начальная personalia портфель архив ресурсы о журнале

[ предыдущая статья ] [ содержание ] [ следующая статья ]


Вадим Руднев

Скромное обаяние шизофрении
(заметки очевидца)

“Прошлое — колодец глубины неисчерпаемой”. Даже самое недавнее прошлое. Реконструкция прошлого обыденной жизни, по моему убеждению, одна из самых увлекательных задач философии. Когда в конце июня этого года мы решили провести дискуссию с Драганом Куюнджичем и Александром Ивановым, это казалось вполне обыденным делом: приехал ученый из США, есть оперативный повод поговорить; мы, как правило, так обычно и поступаем. Оглядываясь назад, я вижу, что встреча с Драганом и Сашей оказалась подлинным событием в жизни ее участников, даже не просто событием, а Событием с большой буквы, “событием бытия”, как бы выразился один из героев этого судьбоносного разговора. Я прошу понять меня правильно: это не ирония, вернее, не только ирония. Дело в том, что я действительно считаю, что жизнь редко преподносит нам такие важные сюрпризы, как этот диалог. И опять-таки не потому, что многие на него откликнулись. По моему мнению, вся эта история представляет собой некий зафиксированный фрагмент реальности, нашей коллективной жизни, русских интеллигентов середины 2000 года. Конечно, эта фиксация является искажением, деконструкцией самой себя, но тем она и интересна. Я бы хотел разобраться именно в этом. То есть мой интерес к этой истории — сугубо умозрительный, ирония же обусловлена жанром “нескучного размышления”. В этом смысле можно даже сказать, что все, о чем я пишу ниже, является плодом моей фантазии, а все упоминаемые имена и фамилии совпадают с именами и фамилиями известных и уважаемых людей по чистой случайности.

Первосцена

Читатель может удивиться, какое я вообще право имею выступать в роли подводящего итоги дискуссии, в которой я участия почти не принимал — так, несколько вздорных реплик. Но дело в том, что мне всей душой хотелось принять участие в дискуссии, однако поскольку человек я маловыдержанный и опять же вздорный, а дискурсанты, как мне с самого начала показалось, “обижали” моих друзей и учителей, к тому же не вполне понятно было, почему основным аргументом против славистики были жалостливые истории Драгана о том, как ему достается от невежественных и отсталых русских эмигрантов-филологов, а главное соло в этом джазбанде вел Саша Иванов, который не только не является славистом, но имеет об этом предмете довольно своеобразное представление (впрочем, как ни странно, никто из участников уже даже и большой электронной дискуссии, кажется, не имеет об этом предмете сколько-нибудь стандартного представления, о чем подробно см. ниже; эта сторона вопроса наиболее адекватно отражена в отклике Эдика Надточия, в чрезвычайно точном эпиграфе из Достоевского о Либихе; я думаю, что если следующий разговор с Сашей Ивановым мы посвятим, к примеру, практике применения бензодиазепинов в терапии малопрогредиентных эндогенно-процессуальных расстройств, то я заранее убежден, что и здесь Саша меня побьет вчистую).
Итак, с первой же минуты я хотел вмешаться. Но, по всей видимости, мое эмоциональное состояние передалось гонителям славистического дискурса. Включились агрессивные механизмы защиты. Поэтому как только я пытался раскрыть рот и тянулся к диктофону, у моего лица оказывался огромный кулак Драгана (этот южнославянско-антиславистсткий фаллоцентрический кулак продемонстрирован на замечательной фотографии, изображающей Драгана, в номере “Ex Libris НГ” от 27 июля 2000 г., с. 3 (подробно см. ниже)). Казалось, этим жестом господарь Куюнджич, привычно коверкая русские слова, цитировал мне известное место из повести Гоголя “Шинель”: «...привидение вдруг оглянулось и, остановясь, спросило: “Тебе чего хочется?” — и показало такой кулак, какого и у живых не найдешь». Одновременно с этим Саша Иванов со свойственной ему нежностью и политкорректностью рвал у меня из рук диктофон и, изысканно картавя, щебетал: “Сейчас, старик, я только скорректирую реплику Драгана”. После этого Драган временно опускал кулак, и ближайшие 40 минут Саша корректировал его реплику.
Прорваться в эфир мне удалось лишь ближе к третьему часу этого в высшей степени политкорректного разговора, причем потребовалось применение всех накопленных за нелегкую жизнь дилетантских познаний и практических навыков в области тай цзи тю ань, а также опыт недавнего просмотра кинофильма “Матрица”.

