Тютчевиана

Cайт рабочей группы по изучению
творчества Ф. И. Тютчева

 

Королева Н.В.
Тютчев и Пушкин

Королева Н.В. Тютчев и Пушкин // Пушкин: Исследования и материалы. – М.; Л.: Изд-во АН СССР, 1962. – Т. 4. – С. 183–207.

С. 183

Острые и не решенные когда-то литературоведческие вопросы имеют свойство как бы затухать, терять свою остроту с годами. К числу таких вопросов, сейчас как будто забытых, а в 1920–1930-х годах возбуждавших острые споры, относится вопрос о Пушкине и Тютчеве. Являются ли эти два крупнейших поэта своего времени представителями одного направления в поэзии или, напротив, их направления различны настолько, что исключает всякую возможность признания одного поэта другим, – такова сущность спора. В наши дни спор забыт; в статьях о Тютчеве этому вопросу уделяется обычно не более одного-двух абзацев, в которых приводится факт напечатания тютчевских стихов в журнале Пушкина «Современник» и цитируются давно вошедшие в литературоведческий обиход воспоминания П.А. Плетнева или Ю.Ф. Самарина о благожелательном, даже восторженном отношении Пушкина к печатаемым стихам [1]; в литературе о Пушкине этого вопроса как бы не существует вовсе. Чтобы сейчас восстановить степень его остроты, надо обратиться к работам, отделенным от нас десятилетиями.

«Тютчев принадлежал бесспорно к так называемой пушкинской плеяде поэтов. Не потому только, что он был им всем почти сверстник по летам, но особенно потому, что на его стихах лежит тот же исторический признак, которым отличается и определяется поэзия этой эпохи», – писал И.С. Аксаков. [2]

«Вообще зависимость Тютчева от Пушкина ограничивается такими мелочами, а различие между этими поэтами так велико, что мы не находим достаточного основания причислять Тютчева к последователям Пушкина, расходимся в этом отношении с мнением Аксакова и признаем за Тютчевым право на самостоятельное место в истории русской поэзии, не особенно, правда, видное», – возражает Н.Ф. Сумцов. [3]

Ю.Н. Тынянов исследует вопрос об отношении Пушкина к Тютчеву в исторической последовательности фактов и также не соглашается с Аксаковым: «Резюмирую: принятие в «Современнике» стихов Тютчева было вовсе не актом признания, тем паче «благословением» со стороны старшего поэта по отношению к новому гениальному поэту. Тютчев прежде всего был вовсе не новым и не молодым поэтом для Пушкина, а достаточно ему известным и притом таким поэтом, о котором он уже раз отозвался и

С. 184

отозвался неблагоприятно [4], за шесть лет до того. Затем, стихи Тютчева были «приняты», Вяземским и Жуковским (а не Пушкиным, – Н. К.). И, наконец, в «Современник», к тому времени принимался всякий, притом третьеразрядный стиховой материал». [5]

Серьезно аргументированной концепции Ю.Н. Тынянова была противопоставлена столь же серьезно аргументированная противоположная концепция: «В этой краткой заметке, – писал Г.И. Чулков, – я не намерен критиковать по существу работу Ю.Н. Тынянова: мое задание иное: во-первых, показать, что некоторые психологические и биографические аргументы, выдвинутые Ю.Н. Тыняновым в доказательство его теории о враждебном отношении Пушкина к Тютчеву, недостаточно обоснованы, и, во-вторых, что вопрос об отношении Пушкина к Тютчеву не может быть разрешен в плане эволюции литературных жанров без привлечения к этой теме иных данных – социального и культурного содержания – прежде всего вопроса о Гете...». [6]

Новая концепция о близости Пушкина и Тютчева была доказана не менее убедительно, чем предыдущая; вопрос остался открытым.

Итак, из каких же фактов слагается вопрос о Пушкине и Тютчеве? Прежде чем мы приступим к их изложению, отметим с самого начала одну сторону рассматриваемого вопроса, которая ускользнула из поля зрения исследователей: если поэт Тютчев, по имеющимся у нас данным, был замечен Пушкиным лишь в 1830 году и, естественно, не сыграл никакой роли в формировании Пушкина-поэта, то чтение Тютчевым Пушкина уже в 1820 году явилось важнейшим звеном в формировании этого поэта, родившегося позже Пушкина лишь четырьмя годами и начинавшего писать стихи одновременно с ним. Именно с этого начального периода в развитии их взаимоотношений (если можно так назвать отношения друг к другу людей, никогда не бывших знакомыми лично) и представляется необходимым начать рассмотрение вопроса о Пушкине и Тютчеве.

1

Стихи Пушкина были не первым чтением и не первым литературным увлечением его молодого современника. С первых своих шагов в поэзии Тютчев оказался в среде литераторов Московского университета и Общества любителей российской словесности при Московском университете, принципиально стоявших в стороне от жарких литературных боев своего времени и ставивших своей целью воспитание в юношестве гражданских чувств прежде всего на чтении высоких образцов русской одической поэзии XVIII века. Первым учителем Тютчева стал профессор и поэт А.Ф. Мерзляков, наиболее крупная и самобытная фигура и на словесном отделении Московского университета, где он читал курс российского красноречия и поэзии, и в Обществе любителей российской словесности. «Некогда довольно счастливый лирик, изрядный переводчик древних, знаток языков русского и славянского..., но отставший по крайней мере на двадцать лет от общего хода ума человеческого...», – как писал о нем

С. 185

В.К. Кюхельбекер в «Обозрении российской словесности 1824 года» [7], – Мерзляков воспитывал у своих учеников любовь к русской поэзии XVIII века, прежде всего к Ломоносову и Державину, а из современной поэзии признавал И. Дмитриева скорее, чем Карамзина, и уж совсем не признавал ни Батюшкова, ни Пушкина, ни Жуковского. Три «незабвенно дорогих» поэта, «Жуковский, Пушкин, Карамзин», которых называет Тютчев в стихотворении «На юбилей князя Петра Андреевича Вяземского» [8] в качестве учителей и кумиров юности своего поколения, могли стать таковыми лишь вопреки влиянию Мерзлякова и Московского университета. Тютчев принадлежал к числу той университетской молодежи, которую А.А. Прокопович-Антонский, председатель Общества любителей российской словесности, «заставлял... перед торжественными собраниями сочинять «гимны к истине», оды «на невинность», «на счастье», но которая, «к удовольствию того же Прокоповича-Антонского, с увлечением декламировала стихи Жуковского, горячо сочувствовала Карамзину, увлекалась Шиллером». [9] Отношение московских профессоров к новой поэтической стихии 10–20-х годов XIX века и к новому понятию поэтического, уверенно утверждавшемуся в творчестве Жуковского, Батюшкова и молодого Пушкина, было сложным. С одной стороны, растерянность, неприятие: «Было слово о романтизме и классицизме, – записывает в дневнике о заседании Общества любителей российской словесности И.М. Снегирев. – Мерзляков с жаром витийствовал против первых, а Каченовский грозился палкою на князя Вяземского». [10] Но, с другой стороны, в разделении литературных сил 1810-х годов, в острой тогдашней борьбе карамзинско-арзамасского лагеря с шишковистами Мерзляков если и был противником первых, то не с позиций вторых. Архаистические теории шишковистов были ему столь же чужды, как лирический субъективизм карамзинистов или мечтательный романтизм Жуковского. Основные его требования к поэзии определяло нечто другое. Заслуга Мерзлякова, позволившая ему стать любимцем университетской молодежи, была в том, что, будучи чужд новых веяний в литературе, он не остался в стороне от них, искал новые принципы критического подхода к произведениям нового направления и находил их в рационалистическом и скрупулезном отыскивании в произведении логики поэтического рассуждения, которая еще заменяла ему требование логики жизни в поэзии. Мерзляков искал не соблюдения законов жанра (требование литературной теории классицизма), а соответствия изображаемого своеобразно понятой правде. «Чувства имеют свой ход натуральный как в величайшем своем исступлении, так и в спокойном», – заявлял Мерзляков. [11] Поэтому писатель должен уметь наблюдать, познавать человеческое сердце, характер и знать, какие стороны характера «суть подлинные источники мыслей, чувствований и поступков человека». [12] «Пускай говорят, – пишет Мерзляков, – что чувства свободны от всякого плана, от всякого стеснения; это не справедливо. Природа в самую бурю, когда все, кажется, готово разрушиться, не теряет своей стройности, или, лучше, самая буря имеет свои законы, начало, переходы и конец; почему же не должны иметь сего порядка, сих законов бури сердечные? – В порывах чувств есть своя система, постоянная и верная: ее-то должен

С. 186

открыть и исполнить стихотворец». [13] Если человеческое сердце подобно морю, то писатель должен «проникнуть сию бездну и определить источники перемен ее: где они заключаются, в ней ли самой, или зависят от влияния земли и неба, от бурь и непогод внешних; ты должен заметить ход каждой страсти, порывы чувствований, их переливы быстрые или медленные или внезапные от одного в другое; ты должен знать, в какой мере действовать может предмет на человека в определенное время, в определенном характере, в определенном месте и в определенных обстоятельствах». [14]

Все эти требования глубоко рационалистичны в подходе к человеческой душе. Они давали прочную рационалистическую закалку молодежи, которая на них воспитывалась, не позволяли ей утонуть в море иррационального, исполненного фантастики, в море романтизма. Рационалистические начала этих требований не позволяли и самому Мерзлякову принять субъективизм карамзинизма или антирационалистические начала поэтики Жуковского. В этом архаичность, историческая ограниченность Мерзлякова, хотя в этом же и его сильная сторона. «Можно ли не заметить порывов неуместных отчаяния там, где его быть не могло, восторга, когда леденеют вместе сочинитель и слушатель?», – спрашивал Мерзляков [15] и в своих литературных «разборах» был «беспощадным критиком и в этом отношении смелым нововводителем». [16] Молодежь была увлечена его лекциями, хотя недостаточность объективной историко-литературной оценки в его «критике вкуса» постепенно начинала вызывать недовольство наиболее думающих его учеников. Одним из первых недовольных был Тютчев. 13 октября 1920 года М.П. Погодин записывает в дневнике слова Тютчева о том, что Мерзляков должен был бы «показать нам историю рус<ской> слов<есности>, должен показать, какое влияние каждый наш писатель имел на ход ее, чем именно способствовал к улучшению языка, чем отличался от другого и проч.». [17] Этого в лекциях Мерзлякова не было. И, может быть, в воспитании своих учеников (а у Мерзлякова, кроме Тютчева, учились и Веневитинов, и Шевырев, и Полежаев, и Лермонтов) Мерзляков сыграл положительную роль не столько тем, чему он их учил, сколько тем, чему не мешал учиться. Не принимая целый ряд новейших явлений в поэзии, Мерзляков был в курсе их: он мог плакать над пушкинским «Кавказским пленником», мог часами в своих лекциях говорить о переводах Жуковского из Байрона, пусть оценивая их отрицательно, но уже самим фактом своей лекции заставляя слушателей задуматься над оценкой нового в литературе.

