начальная personalia портфель архив ресурсы

[ предыщущая часть ] [ содержание ] [ следующая часть ]


Конец века

В чужом пиру похмелье

Если спросить десять человек, чем заканчивается роман Льва Толстого  «Анна Каренина», то, уверен, человек семь скажут, что последним эпизодом является самоубийство Анны. А ведь есть еще восьмая часть романа, которую отказалась печатать редакция катковского «Русского вестника» «по несходству убеждений автора с ее собственными», как определил причину конфликта Достоевский, уделивший внимание в своем «Дневнике писателя» этому эпизоду и этой главе, вышедшей отдельной книжкой.

Восьмая часть романа повествует о том, как граф Вронский после гибели Анны отправляется добровольцем воевать на Балканы, освобождать славян от турецкого ига. И в разговоре с ним другой герой романа — Левин высказывает суждения о войне и отношении к ней русского народа, которые были близки самому Толстому.

Достоевский был одним из самых горячих сторонников военного вмешательства России в балканские дела. И надо отдать ему должное: он спорил именно с Левиным, хотя и оговаривал, что какая-то часть взглядов самого Толстого содержится в словах литературного героя, полагавшего, что народу в целом чужда идея славянского единства и что сама эта идея искусственно насаждается в обществе некоторыми журналистами. Что же касается добровольцев, едущих на Балканы, то это был отнюдь не цвет нации, а, как сказали бы мы сейчас, маргиналы — «потерянные и пьяные люди или просто глупцы».

Кроме Толстого, Достоевский спорил и с Грановским (называя его «одним из самых честнейших людей» 40-х годов), который в свое время тоже, по формулировке Достоевского, не признавал того, что «Восточный вопрос в высшей сущности своей всегда был у нас народным вопросом». По мнению Федора Михайловича, весь русский народ прямо-таки рвался на Балканы.

Первая мировая война доказала его неправоту. Ведь Россия вступила в эту войну ради решения все того же Восточного вопроса, ради Босфора и Дарданелл, а поводом к роковому шагу послужила защита Сербии. И вспомним также, что призывы Достоевского к войне, даже к походу на Индию, изумили в начале века Мережковского, а затем были повторены Троцким и Жириновским. [136] Так что тогда, в семидесятые годы прошлого столетия, наметилось нечто весьма существенное в русском национальном сознании.

Наметилась альтернатива: каким путем решать национальные русские проблемы — собственно национальным или наднациональным, на чем сосредоточиться: на внутреннем развитии или на внешней экспансии. Отсутствие внутренней структуры, прежде всего интегрирующих ценностей, порождало соблазн структурирования путем противостояния внешнему миру.

В войне, которую Достоевский считал священной, справедливой и проч., видел он путь к национальному возрождению. А Толстому не позволял увлекаться его здравый смысл, тогда еще им не утраченный.

Задачей той войны, к которой призывал Достоевский, было освобождение южных славян от турецкого ига и потому вмешательство России могло иметь хоть какое-то моральное оправдание. Но, как язвительно заметил в своих воспоминаниях Бисмарк, южные славяне с большой охотой принимали помощь белого царя, но не горели желанием заменить турецкого агу на русского генерала. Другими словами, ни сербы, ни болгары вовсе не становились проводниками русской политики на Балканах, а напротив, стремились максимально использовать Россию в своих целях. Это была не политика России, а политика Россией.

Человек, любящий Отечество, такое положение вещей не может ни принять, ни одобрить. Да и Достоевский понимал, что дело на Балканах сложнее, чем кажется. Есть в «Дневнике писателя» и рассуждения, в чем-то совпадающие с мыслями Бисмарка.

В том-то и парадокс активной внешней политики несформировавшейся нации, что она лишала Россию внешнеполитической субъектности. В первой мировой войне западные союзники были готовы воевать до последнего русского солдата, но солдаты не очень хорошо понимали, за что воюют. Какие ценности защищают.

В русской истории были примеры удачного противостояния внешнеполитическим авантюрам подобного рода, примеры выхода из тупиковых, казалось бы, ситуаций, созданных такой политикой. Но Александр II и Александр III, Горчаков и Витте не в чести у интеллигенции, объявившей себя либеральной, но имеющей весьма смутные представления о либерализме.

Под либерализмом советские интеллигенты склонны понимать все, что не революционно, неопределенно, безлико и бесплодно. Потому и попали в либералы кадеты, то есть партия полусоциалистов, полунационалистов, полуобразованцев и полуполитиков. Кстати, почти забыто официальное их название — Партия народной свободы. Претензии на преемственность с террористами, коих никак либералами не назовешь, кто подменял свободу волей, очевидны.

И давно уже очевидно и признано, что сборник «Вехи» был антикадетским постольку, поскольку сами кадеты были продолжателями [137] революционно-демократических традиций, а вовсе не либералами. Но о «Вехах» еще пойдет речь. В данном же контексте наибольший интерес представляет внешнеполитическая деятельность кадетов. Предоставим слово современникам и очевидцам, оставившим свидетельства об имперском либерализме.

Вот что пишет в своих «Полях Елисейских» Василий Яновский, вспоминая о Милюкове:

«В пору наших встреч в Монпелье Сталин подбирал крохи с гитлеровского стола: вслед за Прибалтикой, Литвой и польскими крессами падали в прогнивший зев отца народов Бессарабия, Черновицы… Шли глухие толки о Дарданеллах. И Павел Николаевич очень спокойно мне сообщил:

— Они делают то, что я бы делал, если бы сидел в Кремле.

Этому свидетельству я ужаснулся: не «Дарданеллам» вообще, а хладнокровию, с которым Милюков, пусть в одном пункте, объединялся со Сталиным.

