win koi alt mac lat

[Главная] [Архив] [Книга] [Письмо послать]


Бедный певец

Семьдесят пять лет назад родился Юрий Казаков

Юрий Казаков был задуман очень большим писателем. Умение слышать, видеть, осязательно и, пожалуй, обонятельно воспринимать мир и претворять все его запахи, шорохи, всплески, переливы, колебания, мелодии в неповторимо точные, будто разом существующие от веку и родившиеся только сейчас слова, ощутимы в самых первых его рассказах. И в них же обнаружились главные чувства Казакова - обостренная до болезненного нежность к пленительному (и всегда обреченному) бытию, необъяснимая тревога, неутолимая жажда полного счастья - заведомо недостижимого, вымечтанного, нездешнего.

Он начинал необыкновенно сильно, что сразу поняли и, казалось, уже не ждавшие живого русского слова старшие мастера, и казенные критики, сходу принявшиеся портить кровь "непрошеному гостю", и писатели-сверстники (или чуть младшие), благодарно находившие у Казакова "свое". То "свое", что определило в основных чертах литературный пейзаж поздней - послесталинской - советской литературы. Потому что Казаков был "деревенщиком" до "деревенщиков" и создателем "молодежно-исповедальной прозы" до ее триумфального взрыва (рассказ "Голубое и зеленое" датирован 1956 годом). В рассказах Казакова конца 50-х годов слышится то Астафьев, то Конецкий, то Шукшин, то Аксенов, то Распутин, то Битов. Да и "Поморка" (1957) увидела свет за пять лет до "Матренина двора".

"У, как была она красива когда-то и как любила петь, какие дивные старинные песни знала, какой заунывно-звенящий голос был у нее! И как талантлива, яростно неуемна была она на любую, даже самую тяжелую, грязную работу!

Так что же иссушило, состарило ее, сделало холодными руки и утишило сердце? Уж не белые ли призрачные, завораживающие ночи, не страшное ли ночное солнце выпило ее кровь? Или, наоборот, длинные зимние вечера, которые она проводила за прялкой при багровом дымном свете лучины?"

Девяностолетнюю старуху Марфу сосед-рыбак прямо называет "святой". Но святость, душевная чистота и крепость поморки, восхищая повествователя, не приносят ему внутреннего покоя. У него нет той непоколебимой убежденности "в справедливости жизни, в справедливости и необходимости прихода смерти", что объединяет казаковскую Марфу не только с солженицынской Матреной (и другими позднее пришедшими в литературу "старинными старухами"), но и с "Игнатьичем", рассказчиком трагической истории тихой праведницы, без которой не стоит село и вся наша земля. Казаковская поморка словно бы вышла из волшебного сна, вдруг захватившего захожего человека, горожанина, отправившегося искать счастье на Севере.

Такое наваждение и сам Север с его грозными скалами, манящими и пугающими лесами, неукротимым свирепым морем, непостижимыми в своей "простоте" людьми. Слиться с ними, зажить жизнью рыбаков, охотников, моряков писатель хочет - и не может. Потому что как в Москве снятся сны о беломорье, так здесь томит тоска по среднерусскому лесу с его мягкими грибными запахами, по "нашей" - совсем не такой! - деревне, а то и по этой самой распроклятой "пижонской" столице. Художнику хорошо ждать влюбленную девушку, что бросает все и срывается к нему, пьющему и обиженному на "критиков" непричесанному гению - когда девушка приезжает, ее можно только прогнать. Всякая встреча печальнее расставания или не-встречи, но от того не-встреча и расставание тоже краше не становятся. Уход, бегство, бродяжья доля спасительны до того мига, когда вдруг пронзает вольного охотника томительная тоска по дому. То ли сущему, то ли тоже приснившемуся. Как Север. Как российская история, выбрасывающая в, казалось бы, разумно организованную современность каких-то загадочных персонажей - бывших кулаков и хозяев, брезгливо глядящих на "колхозный" уклад, юродивых, добровольных отшельников. То, что вчера еще казалось "ладным", сегодня дышит скрытой трагедией. И опять куда влечет дорога, дозволяя хоть ненадолго забыть зудящую в сердце тоску.