Сохранились не опубликованные до сих пор воспоминания М.П. Погодина, ученика Мерзлякова и университетского товарища Тютчева, о лекции Мерзлякова, посвященной выходу в 1822 году «Шильонского узника» Байрона в переводе Жуковского, т. е. ярчайшему явлению новой романтической школы:

«Вышла, господа, новая поэма модного нынешнего поэта, лорда Байрона, «Шильонский узник», переведенная по-русски Жуковским. Мы займемся ее разбором в следующий раз». Весь университет возволновался и, считая минуты, ожидал следующего раза. Лишь только кончилась

С. 187

лекция, предшествовавшая Мерзлякову в 5 часов, и вышел профессор из аудитории, как студенты со всех сторон бросились туда, точно на приступ, спеша занять места... Какое молчание воцарилось, когда он сел наконец за кафедру. Мы все дрожали, сердце билось, слух был напряжен. И он начал:

Взгляните на меня, я сед,
Но не от старости и лет,
Не страх внезапный в ночь одну
До срока дал мне седину.
Я сгорблен, лоб наморщен мой,
Но не труды, не хлад, не зной –
Тюрьма разрушила меня.

««Что это за лицо рассказывает о своем положении? Каких слушателей мы должны себе представить? Почему предполагает он их участие? Что за манера рассказывать без всякого вступления и предупреждения? Что за выражение: тюрьма разрушила? Как она разрушила, если он может говорить; разрушить можно здание, но человек разрушен быть не может. Вот эти модные поэты! Не спрашивайте у них логики! Они пренебрегают языком» и т. д. Мы слушали его разбор с почтением, соглашались с верностью многих его замечаний; но все-таки были в восторге от Байроновой поэмы и даже начали, украдкою от самих себя и от Мерзлякова, восхищаться «Русланом и Людмилой» Пушкина, которая вышла в 1821 году». [18]

Тютчев был одним из тех студентов, о которых рассказывает Погодин: с одной стороны, правоверный ученик Мерзлякова (и раннее творчество Тютчева, и, как мы увидим ниже, каждый шаг в жизни Тютчева-студента, в том числе и история не совсем обычного окончания им университета, теснейшим образом связаны с именем Мерзлякова); с другой стороны, начинающий поэт, жадно впитывающий в себя все новое в литературе, который, разумеется, не мог пройти мимо пушкинских стихов. Поэму «Руслан и Людмила» Тютчев и Погодин прочли еще осенью 1820 года. «Вот вам и Тик и Руслан», – писал Тютчев Погодину в это время. [19] 6 октября 1820 года Погодин записывает в дневнике: «Говорил с Тютчевым о новой поэме Людмила и Руслан» [20] (так называлась поэма при ее публикации в «Сыне отечества»). И, наконец, запись в дневнике Погодина от 1 ноября 1820 года раскрывает мнение о пушкинской поэме Тютчева и его собеседника: «Говорил... с Тютчевым о молодом Пушкине... Восхищался некоторыми описаниями в пушк<инском> Руслане; – в целом же такие несообразности, нелепости, что я не понимаю, каким образом они <могли> придти ему в голову». [21] Трактовка этой не вполне ясной фразы может быть двоякой: либо это Тютчев восхищался некоторыми описаниями в пушкинской поэме, а в целом высказывал о ней «несообразности» и «нелепости», т. е., по-видимому, отрицательные суждения; либо таково мнение о поэме обоих беседующих, т. е. что «несообразности» и «нелепости», по их мнению, содержатся в самой поэме. В обоих случаях очевиден оттенок отрицательности в отношении Тютчева к произведению.

И если мы вдумаемся в особенности начала творческого пути студента Московского университета Тютчева, то поймем, что, пожалуй, и не могло быть иначе.

С. 188

1810–1820-е годы в развитии русской поэзии были переломным этапом. Все более острая борьба за социальное и политическое освобождение человека вела в литературе к тому, что в поэзию, в частности, начал гораздо полнее, чем в XVIII веке, входить человек с его индивидуальностью, с неизвестным до сих пор поэзии сложным и противоречивым внутренним миром, с той реальной жизнью, которая его окружала. Поэзия приобрела способность изображать не только предмет или событие, вызвавшие переживание, но само это переживание, которое для каждого поэта оказывалось единственно неповторимым и в то же время общечеловеческим. В связи с новым содержанием распадались и видоизменялись старые классические жанры, возникало новое жанровое образование – лирическая поэзия. Теряла свое значение, превращаясь в прикладной жанр торжественного красноречия, ода «на случай», столь широко распространенная в поэзии классицизма; стирались грани между торжественно-созерцательной одой, рассказывающей о героическом, космическом или «божественном», и медитативной элегией. Нравоучительные мысли все чаще высказывались не в форме сатирической или нравоучительной оды, а в форме дружеского послания, с одной стороны, и патетической гражданской лирики, с другой. При этом рационализм поэтического мышления классицизма не мог быть изжит сразу. На смену четкой иерархии жанров классицизма приходит новая система жанров, менее четкая, но все же определенно требующая соответствия душевного состояния человека, изображаемого поэтом, избранному им для этого жанру: в элегии поэт уныл или задумчив, в дружеском послании весел, интимен или проникнут скепсисом и т. д. И когда под пером Карамзина, Жуковского и Батюшкова элегия и послание сделались господствующими жанрами поэзии, то вдруг оказалось, что вся поэзия прониклась двумя основными настроениями – унылой задумчивостью и веселой интимностью. Эти настроения вызываются определенными жизненными ситуациями: человек будет уныло задумчив, думая о смерти, об уехавшем друге, об умерших близких или о далекой любимой, созерцая осеннюю унылую природу, и, может быть, в немногих случаях еще. И раз унылое состояние признано поэтическим, вызывающие его жизненные ситуации начинают повторяться у разных поэтов, жизненная правда исчезает, подмененная литературной традицией, штампом.

Таково было общее состояние поэзии, когда Пушкин в Царскосельском лицее, а Тютчев в Московском университете делали в поэзии свои первые шаги. Можно было, интересуясь всей полнотой гражданской и частной жизни человека, обратиться к жанрам, хотя и превратившимся в литературный штамп, но лучше всего годившимся для передачи живого человеческого, гражданского и бытового содержания, – к элегии и дружескому посланию, как это сделал Пушкин. Можно было, уходя от постановки и решения злободневных социальных, политических и моральных тем в мир космического созерцания, характерный для поэзии русского классицизма, для которого человек наедине с космосом и богом – явление гораздо более естественное, чем человек наедине, скажем, со злом царского произвола или личного бесправия, – начать с оды, которая умирала, но еще не умерла, как начал свой творческий путь Тютчев. И этот, казалось бы, незначительный факт начала творческого пути разделил двух поэтов целой литературной эпохой, потому что за выбором жанров стоял весь комплекс политических взглядов, литературных симпатий, литературной учебы у тех, а не иных авторов, поэтического представления о человеке. Употребляя термин «ода» в самом широком смысле слова, мы можем сказать, что Пушкин не писал од, как ни сильны одические настроения в его произведениях «Александру», «Воспоминания в Царском Селе» или «Наполеон на

С. 189

Эльбе». [22] Ода в поэзии молодого Пушкина присутствует лишь там, где она еще долго будет сохранять живые черты: как жанр гражданской лирики, гражданской патетической дидактики, обращенной к самым животрепещущим вопросам времени (ода «Вольность»).

Студент Московского университета Тютчев начал с торжественной оды «на случай», горацианской оды нравоучительного и космического содержания и медитативной элегии.

Если Пушкин «читал охотно Апулея, а Цицерона не читал» (VI, 165), то Тютчев вырос на чтении Цицерона и предпочитал его многим авторам. Пушкин зачитывался французами, его непосредственными учителями-предшественниками в русской поэзии были Жуковский и Батюшков. Тютчев с увлечением переводил римских классиков, интересовался немцами, а из всей французской поэзии симпатизировал рассудочному элегику Ламартину. Его учителями в русской поэзии можно назвать Карамзина скорее, чем Жуковского, а также И. Дмитриева и Мерзлякова, учившего его на примерах од Державина и Ломоносова и на собственных одах, в которых Тютчев должен был видеть образец современной ему поэзии. И для Пушкина, и для Тютчева очень важен факт знакомства с поэтическим богатством русского XVIII века; но Пушкин искал в поэзии прошлого правду жизненной ситуации, бытовой детали, правду изображения человеческого характера, обличительно-сатирический пафос, в то время как Тютчев усваивал свойственный русской оде взгляд на мир как на нечто космически-грандиозное, овладевал поэзией «сверхчеловеческих», невещных тем: течения времени, грандиозности мироздания, особой красоты и святости звездной ночи и т. д., соприкасаясь при этом с обширной областью поэзии русских одописцев, перелагавших Клопштока и Юнга, начиная от М.М. Хераскова и С.С. Боброва и кончая П.И. Голенищевым-Кутузовым и С.А. Шихматовым. Именно на эту национальную основу будут налагаться впоследствии впечатления от знакомства Тютчева с поэзией немецкого романтизма, в которой перечисленные выше темы представлены особенно широко.

В поэзии юного Тютчева полностью отсутствует бытовая деталь, столь яркая у Пушкина. «И в лиру превращать не смею мое – гусиное перо!» (I, 50), – с улыбкой заявляет юноша Пушкин, в руках которого действительно гусиное перо. «Кто, отроку, мне дал парение орла! – Се муз бесценный дар! – Се вдохновенья крыла!», – возвещает юный Тютчев. [23] Вот одно из ранних сравнений в стихотворениях Пушкина:

Не ведал я покоя
Увы! ни на часок,
Как будто у налоя
В великой четверток
Измученный дьячок.
(I, 95).

Тютчев употребляет сравнения там, где и речи нет ни о каких бытовых деталях или жизненных ситуациях. В оде «Урания» он описывает, например, «превыспренних селения чудесны», т. е. некие эфирные пространства, где

...в светлой лазури спокойных валов
С горящими небо пылает звездами,
Как в чистом сердце – лик богов. [24]

С. 190

Зримая картина сравнивается с абсолютно незримым – с человеческим состоянием: звезды так отражаются в воде, как в чистом сердце лик бога. Человек, увидевший эти эфирные пространства, испытал бы такое же ощущение чистоты и святости, как в миг осознания чистым сердцем присутствия в себе бога. Совершенно очевидно отличие этого сравнения от пушкинского по самому типу.