Но было, конечно, уже слишком поздно. Саша к этому времени с невероятной гибкостью перестроился и принялся демонстрировать свою любовь к поверженным кумирам, а Драган умильно клялся в дружбе к только что отдеконструированным коллегам. Так что мне ничего не оставалось, как негативиcтски окунуться в привычное обличительство всеобщего лицемерия и ханжества. 

Был ли мальчик,
или Три версии предательства Иуды

Теперь, прежде, чем продолжать, я должен тем из читателей, которые не знакомы с основами психоаналитической теории и практики, объяснить, почему я назвал первый раздел своих воспоминаний “первосценой”. Первосценой (Urszene) Фрейд называл парадигмальный травмообразующий эпизод в жизни ребенка, суть которого в том, что ребенок подсматривает за интимными отношениями родителей. “Кто же этот ребенок?” — спросит читатель. Наверное, я имею в виду себя? Нет. “Во все время разговора”, как мы потом с Валерой вспомнили, в адмаргиновском офисе Саши, где происходила эта славная антиславистическая мочиловка, действительно смутно просматривался некий скромный подросток, поигрывавший миниатюрным детским диктофончиком. На нашу беду мальчонка оказался шустрым, в чем мы и убедились, раскрыв 27 июля “Ex libris НГ”, где на развороте красовалась радостная физиономия Драгана с поднятым кулаком (“Вам чего хочется?”) и не менее радостная — Саши Иванова, растопыренная пятерня которого в контексте книжного обозрения не менее красноречиво убеждала: “Всех оплету своей книгоиздательской паутиной, все приберу к рукам — и славистику, и Деррида с Бодрияром, и Жолковского с Гаспаровым, и Володю Путина вместе с лыжами проглочу, проглочу-не помилую!”
Оказалось, что юный репортер, конечно, не спросясь у взрослых дяденек из “Логоса” разрешения, смастерил собственную версию разговора, из которого полностью выкинул “вздорные реплики” некоего В. Руднева, а всю беседу двух гигантов мысли остроумно назвал “Чебуrussia” (правда ведь смешно?) Когда я задал вопрос совершеннолетнему владельцу магазина “Ad Marginem”: “Как же так, Александр?” — Саша достаточно туманно ответил, что, дескать, “извини, старик, так уж получилось”. Действительно, получилось, весьма клево. Огромное фото, полный разворот, общемосковская слава, в общем, “белая гвардия, черный пиар”, как говорит один наш приятель, тоже известный славист.

Но если бы речь шла только о “недостойном поведении коллеги Иванова”, о том, что наш добрый друг Саша решил поиграть в “плохого парня” из голливудского боевика, то ее бы не стоило заводить. Мне кажется здесь интересным другое: то, что в этой истории отражена некая универсальная модель распространения информации, да вообще модель жизни, если угодно, такой, как она изображена в прозе Акутагавы, Борхеса, Павича и в фильмах Бунюэля, Орсона Уэллса и Рюиза. Вот произошло некое событие. Сначала вообще непонятно, произошло ли оно. Потом мы начинаем самим себе доказывать существование этого события. И чем большим количеством реакций-реплик оно обрастает, тем более значимым в наших глазах оно становится. Потом оказывается, что событие действительно произошло, но совсем другое и с другими участниками. Мы видим совершенно новую версию. Человек (человек — это я) жил два месяца с некоторым стандартным набором воспоминаний. И вот в один прекрасный день он вдруг обнаруживает, что одно из его воспоминаний, оказывается ложным (покрывающим воспоминанием): он думал, что он был, но социальная действительность показывает ему, что его не было. Или: мы думали, что мы говорили об одном, но оказалось, что мы говорили совсем о другом. Возможно, что в комнате сидел еще кто-то и этот кто-то готов рассказать совершенно новую историю, где не будет ни Драгана, ни Гаспарова с Аверинцевым. Возможно, этот кто-то задумал покушение на Сашу Иванова, и, в то время когда он отсиживался в книжном шкафу, на него напала крыса. И это будет история о неудавшемся покушении и крысе, а славистика вообще будет не при чем.