Многолюдство казаковского мира не отменяет, но усиливает страшное одиночество автора, то открывающего собственное лицо (писатель из Москвы), то оделяющего своей неутолимой печалью внешне ни мало ни схожих персонажей. Разве только жажда "рекордов" заставляет туповатого спортсмена "по-нехлюдовски" бросить простодушную влюбленную девушку ("На полустанке", первый рассказ Казакова)? Разве только от безделья шляется по миру заглавный персонаж "антирелигиозного" рассказа "Странник"? И только ли корысть тянет из колхоза угрюмого и злого Василия Каманина ("В город")? В том-то и дело, что все эти неприятные типы таинственно схожи с другими - сердечно близкими Казакову - беглецами и путниками. И когда писатель привешивает к рассказу "Легкая жизнь" финальный абзац с "лобовой моралью", понимаешь, что вылез он не только для страховки от цензуры и критики, что в пьяноватом "счастливом" Василии Панкове, что врет, куролесит, выглядит шутом гороховым и никак не может остаться в родной деревне, Казаков тоже распознает свои черты. И не на шутку пугается. "Легкая жизнь! Мчится по земле, спешит, не оглядывается, всегда весел, шумен, всегда самодоволен. Но пуста его веселость и жалко самодовольство, потому что не человек он еще, а так - перекати-поле".

Как же хочется осесть. Выстроить дом. Вырастить сына. И делать свое главное дело. Которое за тебя никто не сделает. Только какое отношение "дом" и "сын" имеют к этому самому главному делу - одиночеству над белым листом бумаги? В двух последних - прорвавшихся сквозь душившую Казакова долгие годы немоту - рассказах ("Свечечка", "Во сне ты горько плакал") слышны неутешительные ответы. Сын слит с отцом только во младенчестве - расставание неизбежно. Дом не может защитить от черного страха. Как и словесность. Застрелившийся казаковским патроном сосед-приятель был не только хозяином уютного настоящего дома, но и писателем. Убежденным, что главное - ежедневное бдение над белым листом.

Поздние рассказы Казакова, быть может, и не хуже ранних. Только мало их. И держатся они запасом давних впечатлений да желанием заговорить извечную тоску. Заглушить боль "мастерством".

"Мастерство" оказалось востребованным. Казаков потратил несколько лет на "сочинение по подстрочнику" историко-революционной трилогии Абиджамила Нурпеисова. То-то было радости прогрессивным (именно прогрессивным!) критикам, специализирующимся на "дружбе народов - дружбе литератур". В 1974 году Нурпеисов получил Государственную премию СССР. А Казаков - много денег. Трилогия называется "Кровь и пот".

Юрий Казаков, оставив нам десятка два прекрасных рассказов, умер в 1982 году. Прожил он почти на тридцать лет больше, чем другой мученик, тайное присутствие которого ощутимо в самых разных вещах Казакова. В историях циркового медведя, случайно оказавшегося в лесу - таком родном и таком жестоком ("Тэдди"), и слепого пса, обреченного на вечный гон ("Арктур - гончий пес"). В рассказах о неизбежных расхождениях созданных друг для друга любовников, что, всего скорее, не сойдутся и в царстве теней ("Осень в дубовых лесах", "Двое в декабре"). В "морских" повествованиях о том, как герой-рассказчик мечтает слиться (и почти сливается) с "простыми людьми" - так "герой ненашего времени" пытался стать горцем. В предельно казаковском рассказе "Трали-вали", где лентяй, трепач, забулдыга Егор томительно и бестолково ждет особого мига, когда его наконец-то "прорвет" и он, словно отряхнув бренную плоть, весь уйдет в нездешней красоты песню. Для непонятливых Казаков написал "Звон брегета", свой единственный "исторический" рассказ - о том, как Лермонтов не успел встретиться с Пушкиным. И остался один, чтобы искать покоя в бурях, изводить ближних, вглядываться в дрожащие огни печальных деревень, припоминать ангельские песни, которых никогда не заменят грустные песни земли.

08/08/02


[Главная] [Архив] [Книга] [Письмо послать]