Со временем Пушкин будет достигать все большего мастерства в обрисовке человеческого характера и жизненной ситуации, в замечательной точности эпитета, реалистической детальности описания и остроумной афористичности мысли. А Тютчев будет совершенствовать свой невещный, лишенный всякой бытовой реалистичности, но абсолютно точный по передаче человеческого ощущения стих:

Как верим верою живою,
Как сердцу радостно, светло!
Как бы эфирною струею
По жилам небо протекло! [25]

«Понятное» – человеческая радость – сравнивается с совершенно необъяснимым логически, поэтически прекрасным, но абсолютно невозможным в поэтической системе Пушкина.

Началось формирование двух различных творческих индивидуальностей. Тютчевская гамма человеческих переживаний несравненно беднее пушкинской, но она не повторяет ее. Пушкин рисует человека, живущего кипучей, реальной, подчас даже будничной жизнью, Тютчев – человека вне будней, иногда даже вне реальности, вслушивающегося в мгновенный звон эоловой арфы, впитывающего в себя красоту природы и преклоняющегося перед нею, тоскующего перед «глухими времени стенаньями». При этом, может быть, в поэзии раннего Тютчева слишком много «неба» и «бога», что может показаться странным, так как он был очень мало религиозен (см. «Не дай нам духу празднословья» или «Противникам вина»). Но дело в том, что это «небо» пришло в его поэзию из торжественно-космической русской оды с ее трепетом человека перед мирозданьем, поэзией полета времени, вечными темами жизни и смерти и, наконец, с ее героем – человеком-смертным, а не человеком в полноте его жизни. Связь поэзии Тютчева с поэзией русского классицизма неоднократно подчеркивает Ю.Н. Тынянов: «...преемник Державина, воспитанник Раича и ученик Мерзлякова, Тютчев воспринимается именно на державинском фоне как наследник философской и политической оды и интимной лирики XVIII века». [26]

Ввиду всего изложенного становится понятным, что при условии даже самого живого интереса Тютчева к поэзии Пушкина в 20-е годы он не мог понять до конца новаторства автора «Руслана и Людмилы» – понять и полюбить Пушкина ему еще предстояло впоследствии.

Прежде чем перейти к новому этапу в развитии отношений двух поэтов, вернемся еще раз к университетскому учителю Тютчева Мерзлякову. Мы не случайно говорим о Мерзлякове так много именно при анализе истоков тютчевского творчества: целый ряд не опубликованных до сих пор документов позволяет нам утверждать, что именно учеба у Мерзлякова была решающим фактором в формировании литературных вкусов Тютчева, начинающего поэта. Документы эти излагают историю поступления, учебы и окончания Тютчевым университета, которая не совсем обычна.

Тютчев и Мерзляков знакомы, по-видимому, с 1816 года, когда Тютчев начинает посещать университетские лекции в качестве вольного слушателя.

С. 191

К весне 1817 года Тютчев уже является членом «маленькой академии» Мерзлякова: приносит ему на суд свои сочинения, учится под его руководством писать стихи. В это время стихотворения четырнадцатилетнего поэта должны были читаться в Обществе любителей российской словесности. Мы узнаем об этом из письма А.Ф. Мерзлякова к П.А. Новикову от 3 июля 1817 года: «Приезжайте к возобновлению нашего общества: тогда прочтем и ваше, опять что случится. В торжественном собрании, по уставу, читаться могут одни только сочинения действительных членов... Тутчев в деревне. Маленькая моя академия расстроилась. Пиесы его также не читаны и по той же причине лежат у меня до будущего своего воскресения». [27]

Мерзляков же принимает у Тютчева вступительный экзамен при переходе его из вольных слушателей в студенты, о чем докладывает правлению университета 30 октября 1819 года: «По препоручению оного правления мы испытывали дворянина Федора Тютчева в российском, латинском, немецком и французском языках, в истории, географии и арифметике и нашли его способным к слушанию профессорских в университете лекций, о чем имеем честь чрез сие донести правлению университета». [28]

И, наконец, Мерзляков принимает активное участие в дальнейшей судьбе Тютчева-студента.

По уставу университета, студент, желающий держать экзамен на аттестат об окончании университета, должен проучиться в нем обязательный срок – три года, в число которых не засчитывается срок пребывания вольным слушателем. Поэтому Тютчев, ставший студентом лишь осенью 1819 года, имел право держать выпускной экзамен не ранее осени 1822 года. Однако менее чем через год после поступления в студенты, в июне 1820 года, Тютчев уже подает прошение о разрешении ему держать выпускной экзамен. Словесное отделение в лице Мерзлякова поддерживает его прошение, ссылаясь, во-первых, на то, что он с «особенной прилежностью» в продолжение трех лет слушал профессорские лекции, и, во-вторых, на особые его успехи «в стихотворстве, за которые он удостоен звания сотрудника в Обществе любителей российской словесности». Это был совершенно исключительный случай в большом количестве студенческих прошений, поступавших в совет университета, и совет, по-видимому несколько обескураженный, отказал в этой необычно аргументированной просьбе, предложив словесному отделению наградить Тютчева за успехи похвальным листом в торжественном собрании университета. [29] Награда была вручена Тютчеву 6 июля 1820 года в торжественном собрании, где читалась его ода «Урания». Это чтение и награда были официальным признанием Тютчева лучшим университетским пиитом, учеником и преемником Мерзлякова, обычно читавшего в торжественных собраниях свои оды. Из доклада попечителя Московского учебного округа А.П. Оболенского министру духовных дел и народного просвещения А.Н. Голицыну мы узнаем о той обстановке, в которой проходило чтение: «...в пять часов пополудни, по прибытии в большую университетскую аудиторию его сиятельства г. московского военного генерал-губернатора князя Дмитрия Владимировича Голицына и других знаменитых особ, как духовных, так и светских, приглашенных программами, торжество открыто хором, после чего читаны

С. 192

речи: на латинском языке экстраординарным профессором Давыдовым: о духе философии греческой и римской; на российском языке ординарным профессором Сандуновым: о необходимости знать законы гражданские и о способе учить и учиться российскому законоведению. За сим следовала вторая часть хора, потом магистр Маслов прочел сочиненные студентом Тютчевым стихи «Урания», а секретарь совета профессор Двигубский краткую историю университета за прошлый год». [30]

На первом курсе в 1819 году, Тютчев-студент интересовался очень многим: он посещал класс статистики профессора И.А. Гейма, где проявлял «очень хорошие» прилежность, успехи и поведение; класс физики профессора И.А. Двигубского, где, по отзыву профессора, «прилежен и успевает изрядно», изучая науку «о протяжении, фигуре тел, непроницаемости, делимости, скважности, сродстве химическом, сцеплении тел, упругости, тяжести, притяжении» и т. д. [31] К 1820 году картина резко меняется: Тютчев забрасывает почти все классы, кроме руководимого Мерзляковым. И.А. Двигубский обводит в ведомости общей скобкой фамилии нескольких нерадивых своих учеников, в числе которых и Федор Тютчев, и пишет общую резолюцию: «Не были, не известно каковы». «Посредственных успехов и прилежания», – пишет о Тютчеве И.А. Гейм. И только Мерзляков дает именно Тютчеву из многих десятков своих учеников самую лучшую аттестацию. Вот самые высокие его аттестации, данные другим ученикам, кроме Тютчева: «один из лучших», «очень хорош по прилежанию и успехам», «один из отличных по прилежанию и успехам». И только о Тютчеве, единственном из всех, он пишет: «Отличный по прилежанию, успехам и дарованию». [32] Кроме класса Мерзлякова, в 1820 году Тютчев отлично успевает в классе теории изящных искусств и археологии профессора М.Т. Каченовского, в классе латинской словесности профессора И.И. Давыдова, т. е. круг его интересов замыкается в некую цельную картину. Его интересуют история изящных искусств и пиитика, литература и искусства древних народов: «резьба на камнях и металлах», живопись и архитектура, речи Цицерона и оды Горация. Его интересует проблема «разделения римлян на состояния», сведения «о правах римских граждан и народных собраниях».

Летом 1821 года, за год до истечения необходимого трехгодичного срока пребывания в университете, Тютчев вновь подает прошение о разрешении ему держать выпускной экзамен. На этот раз разрешение было дано. Попечитель Московского учебного округа дал это разрешение «во уважение известных ему отличных успехов в науках своекоштного студента Федора Тютчева». [33] Экзамен произошел 8 октября 1821 года. Комиссия состояла из профессоров Мерзлякова (декана), И.А. Гейма, Н.Е. Черепанова, М.Г. Гаврилова, М.Т. Каченовского и И.И. Давыдова. «Члены комиссии приступили к испытанию означенного студента и предлагали ему каждый по своей части изо всех предметов, к отделению принадлежащих, вопросы, на которые отвечал он весьма основательно, ясно и удовлетворительно», – докладывал совету университета Мерзляков. А так как Тютчев не только студент успевающий, но «сверх того отличившийся своими упражнениями в сочинении», – писал Мерзляков, – то он и «достоин

С. 193

степени кандидата». [34] И степень кандидата Тютчеву была присуждена. При этом особо подчеркивалось, что разрешение держать экзамен досрочно дано Тютчеву лишь в виде исключения; министр духовных дел и народного просвещения специально писал о том попечителю Московского учебного округа: «Но как таковое позволение может послужить поводом к послаблению общих правил в отношении к другим, не имеющим подобных достоинств, то впредь допускать сего не следует». [35] Когда вслед за Тютчевым попросил о подобном же разрешении его товарищ, студент М.С. Ширай, успевавший не хуже Тютчева, но лишенный его блестящего дара сочинительства, ему было отказано.

Подобное выдвижение Тютчева-поэта профессорами Московского университета еще раз свидетельствует, что его раннее творчество полностью отвечало требованиям университетских профессоров, и Мерзлякова прежде всего, в среде которых воспитывались поэтические вкусы начинающего поэта. И чтение стихов Пушкина в литературной учебе Тютчева играет на этом этапе хотя и важную, но далеко не решающую роль, только предвещая будущее освобождение его вкусов от университетских канонов, но, что самое важное, заставляя его обратиться к решению важнейших политических и нравственных вопросов времени, заставляя задуматься о месте и роли поэта в жизни страны. Мы имеем в виду историю возникновения осенью 1820 года стихотворного ответа Тютчева на пушкинскую оду «Вольность», на примере которого лучше всего можно проследить разницу политических устремлений обоих поэтов.

2

В центре внимания молодежи 1820-х годов – не только Пушкин-поэт, но и Пушкин – политический поэт. Имя Пушкина возникает в беседах Погодина и Тютчева при обсуждении ими самых важных событий и вопросов, в том числе политических. При этом уже в 1820-е годы выявляется разница во взглядах поэтов, во многом определившая и разницу в их дальнейших литературных путях.

