободе, приватности и достоинству в России. Более того, во многом благодаря инициативе и усилиям “либеральной” интеллигенции, возник и начал раскручиваться глобальный проект “Старые песни о главном”. В результате эти песни начали распеваться все громче, на все лады и на всех углах.

Особенно по праздничкам. Вообще роль “всенародных празднований” в этом комунно-соборно-патриотическом крещендо представляется недооцененной. Кажется, первым звоночком стало празднование 50-летия Победы, когда впервые в официальных мелодиях новой России зазвучали ностальгические (в том числе и милитаристские) нотки, а культурное сообщество скромно промолчало по поводу первого совместного творения Лужкова и Церетели — комплекса на Поклонной горе. А ведь этот грандиозный по физическим масштабам суррогат “большого стиля”, эта неоимперская клюква беспрецедентно низкого художественного качества стала одной из отправных точек формирования новой социокультурной реальности, в результате которого праволиберальные (“общечеловеческие”) ценности, в том числе этические и эстетические, опять оказались на обочине (судя по всему, дальше последует их отправка на “свалку истории”).

А уже в период бурной подготовки к празднованию юбилея Москвы зазвенело во всех ушах. Рамки этого более чем годового марафона посконности и домотканности вместили и православную литургию по случаю дня рождения комсомола (если не ошибаюсь, как раз в храме на Поклонной горе), и умильные ролики по общенациональным телеканалам, где под слезоточивые песни о Москве раз за разом весело общались с народом Сталин и Каганович, и многое, многое другое, включая возведенные к празднику Манежный комплекс и монумент Петру I. Эти монстры стали символами и квинтэссенцией возрожденной “духовности”: утвердили помпезный и аляповатый кич как национальный и столичный стиль, и одновременно сделали заявку на новую государственную идеологию: ностальгия по былому величию стала утверждаться как необходимое и достаточное основание для притязаний на новое.

С тех пор в ушах звенит не переставая. Причем не только от “славных юбилеев”, с которыми из советских аналогов по размаху подготовки и отмечания может сравниться (на моей памяти) только столетие рождения Ленина, и которые без проблем затыкают за пояс все без исключения аналоги своей разнузданной и самодовольной пошлостью (бедный Пушкин). В дело пошли все подряд ежегодные государственные праздники. И, почитай, никого не волнует, что почти все они — коммунистическое наследство. Возьмем, к примеру, 23 февраля, как никогда шумно отмечавшееся в начале не то последнего, не то первого года тысячелетия. Нет, желание морально поддержать российскую армию в разгар чеченской кампании понятно, но это, так сказать, тактический момент [1] . А как насчет стратегии? Кто бы отдал себе отчет, что, собственно, мы празднуем в этот день? Где для нас теперь свои, а где чужие в той зверской гражданской бойне? В кровавом клубке, раздавившем миллионы жизней, в котором насмерть сцепились разрушительный и охранительный пафос, сплелись готовность жертвовать ради идей своими и чужими жизнями, энтузиазм, цинизм, жажда власти и жажда насилия. Если хоть чуть-чуть вдуматься, нет ни малейших резонов и оснований радоваться рождению из моря крови наших предков “несокрушимой и легендарной” и помпезно праздновать день ее рождения, как ни называй его. Однако празднуем (как и другой, слегка закамуфлированный праздник, — Великой Октябрьской большевистской победы над Россией) и, с нарастающим от года к году воодушевлением, по телевидению в конце февраля по всем каналам гонят советскую классику-апологетику Красной армии вкупе с торжественными праздничными заседаниями-концертами.

 Дело не только в том, что конкретно от этих камланий веет гробовым холодом. Даже такие “безобидные” советские праздники как Первомай или 8 марта, которые берут начало в ныне полузабытых акциях, имевших место в других странах, обросли со временем самодовлеющей национально-государственной традицией отмечаний — мощной духовно-исторической аурой — и мы раз за разом погружаемся в нее. Такие акции без последствий не проходят: по существу, в слегка запудренном виде мы сохранили ритуальную, обрядовую сторону религии, которая изрядно смердела, будучи во плоти и крови (в том числе во крови миллионов жертв своих изуверских культов), а теперь стала вроде недозахороненного трупа своего главного вечно живого святого. При приближении любого праздника “из бывших” до боли знакомая атмосфера сгущается настолько, что хочется зажать нос, закрыть глаза, а то и залезть под стол, чтобы не видеть, как сегодняшнюю жизнь обступают тени прошлого и начинает кружить хоровод советских привидений и духов. Неудивительно, что иные вновь обретают плоть.