Славистика ли?

Ближе всех к стандартному пониманию славистики подошел Эдик Надточий. Близко, но не в самую точку. Славистика это не просто “отрасль филологии, занимающаяся славянским языками”, это “совокупность научных дисциплин, о языках, литературах, фольклоре, материальной и духовной культуры славянских народов” (определение, данное в статье “Славистика” из “Лингвистического энциклопедического словаря”, М., 1990, с. 458) . Почти то же самое пишет и Кирилл Кобрин, но с не вполне понятным мне в данном случае сарказмом. Некоторая комичность спора о славистике в контексте проблем современной философии состоит в том, что эта наука родилась в XVI веке, когда образовались национальные славянские языки. То есть это наука с давними и вполне определенными традициями, своим предметом и методом. И главное, это наука прежде всего о сравнительном, сопоставительном изучении славянских языков, литератур, исторических традиций и т. д. То есть для того, чтобы быть славистом, вовсе не достаточно написать статью о Пушкине или Достоевском или даже о чешском глаголе без его сопоставление с глаголами других славянских языков. В лингвистике славистика прежде всего связана с традициями сравнительно-исторического языкознания, основателями и ведущими представителями которого, кстати, чаще всего, были не русские, а либо немцы, либо сербы с чехами, либо, на худой конец, французы и американцы (Йозеф Добровский, Вук Караджич, Йозеф Юнгман, Франц Миклошич, А. Х. Востоков (незаконный сын барона Остен-Сакена, отсюда и фамилия), Август Шлейхер, А. Лескин (Leskin), Антуан Мейе, Макс Фасмер, Люсьен Теньер, Генрик Бирнбаум). Конечно, были и русские выдающиеся слависты, но это вовсе не М. Л. Гаспаров с Ю. М. Лотманом, и даже не А. А. Потебня с В. Б. Шкловским, это скорее адмирал А. С. Шишков, академик А. А. Шахматов, Н. Н. Дурново, С. Б. Бернштейн, В. А. Дыбо, Н. И. Толстой, В. Н. Топоров и наконец единственный из упомянутых в дискуссии героев отечественной семиотики Вяч. Вс. Иванов, в просторечии и, как правило, людьми, совершенно его не знающими, фамильярно именуемый Комой. (Еще Сергей Ромашко упомянул Д. Чижевского.)

Мне крайне неловко писать в солидном журнале о вещах, которые знают студенты на первом курсе филологического факультета, но чтобы как-то двигаться дальше, надо все-таки попытаться уловить “этот смутный объект ненависти” Саши и Драгана, уловить хотя бы для того, чтобы понять то, что интуитивно поняли, впрочем, многие авторы реплик, опубликованных выше: что ненавидят они вовсе не славистику (такое впечатление, что ни тот, ни другой никогда не держали в руках ни одной сравнительной грамматики славянских языков, не читали “Общеславянский язык” А. Мейе, “Славянскую акцентологию” А. В. Дыбо” или хотя бы “Исследования в области славянских древностей” В. В. Иванова и В. Н. Топорова), а совсем другое.

Что же?

