win koi alt mac lat

[Главная] [Архив] [Книга] [Письмо послать]


Займемся икотой

Шестьдесят пять лет назад родился Венедикт Ерофеев

Всякая попытка осмысленного разговора о Венедикте Ерофееве обречена на провал. Либо ученая тоска полезет, либо пошлость. Конечно, занудство и безответственность всплывут и в величаниях (им же несть числа), но тут хотя бы на героя сослаться можно: Веничка ведь, как боярыня с картины Крамского «Неутешное горе», был одновременно скучным и легкомысленным, находя в этом сочетании высший смысл: «Да и зачем тебе ум, коли у тебя есть совесть и сверх того еще вкус? Совесть и вкус — это уже так много, что мозги делаются прямо излишними». Тянуться к такой субстанции с аналитическим аппаратом значит уподобляться легиону бесов, что терзали трепетную плоть очарованного странника, вводили в соблазны его смиренную душу, ставили хитрые препоны на пути к небесным Петушкам и в конце концов «вонзили свое шило в самое горло».

«С тех пор я не приходил в сознание, и никогда не приду». Формально поэма «Москва — Петушки» этим взрыдом заканчивается — по сути, она им начинается. Все, что случилось с незадачливым искателем блаженной обители, в реальности (ах, какое пакостное, гнетущее, погибель сулящее слово!) то ли переместившегося из одного третьеримского подъезда в другой, то ли вовсе этого единственного подъезда не покидавшего, все его приключения и злоключения, собеседования и возлияния, воспоминания и предчувствия суть следствия первоначального выпадения из сетей земных норм и обязательств. Тот, кто не может выйти из подъезда, выходит из сознания. Путешествие, тождественное поэме о путешествии, — вторично. Первичен герой, неотделимый от сочинителя. И оставьте в покое университетские премудрости о дистанции меж рассказчиком (персонажем) и автором — не стань Венедикт Васильевич Ерофеев Веничкой, не было бы ни поэмы, ни легенды, ни юбилеев.

Харизма гения рождается прежде текста — из обители зла (Москвы) в парадиз, где «жасмин не отцветает и птичье пение не молкнет», движется не кто-нибудь, а «тот самый Ерофеев, который…» Который что? А неважно. Который по малой нужде не ходит. Который гениальный роман то ли потерял, то ли за бутылку водки приятелю отдал. Который был лучшим студентом Московского университета, а потом — духовной семинарии, но подвергся суровым гонениям за «пьянку, блядки и прогулы». Который целый месяц руководил кабельными работами близ станции Лобня… Так ведь это недостоверные сплетни, закружившиеся уже после поэмы! Или вообще детали художественного текста! Нельзя же все валить в одну кучу! Нельзя-то нельзя, но что поделать, если мир Ерофеева устроен (опять неприятное слово!) именно таким образом. Нет здесь «до» и «после», «текста» и «не текста», «фактов» и «домыслов». Есть лишь смиренный гений, чудак и чужак, медленно и неправильно бредущий к заветным садам по пыльной мостовой нового Вавилона под неусыпным взором нового Вия. Это Веничка никогда не видел Кремля — Кремль на него всегда смотрит. Знает, подлец (Сатана, Сфинкс), что рано или поздно герой все же на него глянет, примется разгадывать загадки, возгордится своими скрытыми дарами — тут-то и войдет в горло шило (жало) смерти.

Гибель Венички оправдывает его бытие. И это касается не только героя-автора. Поэма «Москва — Петушки» быстро и правильно обрела широкую известность в узких кругах. Она не просто читалась вслух на московских кухнях (хоть под коньяк, хоть под «розовое крепкое», хоть под одеколон «Свежесть» и коктейли, рецептами которых Веничка щедро делился с читателями-сочувственниками) — она предполагала такое чтение. И если кухня была ободранной, табуретки — колченогими, закуска — символической, а читатели не просыхали вторую неделю, поэма обращала заурядный поддавон в высокое действо, очищающее служение, отрешение от пустоглазой советской пакости. Если же кухня была вполне комфортабельной, с мягкими диванчиками, хрустальными рюмками и доброкачественной (а то и изысканной) закусью («я вас умоляю»), то происходило ровным счетом то же самое. Пусть мы не можем сполна разделить участь Венички, пусть завтра опять начнутся планерки, пятиминутки, митинги, диссертации, аттестации, членские взносы, социалистические обязательства и программа «Время», которой не видно конца, но уж этот-то вечерок — наш. Да, рано или поздно войдут четверо с шилом наизготовку, войдут и такие «Петушки» устроят, что позабудешь и про тайного алкаша Иоганна фон Гете, и про любовь Ивана Тургенева с жабо на отлете, и про Ольгу Эрдели вместе с Верой Дуловой, но когда это еще будет.

В романе, что был написан еще до рождения Ерофеева, но стал общеинтеллигентским достоянием чуть раньше, чем «Москва — Петушки», симпатичный римский чиновник кричал страшным голосом о том, что царство истины не настанет никогда. Тезис Понтия Пилата особых дискуссий не вызывал. Не настанет и не настанет, возьмут за шиворот и возьмут, не дадут жить по-человечески — и не надо. «И вот я торжественно объявляю: до конца моих дней я не предприму ничего, чтобы повторить мой печальный опыт возвышения. Я остаюсь внизу, и снизу плюю на всю вашу общественную лестницу. Да. На каждую ступеньку лестницы — по плевку. Чтобы по ней подыматься, надо быть жидовскою мордою без страха и упрека, надо быть пидорасом, выкованным из чистой стали с головы до пят. А я — не такой».

И я! И я! — пели читательские сердца. Вне зависимости от поведенческих стратегий, коих придерживались их носители в реальности (ах, какое неприятное слово). Грелись души сознанием того, что «Слезу комсомолки» надлежит помешивать не повиликой, а жимолостью. Ликовал дух от чувства приобщенности: Веничка рядом, где-то там, за Храпуновым и Фрязиным, есть блаженная страна, младенец знает букву «Ю», а «все ценные люди России, все нужные ей люди — все пили, как свиньи»: и Фридрих Шиллер, и Николай Гоголь, и Модест Мусоргский, и Владимир Высоцкий, и Сергей Довлатов (только не говорите, что осенью 1969 года Довлатов еще к бою не сгодился — все были всегда), и Ве-нич-ка!!! Займемся икотой.

Судя по тому, как любовно вспоминаются пиры поздней империи, как с мазохистским сладострастием накликивается старое лихо, как обливается презрением всякая попытка обрести сознание (впрочем, вкус и совесть тоже не в большом фаворе), как культивируется бесконечный — на всех уровнях царящий — карнавал, как упоенно склоняется формулировка Понтия Пилата о «царстве истины», — судя по всему, что с нами происходит, в процессе постижения метафизики икоты ныне открываются грандиозные перспективы.

Скажут, что Веничка здесь не при чем. Что нельзя смешивать судьбу, миф, прозу и публику, которая все на свете читает в меру своего разумения. Что «Москву — Петушки» не подобает мерить общим аршином — со всеми вытекающими отсюда последствиями. И я, пожалуй, почти соглашусь. Потому как и поэма, сколько бы благо- и злоглупостей о ней ни наговорили, звенит струной в тумане, и ушедшей молодости жалко. Только, уж простите, не хочу я снова в семидесятые годы с их «чувством глубокого удовлетворения».

24/10/03


[Главная] [Архив] [Книга] [Письмо послать]