Стихотворение Тютчева «К оде Пушкина на вольность» было написано в дни восстания солдат Семеновского полка – события, оживленно обсуждавшегося друзьями Тютчева и поставившего перед ними вопрос о пути – мирном или революционном – к преобразованиям в стране.

Если для Пушкина 1820-х годов характерны ярко выраженное вольнолюбие и гражданский пафос, то взгляды Тютчева и его московских друзей хотя и отличаются в этот период известным либерализмом, в достаточной мере расплывчаты и юношески незрелы.

Среди ближайших друзей Пушкина – будущие декабристы Н.И. Тургенев, И.И. Пущин, В.К. Кюхельбекер, он оживленно обсуждает с ними и конституционные обещания Александра I при открытии польского сейма, и проблему отмены крепостного права в России, и т. д.

В жизни Тютчева 20-е годы также характеризуются известным интересом к формирующейся идеологии декабризма, но интерес этот несравненно слабее и задолго до 1825 года теряет свою политическую окраску. Речь идет о близости Тютчева к двум последовательно сменившим друг друга организациям московской либеральной молодежи 1810–20-х годов: неизвестному до сих пор Обществу громкого смеха (1815–1822), собиравшемуся под председательством сначала М.А. Дмитриева, потом декабриста

С. 194

князя Ф.П. Шаховского, и Обществу друзей (1822–1825) под председательством С.Е. Раича.

Исследователям давно известно, что С.Е. Раич, учитель и друг Тютчева, учитель Полежаева, Лермонтова и других поэтов, был членом Союза благоденствия. Об этом показали на следствии декабристы Н.М. Муравьев и И.Г. Бурцев, хорошо осведомленные в делах ранних организаций тайного общества. Однако до сих пор не было ясно, кем и как принят в общество Раич и насколько серьезным и продолжительным было его участие в работе общества. История Общества громкого смеха проливает некоторый свет на эти вопросы.

В неопубликованных «Главах из воспоминаний моей жизни» М.А. Дмитриева [36] рассказывается о том, как «году в 15» студенты Московского университета вздумали завести у себя «подражание Арзамасскому обществу» и учредили Общество громкого смеха. Председателем был избран М.А. Дмитриев, секретарем – А. Д. Курбатов. Членами общества были П.А. Новиков, М.А. Волков, С.Е. Раич, Д. Панчулидзев, Философов, Попов и другие, которых М.А. Дмитриев не помнит. Двое из названных Дмитриевым, С.Е. Раич и М.А. Волков, были упомянуты на следствии в 1826 году как члены Союза благоденствия. Члены общества писали сатирические и шутливые произведения, в которых высмеивались чаще всего университетские профессора, граф Хвостов и другие. Произведения эти член общества Философов переписывал в тетрадь, где первое место занимала поэма самого Философова «Гаврилиада» – сатира на профессора М.Г. Гаврилова. Самыми остроумными, по воспоминанию М.А. Дмитриева, были произведения А.Д. Курбатова «Смотр профессоров», «Распря профессоров» (написанная как пародия на отрывок из «Илиады» в переводе Гнедича «Распря вождей»), кантата «Рождение графа Хвостова» и другие. Эта тетрадь была широко известна в университетском пансионе, где она была переписана с виньетками пансионером Бруевичем. Тетрадью заинтересовались профессора Мерзляков и Давыдов. «Мы дали, несмотря на то что тут было и о Мерзлякове», – они прочли, «посмеялись» и возвратили. «Что было бы с этим, – восклицает М.А. Дмитриев, – если бы это безвредное общество и эта тетрадь стихов и прозы существовали в царствование незабвенного Николая Павловича! Мы были бы все в солдатах!». [37]

Дальнейшие события развертывались следующим образом. В 1818 году М.А. Дмитриев, закончив университет, уезжает в Симбирск. В этом году, в связи с пребыванием гвардии в Москве, именно здесь развертывается деятельность Союза благоденствия. «Ко мне писали Новиков и Курбатов, – рассказывает Дмитриев, – что общество наше хочет принять серьезное направление и более широкие размеры, что в него вошли другие члены, в том числе князь Федор Шаховской; что они хотят заниматься политическими науками и издавать журнал вроде Французской Минервы [38], но что они без меня не хотят приступать к этому и положили испросить моего согласия. Я ответил, что серьезному направлению я рад, но сомневаюсь в их силах и способностях; что издавать подобие Минервы им не по силам, да и не дозволят; что согласия моего не нужно и они могут выбрать другого председателя, но что, пока я лично не удостоверюсь в направлении общества, я в члены его вступать не могу. Так это и осталось, без всякого ответного уведомления. По приезде в Москву я вспомнил

С. 195

об этом и спросил. Мне ответили, что они выбрали в председатели князя Федора Шаховского; что было два заседания; что во второе Шаховской пригласил двоих посетителей, Фон-Визина и Муравьева [39], но произошло что-то странное. Во-первых, гости во время заседания закурили трубки; потом вышли в другую комнату и о чем-то шептались; потом, возвратясь оттуда, стали говорить, что труды такого рода слишком серьезны и пр., и начали давать советы. Шаховской покраснел; члены обиделись, что посторонние вступились учить их; заседание кончилось, и больше не было. А между тем члены подписали уже какой-то устав, предложенный Шаховским». [40]

Так неудачно закончилась попытка Ф.П. Шаховского присоединить к Союзу благоденствия членов Общества громкого смеха. По-видимому, сам Шаховской видел в этой неудаче лишь недоразумение, так как позднее он настоятельно хотел познакомиться с самим М.А. Дмитриевым через их общего знакомого декабриста А.О. Корниловича (знакомство по случайному стечению обстоятельств не состоялось). Это знакомство «было в связи с неудавшимся преобразованием нашего общества и объяснилось мне спустя шесть лет после, 14 декабря 1825 года, – пишет М.А. Дмитриев. – Шаховской был член тайных обществ; в нашем молодом обществе он видел готовый элемент для набора в члены их политического общества; Муравьев и Фон-Визин приглашены были удостовериться своими глазами в способностях молодых людей, но нашли их слишком незрелыми; а устав, подписанный ими, была первая часть устава, известного по донесению следственной комиссии». [41]

В 1826 году, когда начались аресты, ожидали арестов и члены Общества громкого смеха, поставившие под уставом свои имена. «Но, по счастию, еще прежде было какое-то подозрение на Шаховского и обыск у него в деревенском доме; но ему дали знать заранее, и он успел сжечь свои бумаги, в том числе и этот экземпляр устава». [42]

Такова история Общества громкого смеха. Его члены не стали декабристами, во всяком случае большинство из них, но это был тот круг сочувствующих, либерально настроенных или просто фрондирующих молодых людей, который декабристы учитывали в своих планах, привлекали к участию в своих изданиях, наличие которого помогало им создавать граждански настроенное оппозиционное общественное мнение.

Старик М.А. Дмитриев, пишущий воспоминания в 1864 году и злобствующий против идеи декабризма и «демократического угара» в России 1860-х годов, сильно отличается по своим убеждениям от Дмитриева-юноши, либерального поэта-сатирика и элегика 20-х годов, о стихах которого писал А.А. Бестужев: «Полуразвернувшиеся розы стихотворений Михаила Дмитриева обещают в нем образованного поэта, с душою огненной». [43] В своих воспоминаниях Дмитриев начисто отмежевывается от своего творчества 20-х годов, хотя объективности ради приводит небезынтересный факт из истории своих взаимоотношений с издателями «Полярной звезды»: «...в 1823 же году от 28 апреля получил я в Симбирске письмо от издателей этого альманаха Бестужева и Рылеева (из которых впоследствии первый был сослан, а второй повешен). Они

С. 196

отыскали меня в моем уединении и просили моих стихов для будущей книжки своего альманаха». [44]

Тютчев был во всех этих событиях ближайшим другом Раича и, очевидно, если и не присутствовал сам на заседаниях Общества громкого смеха, то во всяком случае был в курсе их (см., например, строки о служении Раича «кумиру» свободы в стихотворении Тютчева этого времени «На камень жизни роковой»). [45] Но безусловно членом Тютчев был в другом обществе, возникшем под председательством Раича в 1822 году, – Обществе друзей.

Это общество, возникшее, очевидно, в связи с распадом первого, также объединяет воспитанников университетского пансиона, студентов и окончивших Московский университет, который не случайно расценивается рядом исследователей как «питомник декабристов» в александровской России. [46] «Дух якобинства вошел в основу воспитания; оттого юноши-старцы дерзки и своевольны: проповедуют свободу, а любят властвовать», – записывает в марте 1823 года в дневнике И.М. Снегирев. [47]

Общество зародилось как литературно-просветительное – пожалуй, это самая характерная его черта. В рукописном отделе Института русской литературы (Пушкинский Дом) имеется записная книжка С.Е. Раича, заполнявшаяся, видимо, во время недолгого пребывания в Одессе в 1823 году и позже, в Москве. Здесь записаны планы самого Раича и раичевского общества: «1. Составить курс литературы, основав его на истории литературной. 2. Издать для учащихся Овидия, выкинув absurditates. [48] 3. Обществом перевести классических историков, мне – историю Флоренции Макиавелли. 4. Поручить NN сделать литературное описание достопримечательностей Москвы. 5. В Одессе заняться и занять цветниками ботанически. 6. Обществом составить: 1. Антологию русскую, 2. Избранные места из греческих и римских писателей в стихах и прозе с русским переводом по образцу Noel’я». [49] Сходные мысли о программе общества мы встречаем и у других его членов. Так, М. Погодин примерно за два года до организации общества записывает в дневнике, как однажды он представил себя государем. Что бы он предпринял? Оказывается, в числе первых его шагов было бы решение «составить общество молодых людей, занимающихся историею отечественной и словесностью» под председательством Карамзина и Дмитриева. [50] Мысли о характере занятий будущего общества встречаются в его дневнике неоднократно: «Не дурно было бы собрать мнения или лучше мысли из всех авторов древних и новых о боге, о бессмертии души, Иисусе Христе, о религии, счастии и пр. и предложить их в письмах от ссылочного в Сибирь». Или: «Давно думаю, как бы составить общество, которое имело бы целию войну с этою челядью французскою». [51]

Особое внимание основателей будущего общества к просвещению, воспитанию и литературным изысканиям не случайно. Программа Общества друзей вкратце сводилась к тому, что Россия должна перейти от нынешнего состояния деспотизма и рабства к «золотому веку» свободы и равенства путем распространения просвещения и поднятия самосознания народа,

С. 197

для чего и необходимо общество. Эти задачи Общества друзей близко перекликаются с программой Союза благоденствия в ее разделе «образование», которая призывает заниматься сочинением и переводом книг, «касающихся особенно до обязанностей человека», а также «переводом новой педагогической литературы, соответствующей духу общества, составлением и изданием новых оригинальных педагогических работ и критическим разбором и разоблачением устаревших». [52]