Давайте вспомним старика Карнапа и последуем “правилу экстенсиональности”, то есть если мы не можем понять, о чем мы говорим, исходя из сути разговора, то посмотрим, что у нас получится “по экстенсионалу”. Итак, кто же такие основные герои этой дискуссии и что их всех объединяет? Смотрим по порядку: М. М. Бахтин, М. Л. Гаспаров, Ирина Паперно, Е. М. Мелетинский, С. С. Аверинцев, Р. О. Якобсон, К. Ф. Тарановский, Н. С. Трубецкой, Игорь П. Смирнов, М. Б. Ямпольский, Ю. М. Лотман, А. К. Жолковский, В. В. Иванов, В. М. Жирмунский, О. М. Фрейденберг, Б. А. Успенский, Д. С. Лихачев. Я думаю, что прибегать к процедуре подробного обоснования того, что никто из перечисленных ученых (кроме — с большими натяжками — Тарановского, Якобсона, Трубецкого и В. В Иванова — во всяком случае, знамениты они не этим) не является славистом, в свете высказанного не имеет смысла.
Что же объединяет эти имена? Все эти ученые так или иначе связаны либо с традицией русской формальной школы, либо с послевоенным структурализмом, либо, если говорить наиболее широко, с неортодоксальным, неконвенционным подходом к художественному тексту с точки зрения нормальной (в смысле Т. Куна) филологической науки. (Для начала века критерием нормальности был фактографический позитивизм (семинарий Венгерова), для советского времени — близость к марксизму и лояльность к режиму.) Именно это объединит, скажем, Лихачева и Аверинцева. Ни тот, ни другой не были структуралистами (Аверинцев к тартуской семиотике относился крайне враждебно), но и тот и другой не были совками, продуцировали дискурс пограничный и междисциплинарный. Если угодно, большинство этих людей нам интересны прежде всего потому, что их творчество всегда находилось на границе между филологией и философией. Например, — случай наименее очевидный — академик Лихачев в своей, по-видимому, лучшей книге “Поэтика древнерусской литературы” использовал философские категории пространства и времени. В сущности, вклад таких людей в поэтику (вот, кстати, наиболее точное понятие, которое объединяет всех этих персонажей) состоял в том, что они вводили в филологический дискурс философскую проблематику, или, по крайней мере, терминологию (пространство и время не были традиционными понятиями поэтики, их, по-видимому, впервые ввел туда Бахтин под влиянием, как он сам считал, теории относительности, ни больше ни меньше).
И вот именно эти люди как во внутрисоюзном, так и эмигрантском изводе (И. А. Паперно, М. Б. Ямпольский, А. К. Жолковский, И. П. Смирнов; я бы добавил к этому списку — даже поставил бы впереди него — Бориса Михайловича Гаспарова), ничего общего не имеющие с наукой славистикой, обвиняются в отсталости и нежелании приобщаться к основам современной французской философии.

Справедливы ли эти обвинения? По-видимому, в каждом случае нужно разбираться индивидуально, но в целом — при условии, что мы наконец оставим в покое славистику, — я бы сказал, что они справедливы. Эти люди действительно не хотят изучать деконструктивизм, еле сдерживая тошноту, просто потому, что так сегодня принято, говорят о постмодернизме, и у них, как правило, на самом деле вызывает неприязнь, когда им начинают навязывать Фуко, Делеза и де Мана. Но почему они не хотят? Вот о чем не решаются задуматься Драган с Сашей. Они не хотят потому, что считают себя самих — и справедливо — принадлежащими великой послевоенной научной традиции — структурализму, семиотике, структурной поэтике, в общем, нестандартному внутриэмигрантскому литературоведению. А эта традиция действительно устарела. Именно в этом смысле претензии Драгана и Саши я считаю объективно справедливыми. Справедливыми, но жестокими и даже бессмысленными. Это не вина, а трагедия людей, которые в 60-80-е годы были в самом центре мировой гуманитарной мысли, а теперь просто потому, что так повернулось научное время, оказались на ее обочине. Что же им делать? И разве можно себе представить того же Карнапа или Шлика, читающими Деррида и Делеза? Да их от Хайдеггера воротило. Вообще не стоит забывать, что тотальная транспарентность, “содружество наук” и так далее, все это появилось только в последние 20 лет. Еще в 1960-е годы философы-аналитики ничего не желали знать о феноменологах и vice versa. Вспомните, каким революционным событием была статья Карла Апеля “Витгенштейн и проблема герменевтики”, в которой тот посмел заикнуться о том, что диалог между аналитической философией и феноменологией в принципе возможен. Разумно ли требовать поголовной дерридизации филологического крестьянства, для которого это в принципе невозможно!