Кто спорит, “моральные стержни” позитивного национального самочувствия искать необходимо. Но, думается, не в первую очередь в гордости через раз сомнительной славой, купленной каждый раз непомерной кровью; не в очередных версиях самобытных задумок стать Третьим Римом или Новым Иерусалимом: все это и есть симптомы мании величия. Кто спорит, что Россия — важная, в том числе и для всего мира, страна, которую можно не только любить, но и гордиться ей хотя бы потому, что она одна из немногих, где действительно “варится каша”? Я, по крайней мере, не спорю. Вопрос в том, где эти российские гордость и важность (величие) зарыты? Где источники энергии, позволяющие вариться каше (супу): в людях, или в Государстве. Ощущение такое, что страна все норовит готовить свои фирменные блюда из топора державности, потому как боится, что, вынь она этот топор да брось (отбрось в сторону), получится пресно, невкусно и неароматно — не самобытно; что только настаивание похлебки “русскости” на державном “Величии России” способно сохранить у народонаселения “чувство законной гордости”, а отказ от его использования в кулинарных рецептах русской кухни, напротив, чреват потерей не только вкусов и ароматов, но даже, как уверяют нас повара, национальной самоидентификации — с последующим неизбежным развалом страны. Вот, де, они и вынуждены опять совать этот топор в наш суп.

Кстати, легко просматривается аналогия в специфике здешнего понимания и ощущения гордости и самобытности: оба чувства чрезвычайно слабо проявлены на уровне приватных потребностей и чаяний (в смысле стремлений защищать свое человеческое достоинство и быть “не как все”) и гипертрофированы на уровне общенациональных (похоже, компенсаторный сюжет); обе субстанции в их соборной версии нация боготворит, но при этом будто неосознанно подозревает в своих божествах вампиров, для которых губителен солнечный свет. Боится поверить (и проверить, как это сделали, скажем, японцы или итальянцы), что гордость и самобытность не идолы, требующие жертв, а тени, которые никуда не денутся и послушно последуют за нацией, топающей к свету. Неудивительно, что Державность, аккумулирующая оба эти понятия в традиционной для России трактовке, оказывается приоритетной и первичной по отношению к личности материей не только в сознании “государственников”: многие “либералы” безотчетно противопоставляют “сильное государство” сильным гражданам — их свободному и достойному существованию. Что ж удивляться, что борьба с инакомыслием начинает мыслиться и “снизу”, и “сверху” главной задачей повестки дня? И совершенно естественно, что Россия опять плюнула на хилый выкидыш своего демократического загула и решила его не выхаживать, а силится родить что-нибудь привычное и родное авторитарно-унитарное.

P.S.

Я уже закончил статью, когда случилась история с арестом Гусинского. Она, к сожалению (во всех смыслах), в значительной мере обесценила авторские интуиции: подтвердила их характером действий власти и реакцией на них “народа”, и многое из сказанного здесь в момент стало “общим местом”. С середины 90-х я воплю об угрозах, таящихся в раскручивании ностальгии по советскому прошлому, и вот тайное становится не только явным, но и явью. Могу только добавить, что мощь и обаяние этой ностальгии сегодня начинают представляться необоримыми не только потому, что почти никому неохота с ней бороться, а еще и потому, что она, помимо идеологического, онтологического и старческого характера (последнего мы не касались по причине его очевидности и естественности), носит еще и пресловуто болезненный эмигрантский. Причем для большинства случилась не добровольная, а вынужденная эмиграция: страна почти нечаянно “поехала” и потащила всех подряд за собой: новая Россия начала 90-х была Новой отчасти в том же смысле, что Новый Орлеан или Нью-Йорк. А когда эйфория исхода — “освобождения от рабства” схлынула, на первый план вышли проблемы выживания на голом месте (в пустыне реформ), и народ затосковал по прежней Родине. А новая, тем временем, вместо того, чтобы отрулить от старой как можно дальше, начала петлять неподалеку от недозатушенного очага и опустевшего хлева, при этом со все большим умилением оглядываясь назад. Видимо, сначала предполагалось поводить рабов по пустыне, чтобы привести в палестины свободных людей. Но библейский сюжет не повторился: народ пустил слезу от захлестнувшей его тоски по прошлому и запросился обратно в рабство. Вот мы откуда ушли, туда же и возвращаемся: умаялись плутать и идем на все более сладкие и приятные запахи дыма отечества и родного коровника.



[1] Чеченская тема, безусловно, имеет отношение к нашему разговору, но это отдельный и особый сюжет, и мы его в данном тексте касаться не будем.


[ предыдущая статья ] [ к содержанию ] [ следующая статья ]

начальная personalia портфель архив ресурсы о журнале