Преобразования, по мнению либералов-москвичей, обязательно должны быть, но путь к ним – не революционный. В дневнике Погодина нередки такие записи: «Говорил с Геништою о ходе ума, о правлении. Наш пустоголовый (т. е. Александр I, – Н. К.) издерживает 5 мил<лионов> каждый месяц. Через 100 лет или немного больше ни в одном государстве не будет монархического правления; через 1000 лет не будет богатых; все сравняются. Французы начали было так, да кончили худо. Они отнимали имения у богачей не для того, чтобы разделить их поровну, а чтобы передать другим. Я восхищаюсь мыслию, что у нас все пойдет своим чередом. Какой-нибудь Петр откажется от престола [53], дворяне откажутся от крестьян, в тысячу лет имение дворян (от земли) разойдется потихоньку вместе с просвещением по всем и наступит золотой век». [54]

Таковы мысли о будущем. Существующий в России порядок – деспотизм, крепостное право, положение солдат в армии, темнота народа – вызывает резкое осуждение. «Думал о сочинении обозрения российской истории. Я кончу его только Петром. Хвалить А<лександра> грешно», – записывает Погодин 24 января 1821 года. После разговора «о всеобщих возмущениях в Европе» новая запись: «Государь хочет подавать помощь австрийцам и неап<олитанскому> королю против неаполитанцев. Какое безрассудство! Что нам до них за дело? какое право имеем мы вступаться в чужие дела? И можно ли брать сторону неаполитанского короля? Государи избираются народом, они должны быть только исполнителями воли народной... Если бы всякий у нас мог подать голос, этого бы и не было. Но много ли у нас таких, которые бы понимали это вполне и могли подавать голос. Рано, рано еще думать о всеобщих переменах». [55] Сам выходец из крестьян, Погодин особенно часто обращается к вопросу о необходимости отмены крепостного права, но и эта перемена, по его мнению, не должна быть немедленной. Решение крестьянского вопроса также ставится в зависимость от распространения в народе просвещения. «Был у Ширая, – гласит запись от 29 августа 1820 года. – [Есть много необходимых перемен в правлении, кроме свободы крепостных людей. Последняя] Она (свобода, – Н. К.), кажется, не должна быть введена у нас теперь, по крайней мере в некоторых губерниях. Доказательство очевидно. Казенные крестьяне живут не лучше помещичьих. Это зависит от управления. Народ не может еще пользоваться свободою, как должно... К этому должно приступать исподволь. Должно ограничить права помещиков, определить обязанности крестьян». [56] Через некоторое время в дневнике же Погодин излагает программу освобождения крестьян. Эти мысли кажутся ему «превосходными»: «Определить, сколько в какой губернии крестьянин должен платить господину, и назначить сумму, взнеся которую ему, крестьянин делается вольным и получает участок земли. Это будет важнейший и величайший шаг к счастию России». Предполагается, что, когда помещичья

С. 198

земля будет поделена между крестьянами, а дворяне будут получать проценты со своего капитала, мелкие дворяне должны будут изыскивать средства существования, и от этого распространится просвещение. [57]

Мысли Погодина, ближайшего университетского приятеля Тютчева, перекликаются с мыслями самого Тютчева. Сходные с погодинскими мнения о необходимости отмены крепостного права и о том, что «не только народная интеллигенция, но и весь народ имеет право участвовать в правительстве», высказывает в 1823 году в Мюнхене только что покинувший Москву Ф.И. Тютчев в споре совместно с Д.Н. Свербеевым с одним из депутатов Баварских штатов. Об этом мы узнаем из «Записок» Д.Н. Свербеева: «Наши с Тютчевым религиозные убеждения и политические мнения приводили его в неистовство, а политическое мнение о том, что не только народная интеллигенция, но и весь народ имеет право участвовать в правительстве, представлялось этому барону феодалу-католику равносильным с учением французского террора; он отстаивал вопреки нам наше крепостное право. Наша веротерпимость казалась ему атеизмом». [58]

Однако и у Тютчева, как мы увидим ниже, все недовольство деспотизмом и общественным устройством России выливается в программу отнюдь не революционную. Даже признавая неизбежность революции и вспоминая в разговорах слова Мирабо, что революция кончится лишь тогда, когда обойдет весь свет, Погодин и его друзья упорно исключают Россию из общего ряда: «...я желаю, – пишет Погодин, – чтоб наши перемены были сделаны без шуму, постепенно, чтоб все было плодом здравого рассуждения, без всякого принуждения со стороны властей, или чтоб у нас было не негодное подражание испанцам, которые с оружием в руках вытребовали себе конституцию и пр., но тихое, крепкое, основательное, всеми властями единодушно принятое торжественное постановление, долженствующее утвердить навек счастие России. Какая слава государю, который исполнит это». [59]

Боязнь революции и классовой борьбы, которая усиливалась с годами и способствовала формированию тютчевских панславистских утопий, подчеркивает, говоря о Погодине и славянофилах, Г.В. Плеханов: «Если их так радовало свидетельство летописца о мирном пришествии Рюрика с братьями; если они, утверждая, что в России не было и нет места для классовой борьбы, находили, что именно в этом-то и состоит чрезвычайно выгодное для нас отличие нашей истории от западноевропейской, так как этим-то и обеспечивается нам возможность такого разумного развития, какое немыслимо при общественном строе Запада, то все это происходило потому, что они боялись классовой борьбы». [60]

Если, по мнению Тютчева и его друзей, характер законодательства и государственного устройства зависит в первую очередь от уровня образования народа и распространения просвещения, то первая и главная задача времени – всемерно содействовать развитию просвещения. В дневнике Погодина читаем: «Говорил с Тютч<евым> ... о состоянии просвещения в России»; «Мысли о будущем просвещенном обществе»; «...был у Тютчева, говорил с ним о просвещении в Германии, о будущем просвещении у нас»; «К Раичу ... Толковали об обществе. Мало людей, – говорит

С. 199

он, – а если собираться, то собираться должно дельным и значительным, чтобы труды были заслуживающие внимания. Толковали о состоянии просвещения в России». [61]

Следовательно, литературное Общество друзей Раича воспринималось его участниками прежде всего как средство для содействия распространению просвещения в России, в чем они видели единственный путь к будущим преобразованиям. В связи с этим члены общества создавали многочисленные художественные произведения и много переводили, были активными критиками, стремились обосновать свою собственную эстетическую позицию в литературе, интересовались вопросами воспитания молодого поколения. Обществу нужен был свой печатный орган: «Положили собраться для беседы о журнале в четверг», – записывает Погодин 24 апреля 1823 года. После принятия решения об издании журнала каждое новое знакомство с литератором воспринимается как удача будущего детища: «Попался Оболенский, сказывал о знакомстве Раича с Пушкиным в Одессе; – выигрыш для журнала». [62]

Возвращаемся вновь к событиям, непосредственно вызвавшим появление ответа Тютчева на пушкинскую оду «Вольность».

Как уже было сказано выше, событием, потрясшим в 1820-е годы Тютчева и его друзей, было восстание солдат Семеновского полка. Любопытно, как отнеслись они к этому событию, если учесть их внимание и сочувствие ко всем европейским освободительным движениям, с одной стороны, и особое мнение о России и ее нереволюционном пути, с другой.

«Солдаты Семеновского полка после возмущения, когда часть их была пощажена, сами пошли в крепость, без оружия пошли туда. Офицеры не имели никакого участия. Прекрасная черта, делающая честь рус<ским> солдатам. Они не такие деревья, какими их почитают: умеют чувствовать и чувствовать благородно». [63] Такова первая запись в дневнике Погодина. Подчеркивается мирный характер и благородство протеста солдат; из дальнейших записей выясняется, что это протест справедливый, протест против тиранства. «Мы не бунтуем, мы требуем справедливости», – цитирует Погодин слова семеновцев, отмечая у них «прекраснейшие черты», «чувство собственного достоинства», «благородство». «Возмущение их самое благородное, великодушное, достойное русских», но при всем том они «дали плохой пример». [64] В своей оценке этих событий Погодин осуждает семеновцев: «Нынешнее просвещение есть дорога, на конце которой находится то просвещение, о котором говорил я в одном из предыдущих журн<алов>. След<овательно>, оно необходимо. Вдруг перескочить к тому невозможно». [65]

Интерес к пушкинской оде возникает именно в свете обсуждения этих событий: «Говорил с Загряжским, Ждан<овским>, Кандорским, Троицким о семеновцах; с Тютчевым о молодом Пушкине, об оде его «Вольность», о свободном, благородном духе мыслей, появляющемся у нас с некоторого времени». [66]

Разговоры о пушкинской оде и ответ Тютчева на нее являются, по-видимому, косвенным откликом на события в Семеновском полку. При этом очевидно, что не угроза царям судьбой Калигулы привлекает Тютчева в пушкинской оде: в бумагах Тютчева 1820 года имеются переписанные

С. 200

его рукой двенадцать заключительных строк пушкинской оды, которые оказались наиболее близкими взглядам самого Тютчева:

О стыд! о ужас наших дней!
Как звери, вторглись янычары!..
Падут бесславные удары...
Погиб увенчанный злодей.
И днесь учитесь, о цари:
Ни наказанья, ни награды,
Ни кров темниц, ни алтари
Не верные для вас ограды.
Склонитесь первые главой
Под сень надежную Закона,
И станут вечной стражей трона
Народов вольность и покой.
(III, 47–48).