Иван Иванович и Иван Никифорович,
или Не стреляйте в белых лебедей

А теперь попробуем разобраться индивидуально. Возьмем, к примеру, двух Гаспаровых — М. Л. и Б. М., этих Ивана Ивановича и Ивана Никифоровича русской филологии. Как различна их судьба и как несхожи их установки. М. Л. Гаспаров, автор блестящих, пионерских и еще каких угодно работ по русскому стихосложению, наследник традиций Андрея Белого, Б. В. Томашевкого, Б. И. Ярхо и К. Ф. Тарановского, при этом очень скромный, по моему мнению, античник, в этом смысле всегда, кажется, знавший свое место (поэтому весь сыр-бор на тему Фуко-Гаспаров мне непонятен: что может М. Л. Гаспаров противопоставить такого особенного истории античной сексуальности Фуко? “Занимательную Грецию”?) Кстати, его последняя стиховедческая книга “Очерк истории индоевропейского стиха” (наиболее близкая к “славистике”, то есть сравнительно-историческим штудиям) — самая неудачная и наименее характерная для него. Ныне М. Л. действительно жесткий гонитель всего французского, совершенно не разбирающийся в философской проблематике, путающий хайдеггеровскую деструкцию с дерридианской деконструкцией; автор книги “Записки и выписки”, с оценкой которой Эдиком Надточием я решительно не согласен: мне кажется, потакать подобному филологическому юродству как раз и не следует, здесь я полностью согласен с Сашей, имея в виду его интервью в прошлом номере “Логоса”; я бы сказал, что эта книга — образец того, что можно назвать филологическим концептуализмом, то есть “придуриванием”. Похваливать и поощрять подобные упражнения — все равно, что отождествлять Д. И. Пригова с придурковатым персонажем его стихов, а Олега Кулика — с собакой, которую он с таким успехом изображал до недавнего времени. Но, извините, впендюривать такому человеку, как М. Л. Гаспаров, Деррида бесполезно и беспощадно. Во-первых, не на такого напали. М. Л. Гаспаров лишь прикидывается безобидным чудаковатым старичком. Могу вас уверить, что это человек, обладающий огромной энергией, который может и за себя постоять, а может и “дать в торец”, по счастливому выражению еще одного знакомого слависта. Во-вторых, я считаю гораздо более адекватным поведением по отношению к гению былых времен не дерганье за бороду и не постукивание по лысине, а настойчивое припоминание былых заслуг, например, в виде очень полезного для всех переиздания классических стиховедческих книг, которых теперь многие просто не знают, но отнюдь не в подсюсюкивании пресинильным филологическим поделкам.
Б. М. Гаспаров (Иван Никифорович), конечно, совсем другое дело. Неизвестный лингвист из Ростова, приехавший ненароком в Тарту и через десять лет превратившийся в такого семиотического льва, что Ю. М. Лотман лишь тогда вздохнул свободно, когда Б. М. со своей тогдашней женой Ирой Паперно в ноябре 1980 года навсегда пересекли эстонскую границу (кстати, Лена Григорьева совершенно напрасно упрекает меня в беспамятстве, я не хуже ее помню спецкурс по психоанализу, который Ира читала в 1978 году в Тарту, но это не основание, чтобы не критиковать написанные ею через 20 неубедительные, на мой взгляд, книги о Чернышевском и о самоубийстве (здесь не могу не согласиться с Драганом)). Эмигрировав в Стэнфорд, Б. М. Гаспаров опубликовал в 1984 году в Вене превосходную книгу (разумеется, по “славистике”!) “Поэтика “Слова о полку Игореве”, а в середине 1990-х годов создал оригинальную лингвистическую теорию — “Лингвистика языкового существования” (М., 1996). Справедливости ради следует отметить, что Б. М. всячески открещивается от постструктурализма и постмодернизма, но отсталым его никак не назовешь, недаром он вообще не фигурировал в этой дискуссии.