В Нью-Йорке, уже после смерти Павла Николаевича, я как-то рассказал М. Карповичу об этом разговоре… И тот, подумав, огорошил меня:

— Что ж, тут ничего особенного нет. В сущности, Милюков нечто подобное говорил и писал давно!»

И действительно: чему, собственно, удивляться? Наверное, для людей, принадлежавших к тому же поколению, что и Яновский, как и для многих наших сограждан, Милюков был человеком, олицетворявшим русский либерализм. А вот люди постарше помнили его роль в развале государства между февралем и октябрем 1917 года.

Весной от Временного правительства требовалось одно: сформулировать национальные задачи войны, сформулировать цели революционного оборончества. А что вышло — можно узнать из дневника Зинаиды Гиппиус, записавшей 25 марта:

«Правительство о войне (о целях войны) — молчит.

А Милюков, на днях, всем корреспондентам заявил опять прежним голосом, что России нужны проливы и Константинополь. «Правдисты» естественно взбесились. Я и секунды не останавливаюсь на том, нужны ли эти чертовы проливы нам, или не нужны. Если они во сто раз нужнее, чем это кажется Милюкову — во сто раз непростимее его фатальная бестактность. Почти хочется разорвать на себе одежды. Роковое непонимание момента, на свою же голову! (и хоть бы только на свою)»

Это потом, в советских школах и институтах нас учили тому, что главной целью большевиков был мир. Гиппиус же увидела другое. Прочитав статью Базарова, она записала 18 июня в дневнике: «Он написал, что даже не сепаратного мира «мы хотим», но… сепаратной войны. Честное слово. Какая-то новая война, Россия против всего мира, одна, — и это немедленно».

Так, собственно, и получилось. [138]

Милюков и другие остались в плену имперских, наднациональных стереотипов, не поднялись (именно не поднялись — приставка «над» не должна вводить в заблуждение) до национального уровня мышления.

Сохранив империю, большевики предотвратили внешнеполитическую модернизацию, выполнили миссию самодержавия, которое к тому времени прошло свой путь исторической эволюции до конца и должно было быть заменено национальным русским государством, коим Российская империя никогда не была и не могла быть.

Под «самодержавием» здесь следует разуметь то ублюдочное государственное образование, в которое превратилась Россия к семнадцатому году, когда Николай II с помощью императрицы разбазарил наследие своих великих предшественников — деда и отца. Когда Церковь была унижена распутинщиной, а Дума — милюковщиной и прочими левыми говорунами. Когда царь вынашивал планы переноса столицы в Москву и установления патерналистского политического режима — без чиновников и парламентариев. Когда Россия уже четыре года вела войну, без ясного представления и о целях ее, и о ценностях, которые защищает государство.

Могло ли быть иначе? Безусловно, да. Самодержавие эволюционировало в национальное государство. Не в псевдославянофильском духе, не путем «преодоления бюрократии», «разрушения средостения» меж царем-батюшкой и народом, а в ходе формирования национально-ответственной бюрократии. Процесс этот, начавшийся еще при Николае I (не столь уж наивно восхищался им Вл. Соловьев), был в значительной степени углублен Победоносцевым и Александром III, прежде всего в области образования. Витте обозначил (правда, в мемуарах) исторический выбор, который ждал Россию: либо признание прав нерусского населения, составлявшего почти треть от общего числа подданных, либо отказ от окраин. Деградация власти остановила эти процессы.

Русское общество и русская нация, в отличие от государственных мужей, приближенных к власти последним русским императором, шли к обретению новой национальной идентичности. И в отличие от псевдолиберальной интеллигенции тоже. Можно сколько угодно обвинять большевиков в том, что они прервали это движение, но вспомним реакцию Милюкова, коего безосновательно считают либералом, на «Вехи». В свете его тогдашних выступлений его поведение в 1917 году и во время второй мировой войны предстанет как вполне естественное и логически обоснованное. Он никогда не стремился к обновлению России, но жаждал власти в рамках сложившейся системы социальных отношений. А потому большевики были не противниками кадетов, а их более удачливыми соперниками.

И преемниками патерналистской государственности. Советская власть — это самодержавие без истории, а значит без модернизационных потенций, черносотенное содержимое в красной обертке, которая быстро износилась [139] и стала рваться. Используя известное выражение Мирабо, можно сказать, что большевики, отринув самодержавную религию, переняли и усилили самодержавные суеверия.

Самодержавие во многом предвосхитило будущие меры большевиков, прежде всего в том, что касалось милитаризации экономики, подчинения промышленности государственной власти, даже продразверстки — продовольственное снабжение было передано в ведение министерства внутренних дел.

Война обострила главное противоречие самодержавия — между его существованием в рамках европейской политической культуры и отсутствием легитимности, законности в нормах этой культуры. Самодержавие, в отличие от западноевропейского абсолютизма, не прошло стадию легитимизации — узаконивания в письменном праве. По наблюдениям Георгия Федотова, власть русского царя не имела публичноправового обоснования, была законна лишь как власть вотчинника, оставалась в рамках частного права.

Февральская революция, будучи именно революцией, не смогла дать осмысленного ответа ни на один вопрос, включая ценностное обоснование войны и публичноправовое обоснование государственной власти. Антивоенная позиция большевиков объясняется очень просто — первая мировая война принесла всему миру, за исключением России (но это уже стараниями германских агентов), внешнеполитическую модернизацию. Отказавшись от борьбы за мир, от лозунга поражения собственного правительства большевики потеряли бы свою антицивилизационную сущность, маргинализировались бы. Они не могли допустить превращения России в национальное государство, но на какое-то время спасение и сохранение империи должно было принять форму совершенно противоположного акта — ее гибели и разрушения.