Восторженно сопоставляя Пушкина с Алкеем, древнегреческим поэтом, обличителем тиранов, преклоняясь перед пушкинской лирой, чьи звуки заглушают «звук цепей» и, «как пламень божий», ниспадают «на чела бледные царей», утверждая, что вешать тиранам закоснелым святые истины это «великий удел», Тютчев тем не менее возражает поэту:

Воспой и силой сладкогласья
Разнежь, растрогай, преврати
Друзей холодных самовластья
В друзей добра и красоты!
Но граждан не смущай покою
И блеска не мрачи венца,
Певец! Под царскою парчою
Своей волшебною струною
Смягчай, а не тревожь сердца! [67]

Мысль Тютчева становится понятной и закономерной в свете изложенных выше представлений его и его московских друзей о мирном пути России к «золотому веку» будущего просвещения. Той же самой мыслью продиктован целый стихотворный цикл одного из ближайших друзей Тютчева в Москве 20-х годов – С.Е. Раича, внесенный им в упомянутую выше записную книжку: это наставления царям заботиться о благе народа и о продлении мира, а не о ведении войн:

Но если, позабыв и сан,
И долг, и жребий свой высокий,
К народам вверенных им стран
Они безжалостны, жестоки,
Тогда им горе: царь царей
На них воздвигнет гнев свой ярый
И нет царей, нет их детей,
Все стали жертвой вечной кары. [68]

Право на кару предоставляется только богу, сами народы карать не должны, цари должны быть благоразумны, чтоб не вызвать нарушением законов народного возмущения, которое крайне нежелательно. Такова программа объединившихся в Общество друзей московских либералов, к которым в эти годы близок Тютчев. В ней очень мало общего с боевым и действенным гражданским пафосом пушкинских стихов. Именно здесь, в основах мировоззрения и политических платформ, кроется объяснение разницы направлений дальнейших творческих поисков обоих поэтов: обращенное к жизни, к раскрытию закономерностей объективной действительности 1820–1830-х годов и типического человеческого характера

С. 201

этого времени творчество Пушкина – и уводящее от злободневных проблем в тайны «вечных» вопросов жизни и смерти творчество Тютчева, прочно опирающееся на традиции русской оды в раскрытии этих тем, обогатившееся изучением богатств немецкой лирики XVIII – XIX веков и в то же время насквозь проникнутое ощущением беспомощности и потерянности человека 1830–1850-х годов перед лицом неотвратимых политических катастроф и личной неустроенности. Вспомним ранние тютчевские оды:

О Время! Вечности подвижное зерцало! –
Все рушится, падет под дланию твоей!..
Сокрыт предел твой и начало
От слабых смертного очей!.. [69]

А много лет спустя Л.Н. Толстой будет восхищаться стихотворением Тютчева 1838 года «Весна», в котором, если вдуматься в него, можно найти ту же самую мысль о человеке и неотвратимом течении времени, что и в приведенном четверостишии, только мысль эта стала более земной, человечной и тонкой: весна пройдет, как прошла бывшая до нее (ср. «Века рождаются и исчезают снова»), но в отличие от человека весенняя природа умеет жить мгновенным настоящим, «как океан безбрежный», разливаться жизнью в настоящем, – учиться у нее Тютчев призывает человека, смертного и страдающего (невольно вспоминается герой русской классической оды – человек-смертный перед лицом вечности и «глагола времен»):

Игра и жертва жизни частной!
Приди ж, отвергни чувств обман
И ринься, бодрый, самовластный,
В сей животворный океан!
Приди, струей его эфирной
Омой страдальческую грудь –
И жизни божеско-всемирной
Хотя на миг причастен будь! [70]

Тип художественного мышления восходит к оде, но в оде человек – жертва общей «судьбины», смертной своей природы; в «Весне» тоже есть «страх кончины неизбежной», но главное другое: человек – это жертва «жизни частной», он стал конкретным во времени и судьбе, он поселен в XIX веке, прошел и социальные потрясения – революции, и «чувств обман», и единственное, что ему осталось, – это отдаться мигу настоящего, не заглядывая в будущее. То, чем и как измучен человек в своей «жизни частной», осталось за пределами стихотворения, в подтексте; взаимоотношения же страдающего человека и животворного океана «жизни божеско-всемирной» стали материалом стихотворения. У Пушкина было бы наоборот. Вспомним хотя бы заключительную сцену «Евгения Онегина»: ясны все объективные и субъективные предпосылки положения и состояния героев, их «жизнь частная» есть материал произведения, и лишь не ясен выход, не ясен путь к умиротворению, нет счастья ни в каком забвении в миге настоящего, которое столь характерно для трагического героя лирики Тютчева.

Разницу между собой и литераторами типа Тютчева косвенно отметил и сам Пушкин, говоря в 1830-е годы о характерной черте литераторов «московской школы», во многом выросшей из Общества друзей Раича: занятия философией и литературой удалили московскую молодежь «от упоительных и вредных мечтаний, которые имели столь ужасное влияние на лучший цвет предшествовавшего поколения». [71] Очевидно, что сам Пушкин

С. 202

по своему отношению к действительности гораздо ближе к «предшествовавшему поколению», т. е. декабристам, чем к «московской школе», к которой в этом отношении близок Тютчев.

Таковы точки соприкосновения начала творческого пути Тютчева с поэзией Пушкина. Имя Пушкина возникает в самые важнейшие моменты формирования творческого облика Тютчева-поэта, хотя само это формирование идет в направлении, глубоко отличном от направления творческих поисков Пушкина.

Следующие известные нам факты взаимоотношений двух поэтов относятся уже к последним годам жизни Пушкина. Это необыкновенно важный этап, так как именно сейчас взаимоотношения становятся двусторонними, и именно на фактах 1836–1837 годов можно решить спор о том, было ли направление Тютчева в поэзии враждебным и неприемлемым для Пушкина или интерес поэтов друг к другу становится взаимным.

3

В начале 1836 года И.С. Гагарин послал Тютчеву из Петербурга только что вышедшую книгу стихов В.Г. Бенедиктова. Чтение книги, по свидетельству жены поэта, доставило Тютчеву удовольствие, в связи с чем Гагарин сообщил Тютчеву отзыв Пушкина о новомодном поэте: «Пушкин, который молчит при посторонних, нападает на него в маленьком кружке с ожесточением и несправедливостью, которые служат пробным камнем действительной ценности Бенедиктова. Впрочем, вы должны знать, что Пушкин предпринял издание трехмесячного журнала под названием «Современник», ему придется определить свои суждения и защищать их. Мы часто говорили о месте, занимаемом Пушкиным в поэтическом мире...» [72] Возможно, в какой-то связи с сообщением Гагарина о будущем пушкинском журнале, а может быть, просто потому, что в минуты душевной депрессии у прославленного острослова и дипломата не осталось никакой опоры, кроме собственного творчества, и он нуждался в участии и дружеском отзыве о своих стихах, Тютчев посылает их Гагарину в письме от 2–3 мая 1836 года: «Очень благодарен за присланную вами книгу стихотворений (Бенедиктова, – Н. К.)... Замечательно, что вся Европа наводнена потоком лиризма, а происходит это главным образом от очень простого обстоятельства, от усовершенствованного механизма языков и стихосложения. Всякий человек в известном возрасте жизни лирический поэт. Стоит только развязать ему язык.

Вы просили меня прислать вам мой бумажный хлам. Я поймал вас на слове. Воспользовался этим случаем, чтобы от него избавиться. Делайте с ним что хотите. Я питаю отвращение к старой исписанной бумаге, особливо исписанной мной. От нее до тошноты пахнет затхлостью». [73]

Стихи Тютчева через Амалию Крюденер были переданы в Петербург. О впечатлении, которое они произвели, мы знаем из ответного письма Гагарина к Тютчеву от 12 (24) июня 1836 года: «До сих пор, любезнейший друг, я лишь вскользь писал вам о тетради, которую вы прислали мне с Крюденерами. Я провел над нею приятнейшие часы. Тут вновь встречаешься в поэтическом образе с теми ощущениями, которые сродни всему человечеству и которые более или менее переживались каждым из

С. 203

нас; но, сверх того, для меня это чтение соединялось с усладой, совершенно особенной, ибо на каждой странице мне живо припоминались вы и ваша душа, которую, бывало, мы вдвоем столь часто и столь тщательно разбирали. Мне недоставало одного, я не мог ни с кем разделить своего восторга и меня страшила мысль, что я ослеплен дружескими чувствами. Наконец, намедни я передаю Вяземскому некоторые стихотворения, старательно разобранные и переписанные мною; через несколько дней невзначай захожу к нему около полуночи и застаю его вдвоем с Жуковским за чтением ваших стихов и вполне увлеченных поэтическим чувством, коим дышат ваши стихи. Я был в восхищении, в восторге, и каждое слово, каждое замечание, в особенности Жуковского, все более убеждало меня, что он верно понял все оттенки и всю прелесть этой простой и глубокой мысли. Тут же решено было, что пять или шесть стихотворений будут напечатаны в одной из книжек пушкинского журнала, т. е. появятся через три или четыре месяца, и что затем постараются издать ваши стихотворения небольшой книжкою. Пушкин также знаком с ними, – я его видел после этого, он ценит ваши стихи как должно и отзывается мне о них весьма сочувственно... Доверьте мне почетную миссию быть вашим издателем – пришлите мне еще несколько стихотворений и укажите подходящее заглавие... Я счастлив, что могу сообщить вам эти известия. По-моему, мало что может сравниться со счастьем внушать мысль и доставлять умственое наслаждение людям с дарованием и вкусом». [74]

Таково первое свидетельство о впечатлении, произведенном на Пушкина и его друзей тютчевскими стихами. Ю.Ф. Самарин и П.А. Плетнев приводят тот же эпизод как пример восторженного отношения Пушкина к тютчевским стихам, [75] хотя, возможно, с некоторым преувеличением.

7 (19) июля 1836 года Тютчев радостно откликается на сообщение Гагарина о впечатлении лучших русских поэтов от его стихов: «Ваше последнее письмо доставило мне особое удовольствие, – не удовольствие тщеславия и самолюбия (такого рода радости отжили для меня свой век), но удовольствие, которое испытываешь, находя подтверждение своим мыслям в сочувствии ближнего... И тем не менее, любезный друг, я сильно сомневаюсь, чтобы бумагомаранье, которое я вам послал, заслуживало чести быть напечатанным, в особенности отдельной книжкой». Далее Тютчев заявляет, что в России теперь «каждое полугодие печатаются бесконечно лучшие произведения», в которых обнаруживается «совершеннолетие русской мысли», при решении «роковых общественных вопросов» не утрачивающей «художественного беспристрастия», и обращается мыслью к Пушкину: «Мне приятно воздать честь русскому уму, по самой сущности своей чуждающемуся риторики, которая составляет язву или, скорее, первородный грех французского ума. Вот отчего Пушкин так высоко стоит над всеми современными французскими поэтами». [76]

В Петербурге в это время события развивались следующим образом. Для третьего тома пушкинского «Современника» были отобраны семнадцать стихотворений Тютчева и представлены на рассмотрение Петербургского цензурного комитета. Внимание цензуры привлекли два стихотворения: «Не то, что мните вы, природа» и «Два демона ему служили». В журнале заседания Петербургского цензурного комитета от 14 июля 1836 года пунктом третьим было записано: «Донесение г. цензора Крылова о поступившем к нему на рассмотрение для периодического издания

С. 204

«Современник» стихотворении Ф. Т. под № XVI, доставленном к издателю из Мюнхена... В означенном стихотворении две средние строфы, по мнению г. цензора, подлежат исключению на основании 1-го пункта цензурного устава... Положено: в стихотворении Ф. Т. под № 16-м исключить две средние строфы...» [77] Речь идет о стихотворении «Не то, что мните вы, природа». 25 июля 1836 года цензор А.Л. Крылов сообщил Пушкину о том, что председатель Петербургского цензурного комитета и попечитель Петербургского учебного округа князь М.А. Дондуков-Корсаков желает видеть тексты стихотворений Тютчева под №№ XV и XVI, пропущенные комитетом в его отсутствие: «Потому прошу вас всепокорнейше доставить эти №№ или прямо к его сиятельству или прислать их для доставления на мое имя». [78] В заседании цензурного комитета от 28 июля стихотворение «Два демона...» было запрещено, о чем в тот же день А.Л. Крылов писал Пушкину:

«Стихотворение под № XVI: Два демона и пр. предложено было князем Михаилом Александровичем снова в сегодняшнем заседании, и Комитет признал справедливее не допустить сего стихотворения за неясностию мысли автора, которая может вести к толкам весьма неопределенным.