Можно возразить, что это исключение. Нет, не исключение. Алик Жолковский — кстати, наиболее лояльный ко всему “свежему и новому”, переехав за границу, отказался от своей жесткой методики анализа текста (генеративной поэтики) и перешел к постструктуралистскому анализу, о чем свидетельствует прежде всего выпущенная им Москве в соавторстве с Мишей Ямпольским (относительно неадекватности наезда на Ямпольского — с Леной полностью согласен) замечательная и современная по методу книга “Бабель/Babel” (издательство “Carte blanche”, 1994). В том же году и в том же городе вышла книга Игоря Павловича Смирнова “Психодиахронологика: Психоистория русской литературы”. К этой книге можно относиться по-разному (я бы охарактеризовал ее как “очаровательно неточную”), но уж постмодернизма там — “мало не покажется”! — и отсталой ее тоже никак не назовешь. Так что не надо мочить наших, ребята. Они стараются!

“Ученость — вот чума!”

Думаю, что смысл и пафос Сашиных и драгановских наездов на людей 1960-1980 годов состоит в следующем. Семиотика, структурализм и прочее в СССР были не просто филологической модой и даже не простой аналогией парижской весны, хотя это, конечно, верно. Это движение было эквивалентом фундаментальной философии, ее “замещением” в психоаналитическом смысле этого слова. Действительно, наиболее радикальные и интересные фундаментальные идеи высказывались тогда не в рамках умеренно либеральных “Вопросов философии” и даже не Мерабом Мамардашвили, а на страницах совершенно уникального в те годы журнала “Вопросы языкознания” и, разумеется, в ранних выпусках “Трудов по знаковым системам”. Как в начале XIX века были “декабристы без декабря”, так у нас были философы без философии. В сущности, тартуско-московский дискурс был не менее философичным, чем “телькелевский”. Но тот факт, что так или иначе словом “философия” идентифицировать себя было в те времена нельзя, оказался наиболее болезненным и драматичным. Да, в каком-то очень важном смысле это были мыслители, но по гуманитарной номенклатуре они числились филологами. Это было их проклятием. Это было отчасти и просто элементарной человеческой трусостью, поскольку встраивание в общеевропейский философский дискурс грозило соответствующими политическими санкциями. В этом смысле показательна история полемики В. Я. Проппа с Леви-Стросом. В начале 1960-х годов Леви-Строс в статье “Структура и форма” написал панегирик Проппу как ученому, опередившему структурализм на четверть века. Пропп ужасно испугался и в ответ написал, что буржуазный философ его оклеветал, что он хороший, а вовсе никакой не формалист, и так далее. Леви-Строс был просто изумлен таким ответом — он же хотел, как лучше.
А вот другой пример. Когда А. М. Пятигорский эмигрировал из Москвы, где он был, кажется, младшим научным сотрудником института психологии, эта печать филологизма, если судить по “Философии одного переулка”, его настолько преследовала, что мечта быть профессором философии оказалась важнее идеи реально быть философом. Именно в силу своей номенклатурной филологичности люди 1960-1980-х годов и попали в “слависты”. И это роковое qui pro quo, проходящее, как говорили во времена наших героев, красной нитью, через всю нашу дискуссию, отразилось на всей их судьбе: они сами не понимали, кто они такие, как им себя назвать.
Резистантный дискурс Саши и Драгана представляет собой попытку задним числом закрепить за этими людьми хоть какое-то место, хоть как-то их обозначить, и эта нелепая номинация их в качестве “славистов” понадобилась для того, чтобы очистить подлинную номенклатурную философию, сколь бы филологической она ни была (Деррида это ведь тоже филологическая философия). Но поставить на место этих людей невозможно, потому что у них нет места и никогда не будет. Между тем, почему вы так уверены, что обладать своим местом это хорошо, а не обладать плохо. Совсем наоборот. Вспомним словосочетание “бродячий философ”. Какое место было у Фрейда, Витгенштейна, да и у Хайдеггера? Их место было у параши. Фрейда с учениками постоянно обвиняли в порнографии и разврате, над Витгенштейном смеялись как над безумным дилетантом, а как курочили Хайдеггера за нацистские дела, не мне вам рассказывать.
Теперь важный вопрос о “невежестве”, поднятый Эдиком. Вот Эдику явилось просветление, что Аверинцев-то, оказывается, братцы, второй свежести. А Бахтин-то, блин, ничего не читал. Правильно. И Лотман не мог отличить Канта от Конта, и Фрейденберг писала так, как будто кроме нее никого на свете нет. Но все это говорит именно о том, что это были не ученые, а мыслители. И неверно, что это черта сугубо русская. Фрейд тоже был философски необразован. Про Витгенштейна вообще молчу. Мыслитель не обязан быть эрудитом, и здесь я скорее на Сашиной стороне, имея в виду его рассуждения о соотношении знания и мысли.
В этом плане феномен русских эрудитов В. В. Иванова и В. Н. Топорова представлял собой скорее симуляцию эрудированности. Это на самом деле была не эрудированность нормального ученого в своей области. Это было коллекционированием знания, бриколажем знания. “Вот я и про мозги могу, и про индоевропейский язык, и про семантику возможных миров, и про искусственный интеллект, и про собаку Павлова, и про кино Эйзенштейна”. Это в определенном смысле была обратная сторона того же невежества.
Но такое эксцентрическое положение русской науки и русской мысли, по моему-то мнению, как раз гарантия того, что вовсе не все потеряно. Совершенно изумлен, прочитав в реплике такого тонкого человека, как Кирилл Кобрин, привычно-унылый апокалиптический плач по русской культуре. Что вы, голубчик, опомнитесь, все только начинается! Уж если по ком и звонит колокол, так это по “немцам” — по Деррида и Бодрийару, которым, кажется, уже решительно нечего сказать, отсюда и эти конвульсии их адептов вроде Драгана и Саши. Верьте слову, этот нездоровый ажиотаж вокруг “славистики” как раз явственный признак того, что все уже зашевелилось по новой. Вспомните, Кирилл, как в конце XIX века люди ныли про надсоновщину — а что началось потом! Утрите нос, дорогой друг, и готовьтесь к большим переменам.

Еще к вопросу о том, “от какого наследства мы отказываемся”. Странно было читать мнение обычно осторожного и взвешенного Сергея Ромашко о том, что “узколобый антисоветизм был непродуктивным всегда”. Мне кажется, что проект А. И. Солженицына, известный под названием “Архипелаг Гулаг”, каким бы узколобым он сейчас ни казался, был и остается весьма продуктивным. Кажется, что в 1990-е годы образовался новый интеллигентский миф или скорее антимиф о советском прошлом, частью которого является утверждение Сергея, что мы все плыли в одной лодке. Безусловно, Сахаров, Андропов и Лотман плыли в совершенно разных лодках, по разным рекам и в разных направлениях. Утверждение, что провинциальный советский профессор не так страшен, как навороченный американский филолог-эмигрант, возможно только в устах людей, которым посчастливилось не видеть близко ни одного советского профессора. Уверяю вас, что это зрелище пострашнее “Фауста” Гете. Имел с ними дело не раз — в массе своей это просто животные: тупые, агрессивные, невежественные, озлобленные. Каждый второй — стукач или просто гэбэшник. К чему эта мифологическая гиперкоррекция!

Прощание с Матерой

Подводя итог этой плодотворной дискуссии (я без всякой иронии считаю ее плодотворной, возможно, именно благодаря ее шизофреничности, благодаря тому, что ее участники говорили не о том, о чем думали, что говорят, а о том, о чем им хотелось — поспорили, пошумели и разошлись по своим лодкам), уверен, что она оставит в наших сердцах не обиды, а конструктивные идеи. Если мы и не сидим в одной лодке, а кое-кто даже пытается плыть против течения, это не основание для обид. Если я кого задел, то не со зла. Дорогие Саша и Драган! Я надеюсь, что вы не обижаетесь на мои раблезианские шутки и понимаете, что я, как и все участники дискуссии, чрезвычайно благодарен вам за этот стимулирующий, чрезвычайно богатый идеями диалог. Как писал Юрий Карлович Олеша — «Мы все были обездолены Тремя Толстяками, угнетены богачами и жадными обжорами. Прости меня, Саша, — что на языке обездоленных значит: “Разлученный”. Прости меня, Драган, — что значит: “Вся жизнь”...»

7 августа 2000 г. Москва


[ предыдущая статья ] [ содержание ] [ следующая статья ]

начальная personalia портфель архив ресурсы о журнале