Относительно замечания вашего на предполагаемые в № XVII точки, «что ценсура не тайком вымарывает и в том не прячется», долгом почитаю присоединить, с своей стороны, что ценсура не в праве сама публиковать о своих действиях; тем более она не в праве дозволить посторонние на это намеки, в которых смысл может быть не одинаков. По крайней мере я не могу убедиться ни в позволительности отмечать точками ценсурные исключения, ни в том, чтобы такие точки могли быть нужны для сбережения литературного достоинства». [79]

Итак, в этом письме цензора Крылова содержится процитированное им высказывание Пушкина в защиту тютчевских стихов; очевидно, это строка из записки Пушкина, где он требует, по-видимому, обозначения точками выпущенных восьми строк в стихотворении Тютчева «Не то, что мните вы, природа». Из этого следует, что Пушкин не только сочувственно отзывался о стихах Тютчева и печатал их, но и активно отстаивал их перед цензурой, стремясь сохранить законченность произведения и настаивая на необходимости обозначить цензурные купюры. Мимоходом отметим, что едва ли было справедливым поэтому утверждение Ю.Н. Тынянова, что прежде всего фрагментарность тютчевской формы должна была ощущаться Пушкиным, мастером формы, как признак дилетантства, и вызывать у него неизбежную враждебность к тютчевским стихам.

Среди бумаг Пушкина имя Тютчева, написанное его рукой, встречается дважды: в набросках планов третьего и четвертого томов «Современника», сделанных в августе и октябре 1836 года, где Пушкин, размечая листаж помещаемых в журнале материалов, отводит стихотворениям Тютчева один печатный лист в третьем томе и половину печатного листа в четвертом. [80]

С. 205

Выполнялась и вторая часть намерений Жуковского, Вяземского и Гагарина – издать стихотворения Тютчева отдельной книжкой. Непосредственное участие в подготовке издания приняли друзья Тютчева – С.Е. Раич и С.П. Шевырев; предполагалось и участие Пушкина в подготовке этого издания. Вот что пишет об этом С.П. Шевырев И.С. Гагарину 2 ноября 1836 года: «Вот собрание стихотворений Тютчева в том виде, как оно было мне доставлено от Раича. При издании призовите на помощь какого-нибудь опытного стихотворца, который взялся бы сверить с подлинником, чтоб не испортить текста, писанного в иных местах связной рукой. Это будет прекрасное собрание: Тютчев имеет особенный характер в своих разбросанных отрывках... Поклонитесь Одоевскому, Вяземскому и Пушкину. Хорошо, если бы Пушкин в корректуре взглянул на стихотворения Тютчева». [81]

Это намерение не было выполнено. Но сам факт благожелательного отношения Пушкина к тютчевским стихам несомненен: иначе едва ли Шевырев стал бы в такой сугубо деловой форме высказывать предложение о просмотре Пушкиным тютчевской корректуры.

Все приведенные выше факты показывают, что должны быть признаны несостоятельными некоторые доказательства, используемые Ю.Н. Тыняновым для подтверждения положения о враждебном отношении Пушкина к тютчевским стихам, – прежде всего положение Тынянова, что не сам Пушкин, а его друзья, Вяземский и Жуковский, «приняли» стихи Тютчева в журнал «Современник». [82] Как мы видели, Пушкин не только отвел «Стихотворениям, присланным из Германии» первое место в своем журнале, но и отстаивал их перед цензурой.

Едва ли также прав Ю.Н. Тынянов, объясняя печатание тютчевских стихов тем, что в журнале «Современник» ощущался к тому времени острый недостаток в поэтическом материале, почему там печатались всякие, притом третьеразрядные поэты. Печатая огромное по тому времени количество стихотворений Тютчева, журнал «Современник» одновременно, в том же самом третьем номере, укоряет поэтов в бездействии, утверждает Ю.Н. Тынянов и приводит в доказательство фразу из «Письма к издателю по поводу статьи «О движении журнальной литературы»», в котором Пушкин под псевдонимом «А. Б.» возражает Н.В. Гоголю, автору статьи «О движении журнальной литературы», напечатанной в том же «Современнике» незадолго перед тем: «И где подметили вы это равнодушие (публики, – Н. К.)? Скорее можно укорить наших поэтов в бездействии, нежели публику в охлаждении». [83] Однако весь контекст статьи свидетельствует о том, что упрека современной поэзии в бездействии в этой фразе нет: в дружеской, а отнюдь не враждебной полемике с Гоголем Пушкин утверждает лишь то, что поэзия всегда была наслаждением малого числа избранных, и поэтому жизнь поэтическая идет своим чередом, несмотря на увлечение публики повестями и романами: «Державин вышел в свет третьим изданием; слышно, готовится четвертое. На заглавном листе басен Крылова (изданных в прошлом году) выставлено: тридцатая тысяча. Новые поэты Кукольник и Бенедиктов приняты были с восторгом. Кольцов обратил на себя общее благосклонное внимание». [84] В журнале «Современник» печатаются в это время Баратынский и Языков, Кольцов и Д. Давыдов, князь Вяземский и сам Пушкин: имя Тютчева

С. 206

попадает, таким образом, в когорту лучших, а отнюдь не третьестепенных поэтов.

Наконец, если мы вспомним высказывания пушкинского журнала по вопросам поэзии, то и в программе журнала, и во взглядах Пушкина на поэзию этого времени мы не найдем ничего такого, что бы делало тютчевские стихи для Пушкина принципиально неприемлемыми. «Истина и простота – вот две главные стихии поэзии», – утверждается в рецензии на новую поэму Э. Кине «Наполеон». [85] Наше время – время коротких лирических стихов, а не эпических поэм: «Эпическая поэма требует в поэте и в читателе богатырской силы; а наше поколение скоро задыхается: можно сказать, что оно запалено». [86] Против напыщенности и однообразия в поэзии протестует Пушкин, разбирая «Фракийские элегии» Теплякова, в целом симпатичные ему. Но вывод Пушкина строг: «...везде гармония, везде мысли, изредка истина чувств». [87] Стихи Тютчева, которые печатает Пушкин, не всегда гармоничны, но зато всегда проникнуты абсолютной истиной чувства и никак не могут заслужить упрека в «надутости», напыщенности или неточности описания.

И наконец, сама близость Тютчева к немецкой, а не французской поэтической стихии в это время должна была быть отмечена Пушкиным: его журнал боролся с чопорностью и неестественностью французской поэзии – «делилевой музы», которая в своем стремлении к изысканному украшательству никогда не назовет слона – слоном, а лошадь – лошадью, надевает шелковые перчатки, срывая землянику, и с увлечением играет в игру «отгадай – не скажу». [88] В статье «Мнение М.Е. Лобанова о духе словесности, как иностранной, так и отечественной» А.С. Пушкин прямо заявляет о современной русской поэзии, что она «осталась чужда влиянию французскому; она более и более дружится с поэзией германскою и гордо сохраняет свою независимость от вкусов и требований публики». [89]

Следовательно, печатание в журнале тютчевских стихов никак не является фактом, идущим вразрез со взглядами Пушкина этого времени на поэзию.

Через несколько месяцев после появления «Стихотворений, присланных из Германии» Тютчев откликнется горестным посланием на смерть Пушкина, и послание это увидит свет лишь через два года после смерти самого Тютчева.

Таковы факты взаимоотношений двух поэтов.

Однако, чтобы картина была полной, мы должны остановиться еще на одном положении Ю.Н. Тынянова: к 1836 году «Тютчев прежде всего был не новым и не молодым поэтом для Пушкина, а достаточно ему известным и притом таким поэтом, о котором он уже раз отозвался и отозвался неблагоприятно, за шесть лет до того». [90] Именно этому этапу, а не 1836 году уделяет основное внимание Тынянов, доказывая в статье о Пушкине и Тютчеве факт непреодолимой враждебности поэтов друг другу, в особенности Пушкина – Тютчеву.

В 1826–1827 годах стихотворения Тютчева появляются в погодинском альманахе «Урания», в альманахе Раича и Ознобишина «Северная лира» и других изданиях, несомненно известных Пушкину. Тем не менее Пушкин не заметил их, во всяком случае ни разу не высказал своего мнения о стихотворениях

С. 207

Тютчева. Причины этого и анализирует Ю.Н. Тынянов в своей статье. Исходя из характерной особенности литературного процесса 1820–1830-х годов, когда «поэзия все более и более совлекает с себя искусственную форму, она почти уже не имеет никакой формы, кроме себя самой» [91], когда вместо старых жанров появляется свободная, почти внелитературная форма «фрагмента», Ю.Н. Тынянов разделяет пути двух поэтов. За Тютчевым признается лишь заслуга создания «в атмосфере западного и русского дилетантства» нового жанра: «почти внелитературного отрывка, фрагмента, стихотворения по поводу». «Фрагментарность Тютчева ощущалась как внелитературный признак, как признак дилетантизма, и поэтому резче всего бросалось в глаза то, что было у Тютчева общим с эпигонами: предельное разложение формы в малую; для Пушкина-мастера тонкий дилетантизм Тютчева был сомнительным явлением». [92]

Однако вспомним, что все вышесказанное не помешало Пушкину в 1836 году отстаивать именно целостность формы стихотворения Тютчева, исковерканного цензурой.

Другая причина неприятия, по мнению Ю.Н. Тынянова, Пушкиным тютчевских стихов – это их «литературность», «отраженность», близость тютчевских образов к целому ряду образов Ознобишина, Глинки, Карамзина, Жуковского, Ротчева и т. д. Однако и это качество тютчевских стихов, не исчезнувшее к 1836 году, не помешало их напечатанию.

На наш взгляд, в рецензии на альманах «Денница» в «Литературной газете» № 8 за 1830 год Пушкин действительно ставит под сомнение «истинный талант» поэта Тютчева: «Из молодых поэтов немецкой школы г. Киреевский упоминает о Шевыреве, Хомякове и Тютчеве. Истинный талант двух первых неоспорим». Однако объяснение этого факта может быть значительно более простым, чем предлагает Тынянов. Существен прежде всего факт личного незнакомства поэтов, в то время как Шевырев и Хомяков были в эти годы ближайшими сотрудниками Пушкина по журналу «Московский вестник» и по литературной борьбе с лагерем Булгарина – Греча. Творчество их было известно Пушкину гораздо шире, чем тютчевское, и не только по печатным источникам. В 1836 году факт личного незнакомства Тютчева и Пушкина был как бы устранен тем, что в руки Пушкина попали не случайные печатные стихи, а целая неопубликованная тетрадь, раскрывшая перед ним душу незнакомого поэта. Кроме того, в 1820-е годы Пушкин вполне мог слышать неблагоприятные отзывы о друге Раича, в то время издателя журнала «Галатея», к которому Пушкин относился довольно пренебрежительно, и процветающем мюнхенском дипломате в кругу знающих Тютчева и близких в эту пору Пушкину московских «любомудров». Вспомним, что П. Киреевский, узнавший Тютчева в эти годы в Мюнхене лично, был очарован им особенно сильно потому, что до этого был настроен против него их общими московскими знакомыми.

Итак, по нашему глубокому убеждению, не существует почвы для враждебности ни двух направлений в поэзии – пушкинского и тютчевского, ни двух поэтов – Пушкина и Тютчева, что мы и пытались доказать в настоящей статье. Однако безусловно существует – и это мы также пытались показать – разница их направлений и творческих индивидуальностей. Корни этой разницы прежде всего в разнице мировоззрений двух поэтов, в разнице их представлений о поэтическом, их литературных вкусов и, наконец, их литературного воспитания.


[1] См.: К.В. Пигарев. Ф.И. Тютчев. В кн.: Ф.И. Тютчев. Стихотворения. Письма. Гослитиздат, М., 1957, стр. 7; Б.Я. Бухштаб. Ф.И. Тютчев. В кн.: Ф.И. Тютчев, Полное собрание стихотворений, Изд. «Советский писатель», Л., 1957, стр. 6.

[2] И.С. Аксаков. Биография Феодора Ивановича Тютчева. М., 1886, стр. 77.

[3] Н.Ф. Сумцов. Исследования о Пушкине. «Харьковский университетский сборник. В память А.С. Пушкина (1799–1899), Харьков, 1900, стр. 346.

[4] Тынянов имеет в виду слова Пушкина в рецензии на альманах «Денница» в «Литературной газете» (1830, № 8. стр. 64): «Из молодых поэтов немецкой школы г. Киреевский упоминает о Шевыреве, Хомякове и Тютчеве. Истинный талант двух первых неоспорим».

[5] Ю. Тынянов. Архаисты и новаторы. Изд. «Прибой», Л., 1929, стр. 350.

[6] Г. Чулков. Стихотворения, присланные из Германии. (К вопросу об отношении Пушкина к Тютчеву). «Звенья», сб. II, Изд. «Academia», М. – Л., 1933, стр. 255.

[7] Литературные портфели. I. Время Пушкина. Изд. «Атеней». Пгр., 1923, стр. 73.

[8] Ф.И. Тютчев, Полное собрание стихотворений, стр. 214.

[9] Общество любителей российской словесности при Московском университете 1811–1911. Историческая записка и материалы за сто лет М., 1911, стр. 7.

[10] И.М. Снегирев. Дневник, т. I. М., 1904, стр. 70.

[11] «Труды Общества любителей российской словесности», М., 1817, ч. VII, стр. 56.

[12] А. Мерзляков. Краткая риторика, или правила, относящиеся ко всем родам сочинений прозаических. М., 1809, стр. 63.

[13] «Амфион», 1815, № 7, стр. 103.

[14] А. Мерзляков. Сочинения в прозе и стихах, ч. II, кн. IV, М., 1822, стр. 26–27.

[15] Там же, стр. 28.

[16] Д.Н. Свербеев. Записки (1799–1826), т. I. М., 1899, стр. 86.

[17] Государственная библиотека СССР имени В. И. Ленина (далее сокращение: ЛБ), Пог. I.30.1.

[18] ЛБ, Пог., I. 51.1. Погодин ошибся в дате: поэма Пушкина вышла в 1820 году.

[19] «Красный архив», т. IV, 1923, стр. 387.

[20] ЛБ, Пог., I.30.1.

[21] Там же.

[22] «Пушкин не писал торжественных од в собственном смысле слова», – говорит Б.В. Томашевский в своей книге «Пушкин». Книга первая (1813–1824). Изд. Академии наук СССР, М. – Л., 1956, стр. 61.

[23] Ф.И. Тютчев. Полное собрание стихотворений, стр. 59.

[24] Там же, стр. 59–60.

[25] Там же, стр. 80.

[26] Ю. Тынянов. Архаисты и новаторы, стр. 397.

[27] «Русская старина», 1879. т. 26. октябре, стр. 349–350. Мерзляков несколько раз писал фамилию своего ученика «Тутчев», например в надписи на его прошении о допущении к вступительному экзамену в университет.

[28] Архив Московского государственного университета, стол 2, д. 278, 1819 г.

[29] Там же, журнал совета за 1820 год, стр. 224.

[30] Московский областной исторический архив, ф. 459, оп. 1, т. 8, св. 59, д. 1393. д. 1393.

[31] Там же, т. 7 св. 52, д. 1236; т. 8, св. 60, д. 1433; т. 9, св. 65, д. 1538; т. 10, св. 72. д. 1804.

[32] Там же. т. 8, св. 60, д. 1433.

[33] Архив Московского государственного университета, журнал совета за 1821 год, стр. 324–325.

[34] Там же, стр. 428–429.

[35] Там же. Распоряжение министра духовных дел и народного просвещения князя А. Голицына от 20 августа 1821 года.

[36] ЛБ, ф. 178, М., 8184-1, стр. 179–210.

[37] Там же, стр. 180.

[38] «La Minerve francaise» – еженедельный журнал либерального направления, выходивший в 1818–1820 годах во Франции.

[39] М.А. Фонвизин и Н.М. Муравьев – активные участники Союза спасения и Союза благоденствия.

[40] ЛБ, ф. 178, 8184-1, стр. 208–209.

[41] Там же, стр. 210.

[42] Там же.

[43] «Полярная звезда на 1823 год», стр. 31.

[44] ЛБ, ф. 178, М, 8184-1, стр. 272.

[45] Ф.И. Тютчев, Полное собрание стихотворений, стр. 70.

[46] М.В. Нечкина. А.С. Грибоедов и декабристы, изд. 2-е. Изд. Академии наук СССР, М., 1951, стр. 80.

[47] И.М. Снегирев. Дневник, т. I, стр. 6.

[48] Нелепости (лат.)

[49] ИРЛИ, 4218. XIII с. 49, л. 3.

[50] ЛБ, Пог., I.30.1, запись от 23 июля 1820 года.

[51] Там же, записи от 13 августа и 5 сентября 1820 года.

[52] История Москвы, т. III. Изд. Академии наук СССР, М., 1954, стр. 372, 363.

[53] Далее зачеркнуто: отнимет у.

[54] ЛБ, Пог., I.30.1, запись от 24 февраля 1821 года.

[55] Там же, запись от 3 октября 1820 года.

[56] Там же. В квадратных скобках – текст, зачеркнутый автором

[57] Там же, запись от 13 марта 1821 года; см. также: Н. Барсуков. Жизнь и труды М.П. Погодина, кн. 1. СПб., 1888, стр. 88.

[58] Д.Н. Свербеев. Записки (1799–1626). т. II. М., 1899, стр. 143.

[59] ЛБ, Пог., I.30.1, запись от 29 августа 1820 года.

[60] Г.В. Плеханов. М.П. Погодин и борьба классов. Сочинения, т. XXIII, ГИЗ, М. – Л., 1926, стр. 68–69.

[61] ЛБ, Пог., I.30.1, записи от 15 и 29 октября, 2 декабря 1820 года и 13 марта 1822 года.

[62] Там же, запись от лета 1823 года.

[63] Там же, запись от 28 октября 1820 года.

[64] Там же, запись от 30 октября 1820 года.

[65] Там же.

[66] Там же, запись от 1 ноября 1820 года.

[67] Ф.И. Тютчев, Полное собрание стихотворений, стр. 65.

[68] ИРЛИ, 4218. XIII с. 49, л. 13 об.

[69] Ф.И. Тютчев, Полное собрание стихотворений, стр. 55.

[70] Там же, стр. 157.

[71] Пушкин, Полное собрание сочинений, т. XI, стр. 248.

[72] «Книжки недели», 1899, № 1, стр. 229.

[73] Ф.И. Тютчев. Переписка. Труды Музея-усадьбы Ф.И. Тютчева «Мураново». Подготовили к печати Н.И. Тютчев и К.В. Пигарев, т. I. Подлинники цитируемых здесь и ниже писем Тютчева и Гагарина на французском языке. (Рукопись; хранится в личном архиве К.В. Пигарева).

[74] Там же.

[75] «Звенья», сб. II. Изд. «Academia», М. – Л., 1933, стр. 259; «Ученые записки второго отделения императорской Академии наук», СПб., 1859, кн. V, стр. LVII.

[76] Ф.И. Тютчев. Стихотворения. Письма, стр. 375–376.

[77] ИРЛИ, № 244, оп. 16, № 78.

[78] Пушкин, Полное собрание сочинений, т. XVI, стр. 143. По-видимому, речь идет о тех же стихотворениях: № XV – «Два демона...» (в дальнейшей переписке оно получило № XVI) и № XVI – «Не то, что мните вы, природа...» (в дальнейшем № XVII). При публикации в III томе «Современника» № XV – стихотворение «Сон на море», по-видимому, не встретившее цензурных затруднений; № XVI – «Не то, что мните вы, природа...».

[79] Там же, стр. 144.

[80] Рукою Пушкина. Изд. «Academia», М. – Л., 1935, стр. 268–270.

[81] «Литературное наследство», т. 58, М., 1952, стр. 132.

[82] Ю. Тынянов. Архаисты и новаторы, стр. 350.

[83] «Современник», 1836, № 3, стр. 328.

[84] Там же.

[70] Там же, № 2, стр. 275.

[86] Там же, стр. 271.

[87] Там же, № 3, стр. 183.

[88] Там же, № 2, стр. 276.

[89] Там же, № 3, стр. 101.

[90] Ю. Тынянов. Архаисты и новаторы, стр. 350.

[91] Цитата из статьи Ламартина «Voyage en Ortent» («Телескоп», 1834, т. 20), которую приводит Тынянов (Архаисты и новаторы, стр. 338).

[92] Ю. Тынянов. Архаисты и новаторы, стр. 359.

НаверхПерейти к началу страницы
 
  © Разработчики: Андрей Белов, Борис Орехов, 2006.
Контактный адрес: [email protected].